День первого сентября пятьдесят девятого года в Школе-студии, первый день новой эры, остался в моей памяти как сплошная круговерть из загорелых лиц, радостных улыбок, криков, возгласов, поцелуев, объятий. Какой-то малявинский вихрь красок!
Стены малого зала на втором этаже, где проходило это мероприятие, казалось, развалятся от этого сгустка молодой, неуправляемой энергии. На сцене за длинным столом – педагогический ареопаг. Будущие садовники наших душ!
Долгий звонок. Тишина. Торжественно-напутственная речь Радомысленского: «Друзья мои!..»… Нас, первокурсников, поздравляют!. Педагоги, общественники, четвертый выпускной курс. Вперед, неофиты! Счастливого начала! «По коням!»
Во время короткого перекура перед началом занятий меня попросили пройти в четвертую аудиторию: «…вас хочет видеть руководитель курса Виктор Карлович Монюков». В аудитории за столом сидели трое незнакомых мне студентов. Оказалось, это мои сокурсники. Их тоже, как и меня, приняли дополнительно. Выходит, до начала первого урока Монюков решил предварительно взглянуть на новое пополнение. И вот он вошел, весь в белом, летнее-каникулярном. Белая кепочка, холстинковая курточка. Быстро, деловито поздоровался.
– Садитесь. Действительно, хочется посмотреть на вас перед тем, как встретиться со всем курсом. Так сказать, идентифицировать. Фамилии… Имена… Возраст… – Так… Все четверо прошли службу в армии… Это хорошо…
И вдруг, без перехода, тихо и доверительно:
– Водку пьете?
– Нет! – быстро сказали три моих товарища. Сказали твердо, даже с некоторым оттенком негодования: как можно было задавать им подобный вопрос.
– Да, – сказал я.
Темные красивые брови руководителя курса дернулись кверху, чуть наморщив его высокий лоб.
– Как? – в голосе и во взгляде были недоумение и настороженность.
– Ну как… Когда можно… По праздникам…
– А-а… Ну это понятно. – Он бегло взглянул на часы. – Через десять минут – в аудитории.
И вышел. Три моих товарища облегченно вздохнули. Забегая вперед, надо сказать, что через год Монюков отчислил всех троих. Причины были разные, но каждая в той или иной степени включала в себя алкоголь…
В шестой аудитории, довольно просторной, мы разместились на стульях полукругом, лицом к окну. Даже не полукругом, а чуть удлиненной параболой. По законам физики лучи света, падающие из окна на каждого из нас, двадцати четырех студентов, отражаясь, пересекались в некоторой точке. В этой точке пересечения стоял стол, крытый зеленой скатертью. За столом – педагоги нашего курса по основной дисциплине – актерскому мастерству: Виктор Карлович Монюков, Виктор Яковлевич Станицын, Кира Николаевна Головко, Олег Георгиевич Герасимов.
В этот день нас попросили прочесть то, что мы читали на приемных экзаменах. Вероятно, делалось это для того, чтобы еще раз убедиться в безошибочности педагогического выбора. Или в ошибочности. <…>
Во втором семестре на занятиях по мастерству настала очередь играть отрывки. <…> Впервые мы прикасались к такому понятию, как ОБРАЗ. Впервые от души к душе протягивались тоненькие, как паутинки осенью, творческие связи, действия и противодействия. Впервые мы соединяли чужие, книжные судьбы со своей, и неловкие, как сиамские близнецы, пытались какое-то время жить совместной, новой жизнью.
Ты всеми силами отказывался от собственного «я». Ты, как вор-домушник, мечтал протиснуться в узкую форточку чужой, незнакомой тебе жизни. Это было интересно и трудно. Не потому, что это на самом деле было трудно, все-таки какой-то, хоть и самодеятельный, опыт у нас к тому времени был, а потому, что создавать образ надо было исходя из «нашей школы», сообразуясь с «системой». Никто не спорит, система эта велика, стройна и гениальна. Но прививать ее к неокрепшим душам следовало бы постепенно, не надавливая чрезмерно на мятущуюся психику. А иначе вместо путеводной ниточки становится она непосильной ношей – это в лучшем случае, а в худшем – новоявленной иконой, на которую истово молится актер-неофит, исключая собственный опыт, собственное понимание окружающей жизни и ее отображение на сцене.
Система плодила себе восторженных почитателей, а хуже восторженного актера ничего в жизни быть не может. В нашем искусстве все-таки предпочтительнее не ХРАМ, а МАСТЕРСКАЯ.
Виктор Карлович Монюков, как всякий талантливый педагог, счастливо избежал этих крайностей. Сам тон его репетиций был доверителен, спокоен. Он не давил на студента грузом своих подсказок, а всегда делал так, что эти подсказки воспринимались как собственные находки. Пусть маленькие, но самостоятельные. Он всегда был необычайно заинтересован предстоящей репетицией и этим заряжал и нас.
При всем при том он никогда не был «добрым дяденькой». Напротив, что касалось основной специальности, то в этом вопросе он всегда был необычайно требовательным, бескомпромиссным, жестким педагогом. Он буквально «зверел», когда замечал у студента признаки творческой лени, самонадеянности, верхоглядства. Особенно не терпел он проявления «звездной болезни». Расправы с подобными персонажами при всем курсе были ужасающими. Надолго, чаще на всю жизнь, запоминал студент подобную выволочку!
Замечания его по отрывкам были выдержаны и походили на сатирические афоризмы.
– Езепов… Играл неплохо, но почему-то левый глаз у тебя все время был навыкате. Как у Петра в апоплексии.
(Кстати, зажатость отдельных частей тела была свойственна почти каждому студенту.) <…>
– Миронов, ты напоминаешь паровоз без рельсов и с дырявым котлом. Паром укутался и ни с места…
– Степанов, не преподносите мне неожиданностей.
Выбежал эдакий выстиранный герой-любовник.
– Вы посадили ритм. Такое впечатление, что вы играете или глухих, или идиотов.
– Пеньков, вы напоминаете философа, заблудившегося на острове. Так лениво, как вы, играют сто первый спектакль. И то, если режиссер не смотрит…
– Кутузова, любовь надо играть звуковой определенностью, а не придыханием…
Первые два курса отношение ко мне Монюкова было ровным, но… прохладным. Я это чувствовал, что не прибавляло мне творческой уверенности. Я люблю доверие. Обоюдное. Я сам воспитывался на этом понятии. Когда я чувствую, что мне доверяют, от меня ждут каких-то свершений, я готов… (хотел было сказать: «горы свернуть») много и с полной отдачей работать. В подобном случае во мне включаются какие-то дополнительные внутренние силы, о которых я и сам-то не всегда догадывался. А нужно-то было для этого всего лишь ободрительное «хм» Виктора Карловича. Но Боже, как редко в эти два года я слышал его в мой адрес!
Перелом во взаимоотношениях наметился только к третьему курсу. В чем это выражалось? Я и сам не знаю. Просто я почувствовал какое-то «потепление климата». Не умом, а как бы кожей. Какими-то датчиками. Они у каждого студента всегда очень чувствительны. Всегда начеку.
Причина потепления? Опять-таки не знаю, могу только догадываться… думаю, в основном они были опосредованными. Я много работал, много читал, просматривал за учебный год уйму спектаклей в разных театрах. Прилично учился, на «повышенную». Все это наверняка было замечено Виктором Карловичем и дало свои положительные плоды… Не могло не дать, учитывая его справедливый, как у всякого талантливого педагога, склад души.
По «мастерству» я тоже почувствовал какую-то уверенность. В общем, что-то во мне происходило, переходило из количества в качество. Медленно, но неотвратимо. И последней песчинкой, перетянувшей чашу весов в мою сторону, была, как мне кажется, работа по художественному слову с прекрасным педагогом Дмитрием Николаевичем Журавлевым. С ним я подготовил отрывок из знаменитой повести Николая Лескова «Очарованный странник». Ах, как работалось с Дмитрием Николаевичем! И зимой, после экзамена по «слову» я услышал от Монюкова не просто хорошую, а прекрасную оценку в мой адрес. Так что мне даже как-то неудобно стало от этой столь долгожданной похвалы.
Хочется по прошествии времени как-то проанализировать педагогические приемы Монюкова, его многочисленные и разнообразные «ходы», с помощью которых он «разминал» наши души, подготавливая их к тяжелой, но такой желанной будущей деятельности. Одним из таких приемов был созданный Карлычем, как бы теперь сказали, «институт друзей курса».
Каких только людей не повидали мы за эти четыре года! Здесь были врачи и музыканты, моряки и заклинатели змей! Летчики и экстрасенсы, профессиональные разведчики и гипнотизеры, писатели и литературные критики – «все промелькнули перед нами, все побывали тут».
Но определенный уклон в профессиях у приглашаемых «друзей курса» все-таки имелся. У Монюкова была слабость к врачам и военным. Объяснение этому было самое простое: он сам воевал до сорок третьего года в медицинских частях, был «медбратом». Так и переплелись в его душе три влечения, три любви: к театру, медицине и армии.
Во втором семестре третьего курса мы впервые подступились к «Борису Годунову». Воплотить на сцене пушкинскую пьесу было заветной мечтой Монюкова. Он «заболел» этим гениальным творением поэта еще будучи школьником, до войны. Пьесу знал наизусть. Поочередно «примерял» на себя характеры пушкинских персонажей. Преображался поочередно то в Годунова, то в Шуйского, то в своих любимых отцов Варлаама и Мисаила и, говорят, умучивал этими превращениями одноклассников до помрачения ума.
Спектакль был рассчитан на диплом. Выпуск его планировался на четвертый курс. Но приблизиться к «Годунову», вдохнуть хоть в малой степени его аромат мы решили уже во второй половине третьего, преддипломного курса.
Медленно, осторожно претворялась в жизнь давнишняя мечта Виктора Карловича. Для наших неокрепших студенческих силенок взять что-нибудь попроще бы. Современную пьесу, например, пьесу Островского, комедию, на крайний случай. А тут – «Борис Годунов»! Глыбища! Айсберг! Только одна седьмая на поверхности.
Ах, как многому надо было научиться, чтобы хоть на малый шаг приблизиться к Пушкину! Тут и умение владеть стихом, и погружение в историю страны, и умение перебросить мосток к современности, без чего любое историческое произведение мертво.
Каждому из нас нужно было освоить режиссерский замысел и ПО-СВОЕМУ воплотить его в работе. Иметь свое видение роли, не разрушая при этом, а помогая общему замыслу будущего спектакля. Почти по Суворову: «Каждый солдат должен знать свой маневр».
Монюков никогда не препятствовал этой самостоятельности. Наоборот, всячески приветствовал малейший всплеск творческой инициативы студента. Лежебок, наоборот, терпеть не мог. Не жаловал он и тех, кто смотрел в рот режиссеру и слепо шел по его подсказке: «от сих и до сих».
К лету успели сделать несколько сцен и разъехались на каникулы, оставив основную работу на последний, дипломный курс.
– Впереди у вас масса времени, целых два месяца, – говорил Монюков на прощание, – думайте. О роли. О спектакле. Насыщайтесь Пушкиным, как губка водою, дипломные роли в ваших руках. <…>
Итак, впереди третьи летние каникулы. Последние студенческие. После четвертого курса уже не каникулы, а отпуск. От театра. Куда поехать? Что посмотреть? Чему удивиться?..
О Господи, и о чем тут долго думать! Впереди работа над «Годуновым». Значит, надо посетить пушкинские места. Благо Монюков приглашал нас туда неоднократно. Он и Топорков ежегодно отдыхают там. Значит, решено и подписано. И в начале августа я и Толя Семенов впервые ступили на Псковскую землю.
Нас встретили Виктор Карлович и Наташа Антонова, его жена.
– Ну как? – спросила Наташа.
– Сказка! – отозвался Толя.
– Ладно, мальчики, – вмешался Монюков, – времени для восторга у вас впереди хватит. Еще не произносили: «Приветствую тебя, пустынный уголок»? Нет? Ну-у! Эту начальную фразу из «Деревни» здесь все произносят. Это уж как полагается. Можете выдохнуть ее, и пойдем в Вороничи. Будем определять вас «на фатеру».
И мы пошли в Вороничи.
– А Топорковы где живут?
– Как всегда, в Петровском. У Ганнибалов.
В Вороничах мы «стали на постой» в небольшой избе лесника. Хозяйка угости нас молоком.
– Утреннего удоя, – сказала она. – Пейте на здоровье. В городе такого не бывает.
Молоко в самом деле было вкусное и густое, как сливки. До обеда еще оставалось время, и мы решили сходить в Тригорское. Там «квартировала» наша однокурсница Тамара Абросимова.
Узкая дорога взбегала на пологий холм, заросший соснами. В одном месте на ее обочине выглядывала из травы белая дощечка. Черной краской на ней было написано: «дорога, изрытая дождями». Знакомые слова пушкинского стихотворения, необычность места их нахождения – все это произвело на нас впечатление короткого электрического разряда.
– Не удивляйтесь, – сказал Монюков. – Пушкин здесь повсюду. <…>
В сумерки подошли к Тригорскому. В «гостиной Лариных» был накрыт стол. Белая скатерть, хрусталь. Пили рижский «Кристалл» из маленьких, как желудевые чашечки, старинных мельхиоровых рюмок с ручками в виде петушиных хвостов. Горели свечи. Виктор Карлович читал пушкинские стихи. Читал замечательно, не напрягая голоса, с легкой раздумчивостью. Потрескивая, горели свечи в старинных шандалах. Стали играть в литературные шарады, придуманные по ходу вечера Женей и Тамарой Абросимовой.
Временами начинало казаться, что мы каким-то чудом перенеслись в девятнадцатый век. Вот-вот распахнутся высокие филенчатые двери, толпа веселых гостей в вечерних платьях неслышно заскользит по узорчатому паркету гостиной.
Расходились поздно. Августовская ночь окутала Пушкиногорье. Темнота была настолько плотной, что хотелось вытянуть вперед руки, чтобы не наткнуться на нее. Пришлось даже остановиться, чтобы глаза привыкли к световой перемене. Яркие звезды висели над головой, кое-где собираясь в знакомые созвездия. Бесшумно и беспорядочно сгорали в вышине падающие метеориты. <…> «Надо уходить, – сказал я себе. – Ты забыл, что здесь особые, волшебные места со своими волшебными законами. Тут все может случиться».
Пушкинские места – что ты хочешь!