У нас тут китайский детсад.
Вы решили отдать сюда своего ребенка и обязаны соответствовать нашему образовательному подходу.
Учительница Чэнь
Рэйни – из тех детей, кто разыгрывает собственную семью, устраивает импровизированные концерты а капелла и организует других детей во время игр. Я счастлива, что личность Рэйни памятна почти всем, кто с ним сталкивается, и я всегда радовалась проявлениям индивидуальности и игривости. Пусть мой ребенок знает, каково это – выходить за рамки.
Но китайская культура – за послушание: как гласят пословицы, если гвоздь торчит, его нужно забить по шляпку, птицу, высунувшую голову, запросто подстрелят, а самое высокое дерево того и гляди сломает буря.
Чем больше я узнавала о подходах китайских учителей, тем больше эти подходы меня ошарашивали, и меня потрясала мысль, что в садике крохотную искорку в Рэйни могут и погасить. Дома, когда мы с Робом делали что-нибудь смешное, наш малыш обожал хохотать до упаду, складываясь пополам или хлопая ладонями по полу, а потом еще долго хихикал, даже когда весь юмор из шутки уже выветрился. Для нашего мальчика-весельчака физичность самого́ смеха частенько становилась потехой.
Склонны ли учителя Рэйни к крикам, шельмованию и угрозам? Вступили ли они на долгий путь усилий к тому, чтобы Рэйни начал соответствовать своему окружению? Свойства, замеченные в учителях, с которыми я успела познакомиться, со всей ясностью относились к авторитарной педагогической культуре, однако есть ли на этой шкале варианты подобрее, помягче?
– Меня полицейские заберут, если я спать не лягу? – спросил Рэйни у Роба как-то раз в субботу, отправляясь на послеобеденный сон.
– С чего это полицейским тебя забирать, если ты не спишь? – встречно спросил Роб, подтыкая Рэйни одеяло у шеи. Но Рэйни не ответил.
Ленивым вечером выходного дня на следующей неделе мы с Робом наблюдали, как наш малыш свернулся эмбрионом на полу в гостиной. Этот «младенец Рэйни» старательно и с усилием жмурился, словно пытался отогнать какой-то призрак. Через несколько секунд он приоткрыл глаза и украдкой огляделся. Проделал это несколько раз, пока до меня не дошло: он пытался сделать так, чтобы его не засекли.
Не засек – кто?
«Младенец Рэйни» вдруг вскочил на ноги и прошелся вразвалочку по комнате. Я тут же поняла, что сын изображает учителя.
– Вы должны спать! Закройте глаза и отдыхайте. А не то я вызову полицию, – гремел «учитель Рэйни», потрясая пальцем над тем местом, где лежал «младенец Рэйни».
Было понятно, что́ все это значит.
– Да! Закройте глаза! – продолжал разоряться «учитель Рэйни». – А не то я вызову полицию, чтоб забрала вас! – Когда я была маленькой, полицейский в американской культуре был дружественным представителем власти, который помогает старушкам переходить через дорогу, – предметом восхищения для детворы. В китайской культуре полицию часто используют строго по определенному назначению – чтобы заставить детей делать то, чего хотят от них взрослые.
– Я сказал, закрой глаза, – возопил Рэйни еще раз. – Не закроешь глаза – отправлю тебя в то бань. Никогда больше не увидишь своих друзей.
То бань – группа для двухлеток. Учителя угрожали разжаловать моего сына в малышню? Мы с Робом обалдело поглядели друг на друга.
Дочь своего отца, я наслушалась всяких угроз, пока росла, да и дядья с тетками не скупились на слова острастки, чтобы меня вышколить: «Не будешь учиться как следует – останешься бездомной», «Будешь переедать шоколада – разжиреешь», «Не станешь юристом – будешь нищей». (Применительно к моей сестре «юриста» заменяли на «врача».)
Мои знакомые китайцы умеют угрожать очень предметно, особенно при перечислении последствий; по части мотивации страхом они специалисты мирового уровня.
Дома я объясняла Рэйни, что чистка зубов предотвращает встречу со стоматологом, а однажды услышала слова нашей аи.
– Не будешь чистить зубы, – произнесла она зловеще, обращаясь к Рэйни, – в грязи заведутся жуки и сожрут тебе лицо, когда ты заснешь.
В последующие несколько ночей Рэйни спал в страхе жрущих лицо жуков, и я попросила аи предоставить мне заниматься гигиеной рта. Впрочем, угроза вызвать полицию нашего мальчика не тревожила, судя по всему. Может, он слишком часто слышал ее у себя в группе?
Рэйни либо не хотел, либо не мог подтвердить, откуда это взялось, и я предприняла то, что на моем месте сделал бы любой уважающий себя родитель-американец.
Я запросила встречу с учителем.
Учительницы Чэнь и Цай глазели на нас с малюсеньких стульчиков. Воспитанников выслали в другую комнату на тихий час, и комната младшей группы № 4 внезапно стала походить на холодную пещеру, словно сердце, бившееся в ней, внезапно выдернули щипцы хирурга.
Нас с Робом тоже усадили на детские стульчики, зады почти у пола, коленки неловко торчат. Я взяла быка за рога.
– Рэйни не нравится ходить в сад, – сказала я.
– А, – произнесли обе учительницы, кивая, будто в этом не было ничего неожиданного. Первой заговорила учительница Чэнь.
– Какой садик Рэйни посещал до этого? – спросила она.
– «Счастливые»… – Я умолкла и поморщилась от неловкости. – Кхм… «Счастливые дети». – Годом раньше Рэйни ходил в шанхайские ясли, которые открыла канадка, а управляла ими француженка. Китайцы не станут именовать учебное заведение в честь радости или удовольствия; «Мудрость – главное», «Жертвенность – золото» и «Лучшая в мире математика» – куда вернее.
– А, «Счастливые дети», – повторила Чэнь, кивая, словно ее догадка внезапно подтвердилась. – Одногруппники у него были иностранцы или местные?
– В основном иностранцы.
Чэнь еще раз кивнула: диагностика завершена.
– Мы считаем, что Рэйни очень умен, пылок, сердечен и готов учиться, – сказала учительница Чэнь. – Думаю, главное неудобство у него с гуйчжи – с правилами.
– С какими правилами? – уточнила я.
– Он чувствует, что его ограничивают. Мы считаем, что у него беда с дисциплиной.
– Не могли бы вы привести конкретные примеры? – попросила я, в голосе послышался гнев.
– Полегче, – едва слышно прошептал Роб со своего стульчика, чуть ли не упираясь коленями себе в плечи.
Чэнь и Цай обменялись парой слов на шанхайском и вновь обратились к нам.
– В… «Счастливых детях», – сказала Чэнь, – он находился в зарубежной образовательной культуре. Западная образовательная культура гораздо более… вольная, чем китайская образовательная культура.
Я сидела. Молча таращилась. Чэнь предложила пример:
– Если Рэйни носится и падает, американская мама думает: «Ничего. Дети есть дети». Но для мамы-китаянки очень важно, чтобы дети не падали. Рэйни не понял, что школа существует не исключительно для удовольствия.
– Что он натворил? Дайте пример, – настаивала я.
– Он катается с горки головой вперед, – произнесла она.
– Мы считаем, что кататься с горки головой вперед – хорошо, – сказала я. – Он экспериментирует, развлекается.
– А! – многозначительно вымолвила Чэнь, словно вдруг осознав, что дело не в ребенке, а в матери. – Но у нас в группе двадцать восемь детей. Если все будут вести себя так же, это опасно, – сказала Чэнь.
Я вспомнила соображения учителей из «Книги развития ребенка» – мир полон опасностей: «Во избежание заразы чаще переодевайте ребенка. По возможности поите его прохладной кипяченой водой. Не посещайте общественные места слишком часто. Протирайте полы влажным полотенцем. Занимайтесь физкультурой, но не слишком усердствуйте».
– Первым делом, – продолжила Чэнь, – следует соблюдать правила безопасности. Нельзя бегать чересчур быстро, нельзя налетать на людей. Обязательно доедать обед. Обязательно слушать учителя.
Цай сидела рядом – безмолвная, но кивающая подручная. После неудачной попытки вручить ей сумочку «Кауч» наши отношения с Цай так и не наладились, и она, когда не обдавала меня холодом, просто не видела меня в упор.
– Мы это понимаем, – сказала я, возвращая разговор к важной для меня теме. – Но Рэйни говорит, что его пугают полицией – она, дескать, заберет его, если он не будет спать в тихий час. Мы обеспокоены применением угроз как подходом.
Чэнь и Цай на миг глянули друг на друга и зашептались по-шанхайски.
– Угрожать детям запрещено, и здесь, и за рубежом, – наконец провозгласила Чэнь. – Мы никогда не говорили детям, что вызовем полицию.
– Они впрямую отрицают? – пробормотал Роб. – Где еще Рэйни мог это услышать?
Роб ввязался в разговор сам.
– Рэйни утверждает, что боится ходить в сад, потому что ему говорят, будто за ним приедет полиция, если он не будет спать, – заявил Роб.
– Мы никогда не применяли силу, – сказала Чэнь, ловко обходя молчанием угрозы и полицию.
– Почему тогда, по-вашему, Рэйни не любит садик? – спросила я. И постепенно описала все свои тревоги, связанные с диктаторской средой в классе: тихий час насильно, едва ли не постоянное пребывание в строю, никакой свободы самовыражения на творческих занятиях.
У Чэнь на все нашелся сносный ответ, на все была причина. Да, дети должны лежать, вытянувшись по струнке, во время тихого часа, потому что раскладушки расположены близко друг от друга, и если кто-то ворочается, это мешает соседям. Да, дети в туалет ходят строем, иначе начнется кавардак. Да, воду можно пить только по расписанию, чтобы не было сумятицы на занятиях. Да, детям надо обучиться основам рисования, прежде чем экспериментировать. Нет, детям нельзя разговаривать за обедом.
– Вообще? – уточнила я, и у меня в голове замелькали картины оживленных обедов за школьным столом в Хьюстоне. – Вообще никаких разговоров за едой?
– Никаких. У нас не как в западных школах, где все очень… вольно, – сказала Цай, переключившись ради последнего слова на английский. – Нам надо, чтобы они доедали одновременно. А если болтать, можно подавиться едой.
– А зачем сидеть на стульчиках подолгу?
– Да, они обязаны сидеть на стульях выпрямившись. На занятиях пением у них от этого голос чище, – вставила Цай.
– А дисциплина? Если ребенок что-то нарушает?
– Тогда я с ним говорю и прошу поразмыслить о сделанном.
– Вы его выведете в другую комнату и велите сидеть там в одиночку? Или оставите стоять за дверью?
– Никогда, – сказала Цай. – По-моему, это неприемлемо – угрожать детям, и здесь, и за рубежом, на Западе.
– Но Рэйни кто-то угрожал, – сказала я ей, вспоминая сценки, которые Рэйни разыгрывал дома.
Вероятно, это нянечка группы, сказала учительница Чэнь, и голос у нее сделался резче.
– Я с ней поговорю. Вы же понимаете – мы действительно стараемся перенять кое-какие западные подходы. – Чэнь и Цай уведомили нас, что правительство очень старается реформировать традиционное образование.
Чэнь обратилась ко мне.
– У нас, в свою очередь, тоже есть вопрос для обсуждения, – объявила она. – У Рэйни есть привычка садиться верхом на других детей и изображать, будто они ручные ездовые животные. – Она поднесла руки к груди, сжала пальцы и дважды подскочила на стульчике – цок-цок, – словно ехала на брыкливом ослике. – У него воображаемые вожжи и плетка, – пояснила Чэнь, – и он пытается заставлять других детей скакать галопом.
– О, – отозвалась я как можно безучастнее. Чэнь воззрилась на меня изумленно, словно ожидала, что я содрогнусь от ужаса. Меня сказанное встревожило, однако, по чести сказать, от пантомимы Чэнь мне стало смешно.
– Другие дети жалуются, – подлила Чэнь немного масла в огонь и еще дважды подпрыгнула. Цок-цок. – Когда мы впервые заметили подобное поведение – попытались с ним поговорить. Но теперь можем только кричать.
– Не поспоришь, – прошептал мне Роб по-английски. Мы сидели на своих шестках, родители ребенка-хулигана, посрамленные и онемелые.
Чэнь своего не упустила.
– У нас тут китайский детсад. Вы решили отдать сюда своего ребенка и обязаны соответствовать нашему образовательному подходу.
Она вроде бы обращалась напрямую ко мне, и я вдруг поняла, что директриса Чжан доложила ей о моих попытках проникнуть в классную комнату и понаблюдать.
Я прошептала Робу по-английски:
– Она что, думает, будто у нас дома джунгли?
– Ну, если Рэйни катается на одногруппниках – запросто, – пробормотал Роб в ответ.
– Если вы позволяете ему чересчур вольно вести себя дома, – отчитала нас Чэнь, – он приходит в садик и говорит учителю: «Ну а мама считает, что так можно».
Я кивнула.
Чэнь вновь посмотрела только на меня.
– Надо, чтобы он думал, что мама и учителя – заодно. Вы решили отдать его в этот сад. Вам надо полагаться на наш образовательный подход – и то же самое нужно делать и дома.
Не могу сказать, как мы поняли, что пора уходить, но оба встали со стульчиков одновременно; Чэнь и Цай – зеркально, вместе с нами. Мы пришли в эту комнату, надеясь на честный разговор, но правила мяньцзы – сохранения лица – не позволили учителям сознаться в чем бы то ни было. Наивно было с моей стороны надеяться, что прямой вызов окажется действенным.
Я склонила голову.
– Вам пора обедать, – объявила я.
Поскольку протокол требовал от них сохранить и нам некоторое лицо, признать причину этой встречи, Чэнь пообещала «разобраться» с полицейскими угрозами.
Я знала, что больше мы об этом никогда не потолкуем.
Подозреваю, что в этой точке пути Рэйни мои друзья-американцы уже неслись бы вон из черных ворот «Сун Цин Лин», волоча за собой ребенка и не оборачиваясь. Кто-то отчитал бы учительниц Чэнь и Цай, не слезая со стульчиков-шестков. Кто-то сбежал бы, возможно, в ближайший международный детсад с философией от Реджо Эмилии до Монтессори с Вальдорфом. Одна наша подруга недавно вытащила ребенка из «Сун Цин Лин», попробовав китайский вариант так же походя, как прикинула бы на себя платье ципао на местном рынке тканей.
Меня, само собой, на несколько дней парализовало сомнениями и страхами, но бросить наш замысел я все же готова не была.
Многие иностранцы, живущие в современном Шанхае, привлечены сюда транснациональными корпорациями, юридическими фирмами и агентствами услуг, жадными до прибылей на бескрайнем китайском рынке. Когда эти американцы, британцы, французы, немцы и японцы не горбатятся в конторских высотках, они отправляются в Таиланд или на Бали, бросаются в приключения на микроавтобусах с шоферами или пируют в европейских или средиземноморских ресторанах. Иными словами, пытаются отгородиться от переживания Китая всеми доступными средствами. Пара моих знакомых американок почти никогда не покидала квартир и вилл, если только служебные автомобили их супругов не ждали на подъездной аллее – двери в кондиционированные защитные капсулы нараспашку, – и лишь так странствовали по этому громадному городу.
Мы с Робом желали себе в Китае совершенно другого опыта.
Время, проведенное Робом в его двадцать с чем-то лет в провинциальном Китае, познакомило его со страной и ее культурой. Когда Роб преподавал под эгидой Корпуса Мира, он подружился с китайскими учащимися – учтивыми, пытливыми и уважительно относившимися к образованию, и Робу служило некоторым утешением, что его сын помещен в китайскую систему.
Меж тем благодаря моему собственному прошлому поведение китайцев и сами они мгновенно показались мне знакомыми: словно я смотрела в глаза учительницы Чэнь – какая бы суровость и властность в них ни мерцала – и тут же различала в них отцовы устремления (временами ошибочные, зато всегда благонамеренные). Вопреки любым моим метаниям я никогда не забывала о пользе дисциплины и упорства, прививаемых китайским способом.
Мы с Робом окольными путями сошлись в одном: с философской точки зрения мы видели ценность китайского взгляда на дисциплину и учебу и хотели, чтобы наш сын получил опыт культуры, которую мы научились уважать. Ныне мы с Робом ездим на велосипедах в потной путанице шанхайского автомобильного потока, едим огненную хунаньскую пищу и проводим отпуск в далеких закоулках Китая и Юго-Восточной Азии. Мы американцы, но наши целостные самости не привязаны ни к какому отдельному месту. «Ты гражданин мира», – говорила мне моя тетя Кари. Это понятие слишком затаскано, однако во многих смыслах тетя права.
Мы решили, что проведем в Китае годы, пока наш сын еще маленький, отчасти потому, что считали важным научить ребенка другой жизни. Мы хотели, чтобы наш сын был гибок, чтобы умел устроиться в мире неопределенном и быстро меняющемся, и желали уверенности, что ребенок найдет в нем свое место. Моя тетя Лян, психолог по профориентации с фокусом на этническую культуру, неприкрыто усомнилась в моих страхах и метаниях: «Чего ты так дергаешься из-за „местного садика“? Ты живешь в Китае. Почему это Рэйни должен ходить куда-то еще, а не в китайский сад?»
Учительница Чэнь была права. Мы решили отдать Рэйни в местный детсад. Мы решили погрузить нашего сына в местную культуру – в надежде, что он впитает язык и немного знаменитой китайской дисциплины. Неувязка состояла в том, что мы хотели слепить некий образовательный опыт, будто выбирали предложенное в меню. Я хотела, чтобы Рэйни выучил мандарин, но мне не нравилось, что его принуждают спать в тихий час или есть яйца. Мы понимали, что он как иностранец с каштановыми волосами и странными замашками выделяется, но предполагали, что учителя и одногруппники пренебрегут прямыми чувственными данными и примут его как ровню. (Я однажды поймала учителя на том, что он называет Рэйни сяо лаовай, маленьким иностранцем, что, к моему удивлению, сына, похоже, не заботило.) Я обливала учительницу Чэнь высокомерием, а она, между прочим, много лет преподавала в Китае, у нее была магистерская степень по педагогике – а у меня никакой.
С чего мы решили, будто можем вломиться в китайское учебное заведение и всего за пару месяцев перегнуть его образовательную систему в свою пользу?
Что давало мне право претендовать на исключение?
Меня утешало, что садик, в который ходил Рэйни, носил выданное государством звание «образцового» с доступом к особому финансированию и привилегиям. (Садик же, который посещал Тыковка, был, напротив, средним, в неприметном предместье Шанхая.) «Сун Цин Лин» стремился делать группы поменьше и брать педагогов с магистерскими степенями. У 70 % воспитателей «Сун Цин Лин» имелись дипломы специалистов именно в дошкольном образовании, эти педагоги часто ездили за рубеж – осваивать другие обучающие системы. Преподаватели физкультуры проходили практику в Австралии – оплоте солнца и спорта. Родители воспитанников – все сплошь хорошо устроенные, повидавшие мир люди, знакомые с европейскими и американскими взглядами.
– Мы верим в более человечное, более мягкое образование, – сказала нам директриса Чжан на родительском собрании. – Мы в этом детском саду одна семья – единая семья. Учителя и родители должны учиться друг у друга.
«Сун Цин Лин» – на переднем крае общенационального стремления изменить китайский подход к образованию, сказала нам директриса. Этот сад – «испытательный полигон будущего китайского образования, и в последние годы наш садик повлиял на все детские сады в Шанхае, а также и по всей стране».
Это давало надежду. Любой даже понаслышке знакомый с китайским образованием знает, что в подростковые годы у учащихся зверская нагрузка, а новостные СМИ часто публикуют заметки о самоубийствах среди школьников перед важными экзаменами. И все же имелись признаки, что государство не целиком удовлетворено состоянием образовательной системы. Не я одна задавалась вопросами – государство тоже.
Сомневалась я и в том, действительно ли учителя Рэйни такие уж кошмарные, как нашептывали мне мои самые лютые страхи. В хорошие дни меня увлекала мысль, что попытки правительства изменить систему способны уравновесить ее недостатки и что Рэйни, конечно же, сделается в результате обучения и гибким, и выносливым, а заодно и, глядишь, блистательным учеником. Я собиралась добавить рвения своим попыткам выяснить, куда именно движется китайское образование, и понимала, что мои отчеты смогут помочь нам предпринимать более осмысленные шаги в образовании Рэйни.
В целях предосторожности я записала Рэйни кандидатом в международный детсад на одной с нами улице. Эти двуязычные детсады, управляемые иностранцами, – ближайший вариант к государственному учебному заведению в Америке, но стоили они заоблачно: до сорока тысяч долларов в год. Международный садик – излишество, которое нам с Робом, если не «затягивать пояса», было не по карману, но ответственный родитель всегда должен иметь запасной план. Так или иначе место там возникнет, вероятно, не через месяц и не через два.
Меж тем учительница Чэнь выдала нам отчетливое задание на будние дни с восьми утра до четырех часов дня: мы обязаны проследить, чтобы Рэйни не катался на одногруппниках, как на лошадях, приучить его подчиняться угрозам и помочь обвыкнуться в чужой для него среде.
Чтобы исполнить хотя бы часть обещанного, я наняла Рэйни преподавательницу по мандарину.
Общеизвестно, что китайский язык – один из самых трудных на свете для изучения. В китайском более сорока тысяч отдельных иероглифов, любой из них – с виду случайное сочетание прямых и изогнутых черточек, выписанных тушью, без всякого интуитивно распознаваемого порядка.
Эта непроницаемость усиливается тем, что у разговорного мандарина четыре тона, а это означает, что у любой фонемы – например, «ма» – разное значение в зависимости от того, произнесена она ровным высоким тоном, повышающимся тоном, тоном понижающимся, а затем повышающимся или же понижающимся. Поэтому, даже если вызубрить тысячи иероглифов, в устной речи все равно придется попадать в тон.
– Проще всего запоминать иероглифы, которые похожи на то, что они означают, – объясняла преподавательница, юная сотрудница детсада, которую я нашла по соседству, – она обрадовалась подработке. Взялась поделить задачу на части. Иероглиф 火 означает «огонь», сказала она Рэйни, и видно, что он похож на пламя, вспыхивающее на двух деревянных палочках. Если приглядеться, есть иероглифы, содержащие ключ 火, и они обычно означают что-то, связанное с огнем. Например, 烧 означает «горение», 烤 – «жареный хлебец», 烫 – «что-то очень горячее». Такие ключи, или корни, подсказывают и звучание, и смысл.
Преподавательница рисовала поясняющие картинки. Например, 山 означает «гора», а 上 – «вверх». Есть и другие подсказки и уловки, помогающие усвоению, но, как ни крути, ни один учитель китайского не станет отрицать: в запоминании и практике письма тысяч иероглифов и состоит, в общем, изучение китайского. Никакому ребенку не избежать процесса, ставшего в американской школе ругательством, – зубрежки.
Китайский учат годами. Семь-восемь лет учишься читать и писать три тысячи иероглифов – такова оценка лингвиста и китаиста Джона Де Фрэнсиса, тогда как изучающие французский или испанский способны добиться сопоставимых успехов вдвое быстрее. Всякого пытающегося выучить китайский «неизбежно удручит убийственное соотношение усилий и результата», писал лингвист Дэвид Моузер. Моузер с юмором рассказывает о случае, когда сам не смог вспомнить слово «чихнуть». Как-то раз он ужинал с тремя аспирантами Пекинского университета. «Ни один из них не сумел без ошибок написать этот иероглиф, – рассказывает Моузер. – Пекинский университет вообще-то считается китайским Гарвардом. Можете ли вы представить, что три аспиранта на кафедре английского в Гарварде забыли, как пишется по-английски слово „чихнуть“?»
Мой путь изучения китайского был пыткой. Родители отправили меня в китайскую воскресную школу в Хьюстоне, и я впитывала изо всех сил – в смысле в паузах между припадками надежды, что, пока я вырисовываю у себя в тетрадке иероглифы, меня поразит внезапный удар молнии.
Китайские школьники учат язык уж точно не в режиме выходного дня. Муштра у них ежедневная, и от них требуют полной грамотности потрясающе рано. «Способность запоминать у ребенка в этом возрасте очень крепка, этим нужно пользоваться», – сказала мне в ходе нашей беседы одна преподавательница начальных классов.
Китай устанавливает жесткие стандарты обучения, никакого спуску даже самым маленьким: перво- и второклашки обязаны опознавать до тысячи шестисот иероглифов и писать восемьсот из них наизусть. К четвертому классу – две с половиной тысячи, к шестому – три, писать почти столько же, но особые программы многих школ на самом деле требуют еще большего. Согласно китайским стандартам среднего обязательного образования, полная грамотность означает память на ошеломительные три с половиной тысячи самых часто встречающихся иероглифов. Это означает, что в среднем китайский первоклассник – учеба в школе начинается с шести лет – посещает ежедневные многочасовые занятия по китайскому, чтению, письму и декламации. (Сам процесс обучения делает жесткую тренировку и запоминание частью повседневной жизни ребенка; некоторые наблюдатели за образованием считают, что именно безжалостная задача обучения китайскому языку – начало убийства в китайском школьнике любознательности и творчества.)
Парадокс: какой бы устрашающей эта задача ни казалась развитому уму, запоминание китайских иероглифов увлекало Рэйни больше, чем наработка навыков чтения по-английски. Он легко выучил алфавит, но при попытке запомнить, какие буквы как произносятся, не говоря уже о сочетаниях согласных вроде «sh», «ch» и «ll», он лишь всплескивал руками от отчаяния.
Бывали дни, когда его изучение китайского оказывалось ему на руку.
– Морковки – для кроликов, а я не кролик, – сказал он мне по-китайски и рассмеялся. Я уговаривала его съесть этот овощ за ужином и уверена, Рэйни от души радовался, что способен пресечь мои попытки кормления и по-китайски, и по-английски.
Бывали и трудные дни; однажды Рэйни отказался приглашать своих китайских друзей к себе на день рождения.
– Не хочу я говорить на своем дне рождения по-китайски, – сказал он.
– А в садике ты разве не по-китайски разговариваешь? – нашлась я.
– Да, но я же сейчас не в садике, – возразил он. Не поспоришь.
А однажды он развернулся и ушел посреди фразы, адресованной ему аи; та уставилась ему вслед растерянно. Мне и Робу он пояснил по-английски:
– Я устал говорить по-китайски. И вообще – палеонтологам китайский не нужен. – В свои четыре года Рэйни решил, что, когда вырастет, пусть ему платят за то, что он будет раскапывать окаменелости.
– Палеонтологам китайский как раз нужен, – возразил Роб. – В Китае находят много-много динозавровых окаменелостей.
Тоже довод.
Когда фабрики в дельте Янцзы работают с утра до глубокой ночи, а погода застойная, складываются идеальные условия, в которых воздух превращается в плотный, темный, удушающий туман.
Шанхай – родина процветающего сталелитейного сектора промышленности, а также многочисленных нефтехимических, резиновых, металлургических и машиностроительных заводов. Эти производства с изрыгающими дым трубами проникают в Шанхай и окружают его со всех сторон, и в некоторые дни толстые покрывала промышленного смога закрывают утреннее солнце и укутывают небоскребы у нас за окном в серые саваны.
Загрязнение воздуха в Китае представило для нас исключительную трудность.
Рэйни страдает припадками кашля, и при повышенном загрязнении воздуха они усиливаются; врач предупредил нас, что у ребенка, возможно, первые признаки астмы. Многие дети из нее вырастают, пояснил врач, но пока пусть лучше у Рэйни всегда будет под рукой ингалятор. В том числе, сказал врач, и в детсаду.
В особенно дымные дни, следуя этим медицинским предписаниям, мы вынуждены были не выходить из дома. Ежедневная оценка качества воздуха – проще простого: по утрам я у себя на шестнадцатом этаже раздвигала занавески в гостиной и смотрела на север, по-над красными крышами домов шикумэнь, жавшихся к земле, между высоченными жилыми башнями, по-над Яньаньским шоссе, уже забитым «баоцзюнями» и «бьюиками» по дороге на работу.
Я искала свой личный показатель загрязнения: храм Цзинъаньсы во всем его золотом великолепии. Также известный как Храм мира и спокойствия, он располагается примерно в полумиле от нашего шестнадцатого этажа. Построенный в 247 году, Цзинъаньсы был перенесен во время династии Сун, отреставрирован при династии Цин, разрушен в 1851 году, а затем восстановлен, и ныне это величественное здание, покрытое позолотой, с многоуровневой кровлей, что возносится в небо.
В дни почище, когда мне удавалось разглядеть детали позолоченного шишака на шпиле храма, показатель чистоты воздуха обычно находился в пределах сотни.
«Безопасно почти для всех», – объявляло мое мобильное приложение по замеру загрязнения воздуха.
Если же очертания храма исчезали в серо-черной дымке смога, словно фотоснимок, черты на котором специально размазаны, показатель достигал отметки между сотней и двумя, а это уже сильно за пределами, допустимыми Управлением экологической защиты США: «Вредно для здоровья. Сократите пребывание на улице».
Если же храма я не видела вообще, не говоря уже о зданиях в квартале позади него, было ясно, что показатель уже двести, триста, а то и выше: «очень вредно» или «опасно». Пора прятаться дома, в герметически запечатанной квартире, с очистителями воздуха, похожими по размерам на маленький холодильник, включенными на всю катушку.
Как-то раз в декабре я раздвинула занавески и глянула на север, за Яньаньское шоссе. Никакого Цзинъаньсы. Глаза постепенно сфокусировались, и я осознала, что не вижу даже зданий соседнего квартала – лишь смутные тени там и сям, призрачные контуры, укрытые смогом. Я не смогла разглядеть солнца. Показатель перевалил за пятьсот: воздух настолько ядовит, что для него не нашлось отметки на шкале. (Лос-Анджелес и Лондон обычно болтаются чуть выше пятидесяти.)
«Аэропокалипсис!» – вопила одна западная газета, а шанхайские власти предписали всем учебным заведениям отменить уличные мероприятия.
«Дышать не могу, остаюсь дома», – прислала СМС подруга, отменяя наши посиделки за кофе.
– Рэйни будет дома, – объявил Роб сквозь зубы. – Окна закрыть, врубить очистители.
Несколько дней мы скрывались дома – выдерживали мировую войну со смогом. Муть в воздухе наконец рассеялась – через неделю, долгую, бесконечную.
Я вернула Рэйни в садик с новообретенной решимостью. Астма – не самое привычное для большинства китайцев понятие, и я сомневалась, стоит ли привлекать внимание к какой угодно особенности моего сына, которая сделает его исключением из правил. Но пришла пора поговорить с учительницей Чэнь.
– Что это? – спросила она, глянув на синее приспособление из пластика и металла у меня в руке. Я отвела ее в сторонку, когда пришла за Рэйни, вооружившись набором китайских слов, означающих астму, неотложную помощь и ингалятор.
– Ингалятор – сижу циуцзи – лекарство, которое помогает Рэйни дышать, – объяснила я. – У него астма. Если увидите, что Рэйни трудно дышать, не могли бы вы, пожалуйста, два раза ему пшикнуть?
– Никаких лекарств мы здесь не держим. Отнесите медсестре, – сказала Чэнь.
– Бухаоисы – мне неловко об этом говорить, – произнесла я. Китайцы применяют эту формулу любезности перед тем, как сказать что-нибудь неприятное, противоречивое или возмутительное, а то, что я собиралась сказать, было и первым, и вторым, и третьим. – Бухаоисы, но тут важна быстрота, а медпункт слишком далеко. Можно хранить это лекарство поближе к Рэйни?
– Никаких лекарств мы в классной комнате не держим, – повторила она и отвернулась. – Может, в раздевалке рядом? – попросила я. Но Чэнь покачала головой, не оборачиваясь. Удаляющаяся спина – такие вот у нас отношения с учительницей Чэнь.
Медпункт располагается в том же желто-белом беленом здании, что и стекляшка охраны у входа. Вдоль стены здания тянется длинный лоток с матовыми черными раковинами, ровно по пояс ребенку. Над раковинами – рядок золотистых табличек, на всех написано, что «Сун Цин Лин» – образцовый детский сад и «лаборатория детского образования».
У этой части территории по утрам было свое отдельное назначение: ежедневный тицзиань, или медосмотр. Дети проходили в ворота мимо охранников, мыли руки у низеньких черных раковин, сушили их, а затем вставали в одну из двух длинных очередей, вившихся до медпункта. Во главе обеих очередей стояло по медсестре, облаченной в розовый халат, они заглядывали в крошечные рты и осматривали ручонки – не появилось ли где красных точек, признаков ЭВС.
В зависимости от результатов осмотра медсестра вручала каждому ребенку тоненькую цветную пластинку размером с флешку.
– Пошли, мам! – говорил Рэйни, сжимая в кулачке пластинку, и мы отправлялись в их комнату. Красная пластинка означала «здоров», никаких действий предпринимать не надо. Синяя сообщала учителю, что ребенку полагается ежедневный прием лекарства. Розовый, как «Пепто-бисмол», означал неполадки с животом. Желтый – что у ребенка кашель. Зеленый оставался тайной, и я спросила у Рэйни.
– Это означает «кровь» или «больно», – объяснил он мне однажды, улыбаясь, пока мы шли по обширной травянистой лужайке в центре садовской территории, которую я стала именовать Большой зеленкой. Ежедневные медосмотры проходили упорядоченно, в полном молчании и были действенным способом общения между медсестрами и учителями: цветовой шифр – сообщение, дитя – гонец. Китайская эффективность в обращении с толпами поражала меня неизменно.
Однажды Рэйни выдали желтую карточку – «кашель». И на следующий день, и далее – всю неделю. Но он был совершенно здоров – ему должны были выдавать красную! Что-то шло не так.
– Что значит желтый? – спросила я у него как можно более непринужденно. Он стискивал в кулаке желтую пластинку, будто любимую игрушку.
– Значит «кашель».
– Но у тебя же нет кашля на этой неделе, – возразила я. Рэйни не ответил.
Наутро я заняла позицию, чтобы мне было видно начало очереди, и, к своему удивлению, заметила, как Рэйни старательно кашлянул – всего разок, – как раз когда медсестра глядела ему в рот.
Желтая карточка.
Мы с Рэйни добрались до классной комнаты.
– Что происходит, когда тебе дают желтую карточку? – спросила я, изображая невозмутимость.
– Больше воды, – ответил он.
«Детям воды не вдосталь?» – подумала я с некоторым ужасом. Эта сцена крутилась у меня в голове, пока я топала в тот день к медпункту, вооруженная ингалятором Рэйни. Зашла внутрь.
– Можно вас побеспокоить? – спросила я подошедшей медсестре Ян Цунь Цунь, облаченной в светло-розовый халат, в темно-карих контактных линзах, отдававших в синеву у кромки радужки. К нам присоединилась и широкоплечая женщина, возникшая из кабинета в глубине, и мы втроем уселись на стульчики за круглый стол.
– Рэйни страдает от сяочуань, и я бы хотела договориться с вами о лекарстве, которое надо держать в классной комнате – на случай, если Рэйни станет трудно дышать, – сказала я.
– Учителям нельзя хранить лекарства в классной комнате, – сказала Плечистая, словно повторяя строку 37 из какой-нибудь должностной инструкции. – Будем хранить здесь. – Она махнула рукой на желтый шкафчик у боковой стены. Сквозь матовые стекла дверей я разглядела очертания скляночек и белых картонных коробочек размером с ладонь. Медсестра Ян сидела рядом с Плечистой, подчеркивая ее нижестоящее положение молчанием.
– Бухаоисы – мне неловко об этом говорить, но у нас трудность, – сказала я. – Нам нужно держать лекарство рядом на случай приступа.
– Учителям нельзя хранить лекарства в классной комнате, – повторила она строку 37.
– Есть ли еще какие-то возможности? Может, у него в шкафчике в раздевалке?
– Нельзя хранить лекарства за пределами медпункта, – повторила она. Правило казалось осмысленным, однако в нашем случае все упиралось в расстояние до классной комнаты Рэйни, и эту неувязку нам предстояло разрешить.
– Лекарство не опасное… оно не повлияет на детей, которым оно не требуется, – сказала я. – Оно лишь открывает дыхательные пути тому, кто не может дышать.
– Будем хранить здесь, – решительно сказала Плечистая, глядя на меня в упор. Китай – место с кучей правил, и в данном случае официальные правила были ясны.
«Но где тут лазейка?» – задумалась я. Китайцы имели дело с таким количеством писаных и неписаных правил – государственных, общественных, культурных, – что зачастую, чтобы как-то функционировать в этой системе, приходилось вертеться и даже нарушать закон. Правила, взятые по отдельности или купно, были попросту слишком жесткими, чтобы следовать закону до последней его буквы. Древняя китайская поговорка –制度是死的, 人是活的 – гласит: «Правила мертвы, а люди живы». Одна знакомая, работавшая на некоммерческую структуру, говорила мне, что «правила либо слишком жесткие, либо слишком дурацкие и потому в конечном счете они просто для красоты».
Для красоты оно или нет, с одним из таких правил я и бодалась. Китайцы всегда, казалось, понимают, как разрешать подобные противостояния при помощи гуаньси – одаривания, кстати и вовремя подгаданного, замолвленного словечка или еще какого-нибудь кульбита. Но и через несколько лет, которые я прожила в Китае, все это виделось мне по-прежнему не менее загадочным, чем павлиньи брачные танцы. Происхождение у меня, может, и китайское, но почти все мои первые дни в Шанхае я чувствовала себя неуклюжей иностранкой.
В отличие от меня Рэйни как раз приспособился. Он сам отыскивал способы добиваться своего. Хотел больше воды – и обнаружил, что изображать кашель есть самое действенное средство достичь своей цели, не навлекая на себя учительский гнев. Он рос внутри системы.
У его матери такой волшебной уловки не нашлось. Я запросила встречу с учителем. Поставила учительнице Чэнь медицинский вопрос ребром. А теперь вот держала в кулаке ингалятор и имела дело с двумя школьными медсестрами. Никакого компаса при мне – оставалось лишь повторяться.
– Если лекарство останется здесь, оно будет слишком далеко и не успеет помочь, – сказала я.
– Мы доберемся до него за три – пять минут. Поспешим, – сказала Плечистая.
– Будет слишком поздно, – сказала я настойчивее. – Если случится приступ, он не сможет дышать. Ему тут же нужно две дозы.
Плечистая заметила лазейку.
– В те дни, когда он кашляет, будет отдыхать в медпункте. Мы посидим с ним во время занятий на воздухе, – сказала она, показав на кушетку неподалеку. Я глянула на эту мебель – жалкая кроватка в углу.
– Нет-нет-нет-НЕТ! – проговорила я быстро. – Бегать ему полезно – это помогает его легким раскрываться и сокращаться.
– Ну, тогда мы просто будем хранить здесь лекарство, – сказала Плечистая. Строка 37 инструкции еще разок.
– Вы не сможете добраться до него вовремя. Вот что случится, – возопила я от отчаяния. Наложила руки на горло, изобразила самую перекошенную гримасу из доступных мне и принялась давиться и задыхаться. – Акх-х-х-х, экх-х-х-х-х, хр-р-р-р-р, – хрипела я, мотая языком и выпучив глаза.
– Ой! – воскликнула сестра Ян. Они с Плечистой завозились на стульчиках.
– Сяочуань способна убить человека, если ему не помочь. Вы дадите ему умереть? – спросила я в лоб.
– Нет, нет, – сказали они, переглядываясь. Я все еще держала руки у горла. Чуяла, что прорыв близок.
Плечистая пришла к решению первой.
– Может, Рэйни нужно перевести в другой садик – для детей с особыми нуждами, – сказала она, знающе покачивая головой. – Можем дать рекомендацию.
– Ой! Нет-нет-нет, – сказала я поспешно, убирая руки от горла. – Нет, нет. Состояние Рэйни не критическое. – Слыхала я о таких садиках. Это заведения для «проблемных» детей с чем угодно – от аутизма до рассеянного склероза, таких малышей упрятывали туда подальше от общества. Китайская образовательная система в целом не имеет формализованных критериев определения детей с инвалидностями или особыми нуждами, и нет опыта обучения этих детей вместе с остальными (хотя я знакома с несколькими специалистами и энтузиастами, которые пытаются изменить положение дел).
Плечистая и медсестра Ян – хоть бы что, сидели себе и все. Смотрели на меня. Ждали.
– Ладно, давайте хранить лекарство здесь, – сказала я, вручая им ингалятор. Плечистая кивнула, и ингалятор исчез у нее в ладони. Поговорю с врачом Рэйни о том, как влиять на его кашель ежедневным стероидным ингалятором – такую долгосрочную профилактику мы могли проводить и дома.
Но Плечистая со мной еще не разделалась.
– Нам нужна справка от врача с именем ребенка и с названием препарата, – сказала она.
– У меня нету, – ляпнула я, не подумав. – Я это лекарство купила в Америке. Справка, о которой вы говорите, осталась в аптеке.
Плечистая попросту повторила запрос, глазом не моргнув, глядя на меня. Рэйни, очевидно, начал приспосабливаться к этой среде самодурства, а мать его все еще барахталась внизу. Чутье подсказывало мне, что эти стычки могут рано или поздно привести к некоему решению о том, стоит ли Рэйни оставаться в системе. Но пока было ясно, что, если я не подчинюсь регламенту «Сун Цин Лин», моего сына выпрут из садика.
– Принесу справку завтра, – сказала я Плечистой, глядя себе на туфли.