Притом теперь мы, кажется, и на досуге; да и кузнечики, как обыкновенно в жаркое время, посредством своих песней разговаривают между собою над нашими головами и смотрят на нас. Если они увидят, что мы, подобно черни, в полдень молчим и, убаюкиваемые ими, от умственного бездействия дремлем; то по всей справедливости будут смеяться на наш счет и подумают, что в их убежище пришли какие-то рабы, чтобы, как овцы в полдень, заснуть на берегу ручья. Если же, напротив, заметят, что мы разговариваем и проплыли мимо их, будто мимо сирен, не поддавшись очарованию, то охотно заплатят нам тем, чем дал им Бог честь платить человеку.
Рабы – признаком рабского состояния Сократ считает бессмысленный отдых от усталости и призывает, наоборот, к познавательному отдыху, например к размышлению о природе кузнечиков и их месте в мироздании.
Сирены – речь о памятном всем эпизоде из «Одиссеи» Гомера, как Одиссей смог проплыть, услышав пение сирен и не бросившись в воду от очарования, будучи привязан к мачте. Сократ требует так же «привязываться» к наукам, беря пример с кузнечиков, которые трещат весь день и не устают.
– Странное дело, – сказал он (Сократ. – А. М.), – кто выбирает своей профессией игру на кифаре или на флейте или верховую езду и тому подобное, тот старается как можно чаще практиковатся в области избранной им профессии, и притом не в одиночестве, а в присутствии лучших знатоков; он прилагает все усилия и не жалеет трудов, лишь бы не нарушать их советов, находя, что иным путем не может сделаться крупной величиной. А некоторые претенденты на роль оратора и государственного деятеля думают, что у них без подготовки и старания сама собою вдруг явится способность к этому. Между тем работа в области государственной деятельности гораздо труднее, чем в области вышеупомянутых профессий, – настолько труднее, что, хотя число работающих в этой области больше, число достигающих успеха меньше: отсюда видно, что будущему государственному деятелю нужны и занятия более продолжительные и более интенсивные, чем будущему специалисту в тех профессиях.
Сократ имеет в виду, что настоящим политиком может считаться тот, кто спас свой город или же добился его процветания, что почти то же самое. Кифарист спасает мелодию, портной спасает одежду, в смысле сохраняя свой предмет и доводя до совершенства, а политик спасает город. Поэтому счет настоящим политикам, таким как Фемистокл и Перикл, идет на единицы.
– Ты еще молод, Сократ, – сказал Парменид, – и философия пока не охватила тебя, как охватит, по моему мнению, когда не будешь пренебрегать ничем этим. Теперь ты, по своему возрасту, смотришь еще на человеческие мнения.
Парменид Элейский (ок. 515–440 до н. э.) – крупнейший философ, живший до Сократа, впервые сформулировавший тезис о бытии как о самотождестве и тем самым связавший познание природы и логику. Законодатель родного города Элеи. Его ученик Зенон (ок. 490 – ок. 430 до н. э.) развивал мысль о самотождестве, приводя парадоксальные примеры того, что мы не можем мыслить движение или другие формы опыта как самостоятельные, если хотим быть последовательными в созерцании предметов. От положений Парменида отталкивались софисты, делавшие противоположные выводы о многообразии мира и законности любого частного опыта. По сюжету диалога, происходящего в 450 году. до н. э., Пармениду 65 лет, Зенону, его ученику, 40 лет, а Сократу – 20.
Охватила – греческое слово означает «постичь», «схватить», «удерживать», здесь как будто перевернуты привычные нам отношения: не мы «схватываем», «понимаем» философию, а она – нас.
Мнения – любые суждения, противопоставленные истине как самоочевидности, это могут быть и вполне справедливые и правильные формулировки, но имеющие смысл только внутри определенного устройства общения и ситуации. Парменид в своей поэме «О природе» противопоставил «путь истины», по которому идут философы, сохраняя всегда ясность и определенность мышления, и «путь мнения», полный неопределенности, двусмысленности и абсурда.
Скажи-ка мне вот что: тебе кажется, говоришь, что есть некоторые виды, от которых прочие вещи, по участью в них, получают свои названия; причастная, например, подобию становится подобною, величине – великою, красоте и справедливости – справедливою и прекрасною.
Виды – идеи, ключевое понятие философии Платона. Парменид разбирает не понятие идеи как таковой, как об опознаваемости вещи в качестве самостоятельной, но понятие о причастности. Что значит быть причастным – разделять совместный опыт или определенным образом относиться к тому, чему причастен? Парменид показывает несостоятельность бытового представления о разделенном опыте и требует более высокого созерцательного представления.
– Конечно, – сказал Сократ. – Но каждая, воспринимающая вид, весь ли его воспринимает или часть? Или воспринятие возможно еще иное, помимо этого?
– Но какое же? – сказал он. – Так думаешь ли, что весь вид, составляя одно, содержится в каждой из многих вещей – или как?
– Да что же препятствует, Парменид, содержаться ему? – отвечал Сократ.
– Следовательно, будучи одним и тем же самым – во многих вещах, существующих особо, он будет содержаться во всех всецело и таким образом обособится сам от себя.
– Не обособится, – возразил Сократ. – Как, например, день, будучи одним и тем же, в одно и то же время находится во многих местах, и оттого нисколько не отделяется сам от себя; так, может быть, и каждый из видов содержится во всем, как один и тот же.
– Куда любезен ты, Сократ, – сказал Парменид, – что одно и то же полагаешь во многих местах, – все равно как если бы, закрыв завесою многих людей, говорил, что одно находится на многих всецело. Или не это, думаешь, выражают твои слова?
Парменид различает причастность как признаваемый всеми опыт (например, все видят, что сейчас день) и причастность как форму тождества, по виду, числу или чему-либо еще. Первая причастность заведомо обманчива, подразумевая разные понимания, а вторая еще только требует обсуждения.
– Может быть, – отвечал он.
– Так вся ли завеса была бы на каждом или части ее, – по одной?
– Части.
– Стало быть, и самые виды делимы, Сократ, – сказал Парменид, – и причастное им должно быть причастно частей, и в каждой вещи будет уже не целый вид, а всегда часть.
– Представляется, конечно, так.
– Что же? Захочешь ли утверждать, Сократ, что вид, как одно, у нас действительно делится и, делясь, все-таки будет одно?
– Отнюдь нет, – отвечал он.
– Смотри-ка, – продолжал Парменид, – если ты будешь делить самую великость, и каждый из многих больших предметов окажется велик ее частью, которая меньше самой великости, – не представится ли это несообразным?
– Конечно, – сказал он.
– Что же? каждая вещь, получив какую-нибудь часть равного, – которая меньше в сравнении с самым равным, – будет ли заключать в себе нечто, чем сравняется с какою-либо вещью?
– Невозможно.
– Но положим, кто-либо из нас примет часть малости: сама малость будет больше ее, так как это ее часть. И тогда как сама малость окажется больше, то, к чему приложится отнятое, станет, напротив, меньше, а не больше, чем прежде.
– И этого-то быть не должно, – сказал Сократ.
– Каким же образом, Сократ, – спросил Парменид, – все прочее будет причастно у тебя видам, когда не может принимать их ни по частям, ни целыми?
– Клянусь Зевсом! – отвечал Сократ. – Такое дело, мне кажется, вовсе не легко решить.
– Что же теперь? Как ты думаешь вот о чем?
– О чем?
Парменид загнал молодого Сократа в тупик, указав, что причастность подразумевает либо наличие частей, какой-то из которых причастный овладевает, либо то, что причастные друг другу вещи становятся частями какого-то большего целого. Но в первом случае окажется, что идея не равна себе, а во втором – что вещи не равны себе. Сократ уже готов признать, что видов столько же, сколько вещей, и можно установить хотя бы арифметическую тождественность, если другие у него после каверзных вопросов Парменида не получаются.
– Я полагаю, что ты каждый вид почитаешь одним по следующей причине. Когда покажется тебе много каких-нибудь величин, ты, смотря на все их, представляешь, может быть, одну какую-то идею и отсюда великое почитаешь одним.
– Это правда, – сказал он.
– А что само великое с прочими величинами? Если таким же образом взглянешь душою на все, не представится ли опять одно великое, чрез которое по необходимости все это является великим?
– Вероятно.
– Стало быть, тут представится иной вид великости, происшедший независимо от самой великости и от того, что причастно ей, а над этими всеми – опять другой, по которому выйдут велики эти, – и каждый из видов уже не будет у тебя один, но откроется их бесконечное множество.
– Но каждый из видов, Парменид, – заметил Сократ, – не есть ли мысль? – а мысли негде больше быть, как в душах: так-то каждый остался бы, конечно, одним и не подвергался бы уже тому, о чем сейчас было говорено.
Мысль – можно перевести как «догадка», «соображение», примерно то, что позднее в философии станет «понятием». «Не есть ли мысль?» – то есть «не существует ли только как предмет нашего ума?» Греческое оригинальное слово для мысли «ноэма» было возвращено в философию ХХ века Гуссерлем, предложившим различать «ноэзу» как процесс мышления и «ноэму» как результат мышления, примерно как мы различаем поэзию и поэму. Парменид говорит не о том, что идеи существуют в нашем уме, а что мы можем мыслить их непротиворечиво, только порождая их как производные нашего ума, независимо от того, как они соотносятся с миром вещей.
– Так что же? – спросил Парменид. – Каждая мысль будет одно, но мысль – ни о чем?
– Но это невозможно, – отвечал он.
– Значит, о чем-нибудь?
– Да.
– Существующем или не существующем?
– Существующем.
– Не об одном ли чём, что мыслится как присущее всему и представляет одну некоторую идею?
– Да.
– Так не вид ли будет это мыслимое одно, всегда тожественное во всем?
– Необходимо.
Парменид ставит вопрос, важный и для Гуссерля: любому предметному мышлению предшествует полагание предмета, какое-то отношение к реальности, какое-то ее признание, позволяющее потом взяться за отдельные предметы.
– Что же теперь? – спросил Парменид. – Если все прочие вещи причастны, говоришь, видам, то не необходимо ли тебе думать, что либо каждая вещь относится к мыслям и всё мыслит, либо относящееся к мыслям несмысленно?
– Но и это не имело бы смысла, – отвечал он. – Впрочем, мне-то, Парменид, скорее всего, представляется так: эти виды стоят в природе как бы образцы, а прочие вещи подходят к ним и становятся подобиями; так что самая причастность их видам есть не иное что, как уподобление им.
Подходят – в оригинале сказано сильнее – «привыкают». Парменид решает недоумение, требуя понять «идею» не как образ или вещь ума, но как образец (греч. «парадигма»), образчик, модель, так что уже не так важно, принадлежат ли они миру вещей или миру ума; гораздо важнее поведение самих вещей.
– Но когда что подошло к виду, – сказал Парменид, – может ли тот вид не быть подобным уподобившемуся, насколько что ему уподобилось? Или есть какая-нибудь возможность – подобному не быть подобным подобному?
– Нет.
– Но подобному с подобным не крайне ли необходимо быть причастным одного и того же вида?
– Необходимо.
– А то, чего причащаясь, подобное становится подобным, – не будет ли это именно тот вид?
– Без сомнения.
– Следовательно, невозможно, чтобы нечто уподоблялось виду, вид же уподоблялся иной вещи; а не то – помимо вида всегда явится иной вид, и если этот будет подобен чему-нибудь, – опять иной, и никогда не перестанет представляться новый вид, как скоро вид становится подобным тому, что причастно ему.
Парменид указывает, что и такое «уподобление» нельзя понимать натуралистически, как просто воспроизведение готовых черт, потому что тогда и образец, раз он образец чего-то, должен уподобляться какому-то еще образцу, и так до бесконечности. Парменид вскрывает проблему, которая до сих пор важна в теории моделей: модель одновременно является образцом чего-то и сделана по образцу чего-то.
– Ты говоришь весьма справедливо.
– Стало быть, вещи делаются причастными видов не подобием: надобно искать чего-нибудь иного, чем условливается эта причастность их.
– Вероятно.
– Так видишь ли, Сократ, – сказал Парменид, – сколько возникает затруднений, когда кто допускает бытие видов как бы самих по себе?