Мои отношения с современной литературой «нормальны», если иметь в виду «нормального» интеллигента рубежа веков и нового столетия. За норму в данном случае принимается ряд объяснимых пристрастий, в которых мерцает смысл истекшего столетия. Мысль о Бродском (как о православном ренессансе) в этом свете смотрится вполне здраво.
Не самое ли захватывающее в поэтическом ремесле – воочию наблюдать сражение одинокой человеческой души с неверием, да и, что греха таить, с верой? Перед достаточно подготовленным читателем разворачивается не столько лирический дневник, сколько – с точки зрения православного священнослужителя – эпическая картина противостояния искушениям всех родов и мастей. Кто же из поэтов, как минимум, XX века вышел победителем из схватки, были ли такие вообще, или суть поэзии в принципе – проигрыш на этом поле?
Поэзия – это борьба личности за подлинную жизнь. Личность потому и личность, что ни на кого не похожа. Это не «один из многих», а «один-единственный». И этот «один-единственный» пытается преодолеть то, с чем сталкиваются все вообще. В этой борьбе личность обретает уникальный голос, голос становится слышим и узнаваем. Это и есть поэзия.
Победа в этой драме ни предрешена, ни гарантирована. Скорее даже, поражение более вероятно. Но сам факт борьбы, факт трепыхания пойманной рыбки в кошкиных лапах делает и биографию, и историю. Поэзия звучит на дымящихся разломах. Их так много в русской истории, что без поэтов просто не обойдешься. Для меня важно, что растоптанными оказались гении, не зацепившиеся за вечность. Например, Маяковский и Цветаева. А те, кто свой путь к Богу нашел, прожили дольше, сделали больше, учеников оставили, нить преемственности дольше протянули. Это, к примеру, Пастернак и Ахматова. Так что история русской поэзии оправдывает чеховскую фразу о том, что человек должен либо верить, либо искать веру. Иначе он пустой человек.
Сегодня, стараниями многих и многих трюкачей «в законе» разговор о мастерстве отодвинут на самую дальнюю полку и уже успел там запылиться. Распорядителям мнений невыгоден разговор именно о мастерстве. Их скороспелые кумиры (как правило, их близкие знакомые, которым они слишком многим обязаны) окажутся там, где им ни в коем случае оказываться нельзя – вне натягиваемых на них премий. Имеет ли значение для поэзии стиль? Не основное ли назначение поэта – выработать его, а уж затем все остальное? Или «узнаваемость» – категория из разряда отечественного «шоу-бизнеса», в котором одну «одаренность» от другой отличает лишь цвет шейного платочка?
Человек должен либо верить, либо искать веру. Иначе он пустой человек.
Любимый мною Бродский за то, в частности, и любим, что в стихотворении «Одной поэтессе» пишет о себе: «Я заражен нормальным классицизмом, а вы, мой друг, заражены сарказмом». Здесь без ущерба для рифмы можно было бы сказать «формальным классицизмом», но Иосиф Александрович пишет «нормальным». «Нормальный классицизм» нормален для поэта. Поэту нужно освоить (в меру душевной вместимости) все, что было в поэзии до него. Нужно попробовать себя в сонете, элегии, эпитафии. Иначе, боюсь, получится Остап Бендер. Тот, выдав себя за художника, намалевал Сеятеля, сеющего облигации Госстраха. И когда его за эту мазню выбрасывали с парохода, он кричал: «Давайте спорить! Я так вижу мир!» Есть соблазн для бездарности спрятаться в тумане «концептуальности». Как в живописи, так и в поэзии. Право на отрицание старых форм может принадлежать только хорошему ремесленнику, мастеру этих самых форм. Иначе дело пахнет шарлатанством.
Многих шокировали мои слова о русской классической литературе, о маниакальной обращенности ее к «лишним людям». Онегины и печорины, базаровы и инсаровы, рудины и так далее виделись советскому литературоведению доброкачественным ферментом, разлагающим почву имперского согласия и, следовательно, способствующим грядущему социальному перевороту. Сегодня заметнее, чем тогда, доброкачественность, их отчаяние, беспомощность, раздражающее уныние, но можно ли с порога осуждать их, знаменовавших рождение в русской литературе индивидуумов, натур рефлектирующих, пусть и неумело? Ужели основная их функция – слабость?
Человеку всегда нужно искать себя и свое место в мире. От успеха в этом занятии зависит, благословит человек мир или проклянет его. Люди, не нашедшие себя, проклинают. Но не себя одного, а весь мир с собою разом. Им, чувствующим свою бесполезность, хочется, чтоб теперь же, сейчас же весь мир зажегся с четырех сторон или рухнул в тартарары. Здесь зарыта психологическая тайна всех революций, а значит, и тайна нашей отечественной трагедии. Поэтому я, вместе с Розановым, считаю, что Россию разложила, обескровила и доконала именно литература с ее культом тоскующих лентяев. Лесков осмеял духовенство, Островский осмеял купечество, Щедрин забрызгал ядовитой слюной всю историю вообще, и потом осталось только «Авроре» стрельнуть. Мерзкий бунт, бессмысленный и жестокий, всосал в себя, как мусор с мостовой, всех тех, кто мыслил категориями «продуктовой корзины» и не нашел себя. А сверху просто уселась кучка зрячих и сознательных негодяев. Вот и все. И так всегда.
Попытки формировать образ людей целеустремленных, верующих в свое предназначение (Штольц, Костанжонгло), в общем настрое XIX века заканчивались скорее неудачей. Критика видела их мало того что ходульными, неудачно слепленными, но и насквозь идеологизированными. Один пушкинский Петруша Гринев тверд, юн и румян. Счастье, что богат, а то бы не миновать ему в старости участи Макара Девушкина. Мышкин болен, Акакий Акакиевич как-то уж совсем напоказ убог… «Положительные» то представали «охотниками за головами», то выросшими подростками из Достоевского, так и не расставшимися с иллюзиями о возможности построения чего-либо в отдельно взятом имении. Тот же смертельно положительный толстовский антагонист Левин… Отчего у классиков не вышло создать поведенческий образец?
Пишущей интеллигенции не хватало «подпитки» из иных миров. Замкнутые в социальной проблематике, вечно бегающие в кругу одних и тех же вопросов, они и были обречены на неудачу. А человек – это то, «что нужно преодолеть». Нужно иметь связь с Богочеловеком. Киреевские, Леонтьев, Гоголь нашли мир в Оптиной. И это был настоящий путь. Как Павел воспитался при ногах Гамалиила, так и нашим литераторам, социальным философам стоило бы воспитаться и созреть при ногах Амвросиев и Серафимов. Не сложилось. Сказалась оторванность образованного слоя от народной веры, характерная для всей эпохи после Петра. Писатели должны были бы хоть изредка вдыхать кислород Святого Духа. Но многие попросту не знали, где такая «кислородная маска», и они банально задохнулись. Задохнулись в тяжелой атмосфере «скучных песен земли».
Рождение советского пантеона героев также не изобиловало повышенным благоденствием. Ранние смерти Есенина и Маяковского – тема отдельная. «Не справились с управлением, попали в турбулентность» – пригвоздил бы их ортодокс. Однако совершенно антисоветский Мелехов, сентиментальный решимец Левинсон Фадеева и почти библейский шолоховский Соколов – уж точно не коммунисты-ленинцы, по крайней мере в партийно-номенклатурном смысле. Вторая половина XX века вообще перестала давать что-то героическое, бытовали мирные хозяйственные драмы, несмотря на призывы партии видеть в малом великое (так называемый «соцреализм»), не в силах его создать вне экзистенциального отсвета.
В чем для нас заключается основной урок советской литературы, как еще любят ее «приложить» радикалы – словесности «безбожной»? Советская литература – это целый материк, свидетельство о продолжающейся жизни народа, который если бы замолчал, то лопнул бы изнутри от всего, что его переполняло. Она очень разная. По каким критериям можно сравнить, скажем, Михаила Булгакова и Василия Шукшина? Или Андрея Платонова и Александра Твардовского? Это звезды, усеивающие небо. Между ними жуткие расстояния. Но для нас они складываются в узор и радуют глаз. Советская литература в самых честных, кровью сердца написанных своих образцах, продолжает великую русскую литературу. И жажда Бога в ней звучит так пронзительно и честно, что имя «безбожной словесности» к ней как к целому не подходит.
Но отчего гибель насильственная или самонасильственная стала почерком поэтической судьбы? Страсти, отсутствие тормозов, легкомыслие, дурные наклонности? Она – побочный продукт материализма, в который, как в реку, вошло в конце XIX века европейское человечество. Ницше сказал: «Бог умер». Люди поверили и умерли сами. Отбросили от себя вечное измерение, как отбрасывает от себя стыд человек, решившийся пуститься во все тяжкие. Отсюда жестокость литературы XX века. Людей вообще не щадили, потому что люди уже были идеологически убиты. Ну а там, где есть убийство, всегда найдется место и самоубийству. Самоубийство есть частный случай убийства вообще. И часто самоубийством заканчивают те, кто перед этим кого-то сам убил. Убил, осознал, не выдержал и наложил на себя руки. Есть смысл подумать: может, все эти известные самоубийцы не выдержали того, что сами убили нечто дорогое? Любовь, например? Веру? Или поставили талант на службу конъюнктуре? Тут есть над чем подумать. И каждый случай – отдельный.
Если суммировать наследие золотого, серебряного и – не знаю, каким металлом обозначить советские семьдесят четыре года – веков, выполнила ли словесность свое предназначение перед людьми? Или колебалась, пыталась, но в итоге дала горку праха? Горкой праха эти реки слез и россыпи прозрений я точно не назову. Вот, у Шукшина описан мужик, который слушает, как сын учит наизусть отрывок Гоголя о птице-тройке. И вдруг его осеняет: «А кто в бричке-то? Чичиков, что ли? Это что, гремит, заливаясь, колокольчик, и расступаются в изумлении народы, а тройка везет вора с пухлыми щечками?» Понимаете? Это простого шукшинского мужика осенило. И он побежал по селу у всех спрашивать: «Кого птица-тройка внутри везет?» Вот как может вдруг подействовать литература. Это значит, что человек ожил. Потому и у Виктора Некрасова в его повести «В окопах Сталинграда» среди кромешного ада и вечного ожидания смерти бойцы книги читают. Найдут в разрушенном доме уцелевший томик Толстого или Чехова и читают между боями. Разве это не дорогого стоит?
Ницше сказал: «Бог умер». Люди поверили и умерли сами.
Посмотрим на «просвещенный Запад». Создал ли он достаточную основу для того, чтобы метафизические кризисы с гражданами Западной Европы и Северной Америки происходили как можно реже? Или мы напрасно вообще ждем от словесности действенной помощи человеку, обязанность которого – ежедневно вопрошать о смысле жизни не классиков и современников, но самого Создателя?
Человек обречен на метафизические кризисы. Его от них не защищать надо – ему нужно из них выход указывать. И литература может быть таким «дорожным знаком». Только с одним Богом разговаривать далеко не каждый может. Человеку нужно еще и другого человека не спеша выслушать. Литература дает такую возможность.
Иосиф Александрович Бродский чуть ли не первым ввел в оборот термин «постхристианства» как эпохи, в которую все то прежнее, казавшееся неизменным на тысячелетия вперед, или развеивается, или отрывается, как протуберанец от солнечной поверхности, и заново испытывает весь вакуумный ужас перед бытием, в котором почти не обнаруживаются следы Творца. Так мы и живем. Просто футбольный матч или любимый сериал не дают остро почувствовать этот космический холод, лезущий за воротник. Рухнуло царство, едва выжила Церковь, почти развалена семья. Дошел черед до экспериментов с человеком, с личностью. Вот-вот и ее расщепят при помощи новых технологий. Апокалипсис в некоторых местах можно читать, как газету. Только не все отдают себе отчет в происходящем и думают: до нас нескоро дойдет.
Современный человек страждет еще и потому, что отравлен великолепными иллюзиями трехсотлетней давности – Просвещением, гуманизмом, свободой. Вернуть его в духовную реальность отдаленных годов проблематично, учитывая, кто (что) противостоит Церкви. Насилие претит ей. Есть ли выход? И если есть, то кто, с какими навыками и умениями имеет пусть призрачный, но шанс пройти через игольное ушко? Конечно, Просвещение себя развенчало еще в те дни, когда лязгали французские гильотины. А благодушный гуманизм кончился даже не с появлением атомной бомбы, а уже с изобретением пулемета и хлорных газов. Но нам не хватает образования, и мы продолжаем идолопоклонствовать.
Что у нас есть, так это литургия! Царица литургия, я бы сказал. Литургическое возрождение и обновление есть органически обновление всей жизни вообще, и такая возможность у нас сохраняется. Кстати, именно Гоголь первым на Руси увидел, что если люди еще не едят друг друга, то это оттого, что служится еще святая литургия.
Когда поколеблено в каждом из нас самостояние, подорван длительным государственным безверием сам национальный дух, питавшийся некогда церковным единством формы и содержания, что делать тем, кто продолжает и вникать в стихи, и создавать их? Посоветовал бы сначала стать «Его Величеством – благодарным читателем». Читатель так же важен, как писатель. Иногда – важнее. Читатель – это почти соавтор, следопыт, ловец жемчуга, знаток и обладатель сокровищ, не нужных большинству. Читатель – лучший друг автора. Неведомый друг. Короче, я посоветовал бы для начала стать благодарным читателем.
В какой стадии находится сознание современных литераторов, интересно узнать? Каменноугольная ли, с точки зрения священника, это стадия – или кто-то из этих запутавшихся и отчаявшихся, случается, обнаруживает в себе помимо светской образованности начатки духовного знания, опыта? А может, есть смысл примерить мысленно на себя если не судьбу, то одну из ипостасей владыки Филарета, вразумлявшего пушкинский гений? Но я плохой рецензент. В чтении я пристрастен, переборчив и избирателен; и людей без нужды обижать не люблю. Людей жалко. С таким набором свойств наставником быть вряд ли возможно. Что до духовного опыта, то он, несомненно, есть. И с этой точки зрения наш народ до сих пор жив, вопреки историческому процессу.
Вот, например, очевидная, но отчего-то лишающая свободы и воли мысль о том, что Библия задала матрицу мышления литераторов на бесконечное время вперед и «выпрыгнуть» из библейских сюжетов немыслимо. Первое – нужно ли выпрыгивать? Второе – не случится ли чего-то не совсем хорошего с выпрыгнувшим? Я думаю, не надо выпрыгивать из библейской парадигмы. Вот «Буратино и золотой ключик» – типичное переложение притчи о блудном сыне на язык сказки. Но разве кто-то потерял от этого? Все только приобрели. Любой роман, любая повесть, любой рассказ – это лишь расширенное авторское толкование одной из библейских цитат. Отсюда и эпиграфы к произведениям, взятые из Писания. «Мне отмщение, и Аз воздам» – у Толстого к «Анне Карениной», например. Из Библии не выпрыгивать надо, в нее нырять надо. Особенно нам, преодолевающим период насильственного от Библии отрыва.
Любой роман, любая повесть, любой рассказ – это лишь расширенное авторское толкование одной из библейских цитат.
В последнее время появились термины «православная литература», «духовная литература», они широко используются в современном литературоведении. Есть ли современные верующие писатели, поэты, привлекающие читателя? Однако понятие «православной литературы» куда шире, чем ассортимент церковной лавки. Вон, старец Амвросий Оптинский под подушкой басни Крылова держал. И читал с любовью. А «Братья Карамазовы» спасли от отчаяния и привели к исповеди больше русских душ, чем любой самый успешный проповедник.