в которой оказывается, что хоть понятия «рентабельное искусство» и «художественный гешефт» вовсе не должны обозначать contra-dictio in adiecto, тем не менее в области культуры даже эпохальные изобретения не так-то легко находят спонсоров.
Как и каждый большой город в Силезии, Свидница угрожала крупным денежным штрафом каждому, кто осмелится выкинуть на улицу мусор либо нечистоты. Однако незаметно было, чтобы этот запрет исполнялся неукоснительно, и даже наоборот, было ясно, что упомянутая угроза никого не волновала.
Короткий, но обильный утренний дождь подмочил улицы города, а копыта лошадей и волов быстро превратили их в дерьмо-грязево-соломенное болото. Из болота, словно колдовские острова из океанских вод, вырастали кучи отходов, богато изукрашенные различнейшими, порой весьма фантазийными экземплярами падали. По самой густой грязи прогуливались гуси, по самой жидкой – плавали утки. Люди, то и дело оступаясь, с трудом перемещались по «тротуарам» из досок и дранки. Хотя законы магистрата угрожали штрафом и за свободный выпас скотины, тем не менее по улицам во всех направлениях бегали визжащие свиньи. Свиньи казались ошалевшими, мотались вслепую на манер своих библейских пращуров из страны Гергесинской, задевая пешеходов и распугивая лошадей.
Они миновали улочку Ткачей, потом громыхающую молотками Бондарную, наконец Высокую, за которой уже раскинулся рынок. Рейневана так и подмывало заглянуть в недалеко расположенную и знаменитую аптеку «Под золотым линдвурмом», поскольку он хорошо знал аптекаря, господина Христофора Эшенлёра, у которого обучался основам алхимии и белой магии. Однако отказался от своего намерения, ибо последние три недели многому научили его касательно принципов конспирации. Кроме того, Шарлей подгонял. Он не замедлил шага даже у одного из подвалов, в которых подавали пользующееся мировой славой свидницкое мартовское пиво. Быстро – насколько позволяла толкучка – они пересекли торговые ряды в галерее напротив ратуши и пошли по забитой телегами улице Крашевицкой. Затем вслед за Шарлеем вошли под низкий каменный свод, в темный туннель ворот, в котором воняло так, словно здесь испокон веков освобождались от избытка мочи древние племена силезцев и дзядошан. Из ворот попали во двор. Тесное пространство было завалено всяческим мусором и поломанными предметами, а кошек было столько, что не постыдился бы храм богини Баст в египетском Бубастисе.
Конец двора подковой окружала внутренняя галерея, рядом с ведущей туда крутой лестницей стояла деревянная статуя, носящая слабые следы краски и позолоты – свидетельниц многих канувших в Лету веков.
– Какой-нибудь святой?
– Лука Евангелист, – объяснил Шарлей, ступая на скрипящие ступени. – Покровитель художников-маляров.
– А зачем мы сюда, к этим малярам-художникам, пришли?
– За различной экипировкой.
– Потеря времени, – решил нетерпеливый и стремящийся к своей любимой Рейневан. – Теряем время. Какая еще экипировка? Не понимаю…
– Тебе, – прервал Шарлей, – подыщем онучи. Новые. Поверь, они срочно необходимы. Да и мы вздохнем свободнее, когда ты расстанешься со старыми.
Лежащие на ступенях кошки неохотно уступали дорогу. Шарлей постучал, массивные двери отворились, и в них возник невысокий, худощавый и расчёхранный типус с синим носом, в халате, испещренном феерией разноцветных пятен.
– Мэтр Юстус Шоттель отсутствует, – сообщил он, смешно щуря глаза. – Зайдите позже, добрые… О Господи! Глазам своим не верю! Благородный господин…
– Шарлей, – быстро упредил демерит. – Надеюсь, ты не заставишь меня торчать на пороге, господин Унгер.
– А как же, а как же… Прошу, прошу…
Внутри помещения крепко пахло краской, льняной олифой и смолой, кипела активная работа. Несколько пареньков в замасленных и испачканных фартуках копошились вокруг двух странных машин. Машины были оборудованы во́ротами и напоминали прессы. Прессами они и были. На глазах у Рейневана из-под прижатого деревянным винтом штампа вытащили кусок картона, на котором была изображена Мадонна с Младенцем.
– Интересно.
– Что? – Синеносый господин Унгер оторвал взгляд от Самсона Медка. – Что вы сказали, молодой господин?
– Что это интересно.
– И более того. – Шарлей поднял лист, вынутый из-под другой машины. На листе отпечатались несколько ровно уложенных прямоугольников. Это были игральные карты для пикета – тузы, выжники и нижники, современные, по французскому образцу, в цветах pique и trefle.
– Полную талию, – похвалился Унгер, – стало быть, тридцать восемь карт, мы делаем за четыре дня.
– В Лейпциге делают за два.
– Но серийную дешевку, – возмутился синеносый. – С паршивых гравюр, кое-как раскрашенные, криво резанные. Наши, ты только взгляни, какой четкий рисунок, а когда я их раскрашу, получится шедевр. В наши карты играют в замках и дворцах, да что там, в кафедрах и колегиатах, а в те, лейпцигские, только лапсердаки режутся в шинках да борделях…
– Ну ладно, ладно. Сколько берете за талию?
– Полторы копы грошей, если loco-мастерская. Если franco-клиент, то плюс стоимость доставки.
– Проводите в индергмашек, господин Шимон. Я там подожду мастера Шоттеля.
В комнате, через которую они проходили, было тише и спокойнее. Здесь за станками сидели трое художников. Они были так увлечены работой, что даже не повернули голов.
На доске первого художника был только грунт и эскиз, поэтому содержание будущей картины угадать было нельзя. Произведение второго было уже достаточно проработано, проступило изображение Саломеи с головой Яна Крестителя на блюде. На Саломее было ниспадающее до ног и совершенно прозрачное платье, художник позаботился о том, чтобы проступили детали. Самсон Медок хмыкнул. Рейневан вздохнул, взглянул на третью доску и вздохнул еще громче.
Картина была почти совершенно окончена и изображала святого Себастьяна. Однако Себастьян на картине принципиально отличался от привычных изображений мученика. Правда, он по-прежнему стоял у столба, по-прежнему вдохновенно улыбался, несмотря на многочисленные стрелы, вонзенные в живот и торс эфеба. Впрочем, на этом подобие оканчивалось. Ибо здешний Себастьян был абсолютно гол. Он стоял, так роскошно свесив чрезвычайно толстый срам, что картина эта у любого мужчины должна была вызывать чувство собственной неполноценности.
– Специальный заказ, – пояснил Шимон Унгер. – Для монастыря цистерцианок в Тшебнице. Извольте, господа, пройти в индергмашек.
С близлежащей Котельной улицы доносился дикий грохот и лязг.
– У этих, – показал головой Шарлей, с некоторых пор что-то писавший на листке бумаги, – у этих, видать, много заказов. Бойко идут дела в котельницком деле. А как у вас, дорогой господин Шимон?
– Застой, – довольно грустно ответил Унгер. – Заказы, правда, есть. Ну и что? Если невозможно товар развозить? Четверти мили не проедешь, а тебя уже задерживают, откуда, ё, куда выспрашивают, по какому делу, в сапетах и вьюках копаются…
– Кто? Инквизиция? Или Колдиц?
– И те, и другие. Попы-инквизиторы у доминиканцев, о, рукой подать, сидят. А в господина старосту Колдица ну прям дьявол вступил… И все из-за того, что недавно схватил двух чешских эмиссаров с еретическими посланиями и манифестами. Они, когда их пыточный мастер в ратуше припек, тут же показали, кто с кем сносился, кто им помогал. И у нас здесь, и в Яворе, в Рахбахе, даже по деревням, в Клечкове, в Вирах… Только здесь, в Свиднице, восьмь на кострах сгорело на выгоне перед Нижними воротами. Но всамделишная беда началась неделю назад, когда в день апостола Варфоломея, в самый полдень, на вроцлавском тракте кто-то замордовал богатого купца, господина Миколая Ноймаркта. Странное, ох, ё, странное это было дело…
– Странное? – неожиданно заинтересовался Рейнмар. – Почему?
– А потому, юный господин, что никто понять не мог, кто и зачем господина Ноймаркта убил. Одни болтали, ё, мол, рыцари-разбойники, хоть, к примеру, тот же Хайн фон Чирне или Буко Кроссиг. Другие говорили, что это Кунц Аулок, тоже тот еще бандюга. Аулок, говорят, какого-то парня по всей Силезии гоняет, потому как тот парень чью-то жену опозорил насилием и чаровством. Третьи толкуют, что непременно тот самый преследуемый парень и убил. А еще одни болтали, что убийцы – гуситы, которым господин Ноймаркт чем-то насолил. Как там было взаправду, не угадаешь, но господин староста Колдиц взбесился. Клялся, что с убийцы господина Ноймаркта, когда его поймают, живьем шкуру сдерет. А в результате товар нельзя развозить, потому что постоянно проверяют то одни, то другие, если не Инквизиция, так, ё, старостовы… Да, да.
– Да, да.
Рейневан, который уже давно что-то чертил углем на листе, вдруг поднял голову, ткнул локтем Самсона Медка.
– Publicus super omnes, – сказал тихо, показывая тому лист. – Annis de sanctimonia. Positione hominis. Voluntas vitae.
– Что?
– Voluntas vitae. А может, potestas vitae. Стараюсь воспроизвести надпись на обгоревшем листке Петерлина. Ты утверждал, что это важно. Или забыл? Мне надо было вспомнить, что там написано. Вот я и вспоминаю.
– Ах да. Правда. Хммм… Potestas vitae. К сожалению, у меня это ни с чем не ассоциируется.
– А мастера Юстуса, – проговорил вполголоса Унгер, – все нет, ё, и нет.
Словно в ответ на заклинание дверь открылась, и появился человек в черной просторной, подбитой мехом делии с очень широкими рукавами. На артиста-художника он не смахивал. А смахивал на бургомистра.
– Здравствуй, Юстус.
– Клянусь костями святого Вольфганга. Павел? Ты? На свободе?
– Как видишь. А зовусь теперь Шарлеем.
– Шарлей, хммм. А твои… эээ… компаньоны?
– Тоже на свободе.
Мэтр Шоттель погладил тершегося о его щиколотку кота, появившегося неведомо откуда. Потом присел за стол, сплел руки на животе, внимательно посмотрел на Рейневана, долго, очень долго не отрывал глаз от Самсона Медка.
– Ты приехал за деньгами, – наконец с грустью в голосе угадал он. – Должен тебя предупредить…
– Что дела идут неважно, – бесцеремонно оборвал его Шарлей. – Знаю. Слышал. Вот список. Написал, утомившись ожиданием. Все, что на нем проставлено, я должен получить завтра.
Кот запрыгнул Шоттелю на колени. Гравировщик задумчиво погладил его. Долго читал. Наконец оторвал глаза от бумаги.
– Послезавтра. Завтра воскресенье.
– Верно. Забыл, – кивнул Шарлей. – Что ж, отпразднуем и мы святой день. Не знаю, когда снова загляну в Свидницу, так что грешно было бы не посетить парочку-другую холодных подвальчиков, не испробовать, как в этом году удалось мартовское. Ну, послезавтра, maestro, так послезавтра. В понедельник, ни днем позже. Понял?
Мэтр Шоттель утвердительно кивнул.
– Я не спрашиваю, – заговорил через минуту Шарлей, – о состоянии моего счета, ибо ни компанию распускать, ни свою долю забирать не собираюсь. Однако убеди меня, что ты заботишься о компании. Что не пренебрегаешь данными тебе некогда советами. И идеями. Идеями, которые могут быть для компании прибыльными. Знаешь, о чем я?
– Знаю. – Юстус Шоттель извлек из кошеля большой ключ. – И тотчас докажу, что твои задумки и советы принимаю близко к сердцу. Господин Шимон, достаньте, пожалуйста, из сундука и принесите пробные образцы ксилографий. Тех, что из библейской серии.
Унгер быстро управился.
– Вот. – Шоттель разложил листы на столе. – Все сделано моей собственной рукой, ученикам не давал. Некоторые готовы под пресс, над некоторыми еще работаю. Я верю, что твоя идея заслуживает внимания. И люди будут покупать. Нашу библейскую серию. Ну, пожалуйста, оцени. Оцените, господа.
Все наклонились над столом.
– Что это… – Зарумянившийся Рейневан указал на лист, на котором была изображена нагая пара в совершенно недвузначной позе и ситуации. – Что это такое?
– Адам и Ева. Видно же. А опирается Ева на Древо познания…
– Ага.
– А здесь, извольте взглянуть, – продолжал демонстрировать гравировщик, явно гордясь своей работой, – Моисей и Огарь. Здесь Самсон и Далила. Тут Амнон и Фамарь. Вовсе недурно у меня получилось. Верно? А это…
– Ого-го! Это что такое? Что за путаница?
– Иаков, Лия и Рахиль.
– А это… – заикаясь, проговорил Рейневан, чувствуя, что кровь вот-вот прыснет у него из щеки. – Это что… Это…
– Давид и Ионафан, – беспечно пояснил Юстус Шоттель. – Но это надо еще подправить. Переделать.
– Переделай, – довольно холодно прервал Шарлей, – на Давида и Вирсавию. Потому что здесь, холера, недостает только Валаама и ослицы. Сдержи малость воображение, Юстус. Его излишек вредит, как избыток соли в супе. А это не идет на пользу делу. Впрочем, вообще-то, – добавил он, чтобы задобрить немного обиженного художника, – bene, bene, benissime, maestro. Лучше, чем я ожидал.
Юстус Шоттель просветлел как любой тщеславный и обожающий похвалу артист.
– Видишь, Шарлей, я не бездельничаю и о фирме забочусь. И еще скажу тебе, что я установил очень интересные контакты, которые могут оказаться весьма выгодными для нашей компании. Понимаешь, «Под быком и ягненком» я познакомился с необычным юношей, способным изобретателем… Да что говорить, сам увидишь и услышишь. Я его пригласил. Он вот-вот подойдет. Ручаюсь, когда ты с ним познакомишься…
– Не познакомлюсь, – прервал Шарлей. – Я не хочу, чтобы этот юноша вообще видел меня здесь. Ни меня, ни моих спутников.
– Понимаю, – заверил после краткого молчания Шоттель. – Значит, ты снова вляпался в какое-то дерьмо.
– Можно сказать и так.
– Криминальное или политическое?
– Все зависит от точки зрения.
– Ну что ж, – вздохнул Шоттель, – такие времена. То, что ты не хочешь, чтобы тебя здесь видели, понимаю. Однако в данном случае твои опасения беспочвенны. Юноша, о котором я говорю, немец, родом из Майнца, бакалавр Эрфуртского университета. В Свиднице проездом. Никого здесь не знает. И не узнает, потому что вскоре уезжает. Есть смысл, Шарлей, с ним познакомиться, стоит задуматься над тем, что он изобрел. Это необычный, светлый ум, я бы сказал – мечтатель. Истинный vir mirabilis. Увидишь сам.
Громко и звучно разлился звон приходского колокола. Его призыв к Angelus подхватили колокольни остальных четырех свидницких храмов. Колокола окончательно завершили рабочий день – наконец умолкли даже работящие и шумные мастерские на Котельной улице.
Уже давно разошлись по домам художники и подмастерья мастерской Юстуса Шоттеля, так что, когда наконец явился обещанный гость, достойный знакомства светлый ум и мечтатель, в комнате с прессами оставались только сам мэтр, Шимон Унгер, Шарлей, Рейневан и Самсон Медок.
Гость действительно был человеком молодым, ровесником Рейневана. Школяр сразу признал школяра, знакомясь, гость поклонился Рейневану несколько менее чопорно, а улыбнулся несколько более искренне.
На пришельце были высокие ботинки из тисненой козловой кожи, мягкий бархатный берет и короткий плащ поверх кожаной куртки, застегивающейся на многочисленные латунные крючки. На плече висела большая дорожная торба. В общем, он больше походил на бродячего трувера, чем на школяра, – единственное, что указывало на академические связи, был широкий нюрнбергский кинжал, оружие, популярное во всех учебных заведениях Европы как среди студентов, так и у научной братии.
– Я, – начал пришедший, не ожидая, пока его представит Шоттель, – бакалавр Эрфуртской академии Иоганн Генсфляйш фон Зульгелох цум Гутенберг. Это несколько длинновато, поэтому обычно я сокращаю имя до Гутенберга. Иоганн или, как у вас принято, Ян Гутенберг.
– Похвально, – ответил Шарлей. – А поскольку я тоже сторонник сокращения вещей и предметов непотребно длинных, перейдем не мешкая к делу. Чего касается ваше изобретение, господин Ян Гутенберг?
– Печатания. Точнее – печатания текстов.
Шарлей равнодушно перелистал лежащие перед ним ксилографии, вынул и показал одну, на которой под изображением Святой Троицы значилось:
BENEDICTE POPULI DEO NOSTRO
– Знаю… – слегка покраснел Гутенберг. – Знаю, господин, что вы имеете в виду. Однако рекомендую обратить внимание на то, что для изображения на вашей ксилографии этого не очень длинного, согласитесь, текста гравировщику надо было бы кропотливо резать по дереву два дня. И если он при этом ошибся хотя бы в одной букве, то вся работа пошла б насмарку. И пришлось бы все начинать сызнова. А если б понадобилось создавать гравюру, скажем, для всего шестьдесят пятого псалма, сколько б потребовалось времени? А на все псалмы? А на всю Библию? Сколь долго…
– Не иначе, как вечность, – прервал Шарлей. – Изобретение же вашей милости, как я понимаю, сводит на нет недостатки, присущие работе по дереву?
– В значительной мере.
– Любопытно.
– Если позволите, я продемонстрирую.
Иоганн Генсфляйш фон Зульгелох цум Гутенберг раскрыл торбу, высыпал содержимое на стол. И взялся за работу, громко описывая свои действия.
– Я изготовил, – говорил он и показывал, – из твердого металла кубики с отдельными литерами. Литеры на кубиках, как видите, вырезаны выпуклыми, я назвал это патрицей. Оттиснув такую патрицу в мягкой меди, я получил…
– Матрицу, – догадался Шарлей. – Это ясно. Выпуклые подходят к вмятым, как папа к маме. Слушаю дальше, господин фон Гутенберг.
– В углубленных матрицах, – продолжал бакалавр, – я могу отлить столько букштаб, то есть букв, сколько захочу. Вот таких, прошу взглянуть. Буквы, кубики которых идеально прилегают друг к другу, я укладываю… в соответствующем порядке… вот в эту рамку… Рамка небольшая, служит лишь для демонстрационных целей, но нормально, извольте взглянуть, она имеет размер страницы будущей книги. Как видите, я устанавливаю длину строки. Вкладываю клинья, чтобы создать ровные пробелы и отступы. Сжимаю рамку железной обоймой, чтобы все это у меня не рассыпалось… Смазываю тушью, той самой, которую используете вы… Можно попросить помочь, господин Унгер? Кладу под пресс… На этот лист бумаги… Господин Унгер, винт… И, пожалуйста, готово.
На листе, точно посередине, отпечатанное четко и чисто, было видно:
IUBILATE DEO OMNIS TERRA
PSALMIM DICITE NOMINI EUIS
– Шестьдесят пятый псалом, – хлопнул в ладоши Юстус Шоттель. – Как живой!
– Это поразительно, – согласился Шарлей. – Но, господин Гутенберг, я поразился бы еще больше, если б не то, что должно быть «dicite nomini eius», а не «euis».
– Ха-ха! – Бакалавр расцвел, словно студиозус, которому удалась шутка. – Я сделал это сознательно! Намеренно допустил ошибку составителя, то есть наборщика. Чтобы только продемонстрировать, с какой легкостью можно произвести корректировку. Ошибочно поставленную букштабу я вынимаю… На ее место ставлю нужную… Винт, господин Унгер. И вот текст исправлен.
– Bravo, – сказал Самсон Медок. – Bravo, bravissimo… Это действительно впечатляет.
Не только Гутенберг, но и Шоттель с Унгером раскрыли рты. Было ясно, что они удивились бы меньше, если б заговорил кот, статуя святого Луки во дворе или Себастьян с огромным фаллосом.
– Внешность, – пояснил, откашлявшись, Шарлей, – порой обманчива. Вы не первые.
– И наверняка не последние, – добавил Рейневан.
– Простите, – развел руками гигант. – Не смог сдержаться… Будучи, как ни говори, свидетелем изобретения, которое изменит лицо эпохи.
– Ах, – расцвел Гутенберг, как расцвел бы любой артист, радующийся похвале, пусть даже и произнесенной скребущим потолок великаном с физиономией кретина. – Так оно и будет. Так и не иначе! Представьте себе, господа, научные книги в десятках, а когда-нибудь, как бы смешно это сегодня ни звучало, возможно, и в сотнях экземпляров! Без изнурительного и многовекового переписывания! Отпечатанная и общедоступная мудрость человечества. Да, да! А если вы, многоуважаемые господа, поддержите мое изобретение материально, то, ручаюсь, именно ваш город, пресветлая Свидница, во все времена будет славиться как место, в котором возгорел светильник просвещения. Как место, из которого по всему миру распространился светоч знания.
– Воистину, – проговорил, помолчав, Самсон Медок своим мягким и спокойным голосом. – Я вижу это очами души моей. Массовое изготовление бумаг, густо покрытых литерами. Каждая бумага в сотнях, а когда-нибудь, как бы смешно это ни звучало, возможно, и в тысячах экземпляров. Все многократно размножено и широко доступно. Ложь, бредни, шельмовство, пасквили, доносы, черная пропаганда и убеждающая толпу демагогия. Любая подлость облагорожена. Любая низость – официальна. Любая ложь – правда. Любое свинство – достоинство. Любой зачуханный экстремизм – революция. Любой дешевый лозунг – мудрость. Любая дешевка – ценность. Любая глупость признана, любая дурь – увенчана короной. Ибо все это отпечатано. Изображено на бумаге, стало быть – имеет силу, стало быть – обязывает. Начать это будет легко, господин Гутенберг. И запустить в дело. А остановить?
– Сомневаюсь, чтобы в этом была необходимость, – как бы всерьез сказал Шарлей. – Я гораздо больший реалист, чем ты, Самсон. И такой популярности изобретению господина Гутенберга не пророчу. И даже если действительно оно пошло бы в предсказанном тобою направлении, то это можно, да, можно будет остановить. Простым, как дышло, методом. Будет создан перечень запрещенных книг. Индекс.
Гутенберг, еще недавно сиявший, как солнце, пригас. Помрачнел так сильно, что Рейневану стало его жаль.
– Значит, вы не видите у моего изобретения будущего, – проговорил Иоганн спустя минуту гробовым голосом. – С истинно инквизиторским рвением усмотрев его темные стороны. И совсем как инквизиторы недооценив светлые. Светозарные. Самые яркие. Ведь можно будет печатать и тем самым широко пропагандировать Слово Божие. Что вы на это ответите?
– Ответим, – губы Шарлея скривились в ехидной усмешке, – как инквизиторы. Как папа римский. Как соборные отцы. Вы что ж, господин Гутенберг, не знаете, что об этом сказали отцы соборные? Sacra pagina должно быть привилегией духовных лиц, ибо только они способны его понять. Прочь от него, светские кочерыжки.
– Издеваетесь?
Рейневан думал так же. Потому что когда Шарлей продолжил, то вовсе не скрывал ни насмешливой ухмылки, ни насмешливого тона.
– Светским, даже тем, которые обладают минимальным разумом, достаточно проповедей, лекций, воскресных Евангелий, повествований и моралей. А те, кто вконец убог духом, пусть познают Писание по вертепам и мираклям, страстным службам и крестным ходам, распевая лауды и пялясь в церквях на статуйки и картинки. А вы хотите отпечатать и дать этой тьме-тьмущей Священное Писание? А может, вдобавок еще переведенное на народный язык? Чтобы каждый мог его читать? И по-своему интерпретировать? Вы хотите, чтобы дело дошло до этого?
– Мне вовсе нет надобности, – спокойно ответил Гутенберг. – Ибо это уже случилось. Совсем недалеко отсюда. В Чехии. И как бы дело ни пошло дальше, ничто уже не изменит ни этого факта, ни его последствий. Хотите вы того или нет, мы стоим перед лицом реформ.
Наступила тишина. Рейневану показалось, что повеяло холодом. От окна, со стороны совсем недалекого монастыря доминиканцев, в котором размещалась Инквизиция.
– Когда Гуса сожгли в Констанце, – отважился прервать затянувшееся молчание Унгер, – взлетела, говорят, из дыма и пепла голубица. Говорят: знак того, что приидет новый пророк…
– Да, потому что и времена такие, – неожиданно взорвался Юстус Шоттель, – ничего больше, только подхватить да написать какие-нибудь призывы и прибить их, курва его мать, на дверях какой-нито церкви. Пшел, Лютер, со стола, прочь, наглый котяра.
Снова стояла долгая тишина, в которой послышалось полное удовлетворения мурлыканье кота Лютера.
Тишину прервал Шарлей.
– Наплевать на догмы, доктрины и реформы, – сказал он, – я утверждаю, что одно мне нравится, одна мысль радует меня сверх меры. Если ты, ваша милость, с помощью своего изобретения напечатаешь книг, то вдруг да люди начнут обучаться чтению, зная, что есть тексты, которые следует читать? Ведь не только спрос рождает предложение, но и vice versa. Ведь вначале было слово, in principio erat verbum. Разумеется, главным условием должно быть, чтобы слово, то есть книга, была дешевле если не талии игральных карт, то хотя бы бутылки водки, ибо сие есть проблема выбора. Подводя итоги, скажу знаете что, господин Ян Гутенберг? Отметая его недостатки, я, как следует подумав, все же прихожу к выводу, что ваше изобретение вполне может оказаться эпохальным.
– Ты просто с языка у меня сорвал, Шарлей, – сказал Самсон Медок. – С языка сорвал.
– Значит, – лицо бакалавра опять прояснилось, – вы пожелаете спонсировать?
– Нет, – отрезал Шарлей. – Не пожелаю. Эпохальность эпохальностью, но я, господин Гутенберг, занимаюсь здесь интересами.