8
Квартира на улице Верней, где Симон не был уже пятнадцать лет, совсем не изменилась. Только обои на стенах постарели на пятнадцать лет, да на столько же лет постарела и обивка кресел. Постарел, казалось, даже свет, проникавший в комнату сквозь низкие окна.
Ивонна Лашом – по-прежнему бесцветная, вялая, но немного располневшая, с поседевшими волосами и пожелтевшим лицом – приближалась к своему пятидесятилетию. Обручальное кольцо слегка впивалось в ее палец.
– Помнишь? – спросила она Симона. – У нас не хватило денег на два кольца. И тогда ты решил купить кольцо только для меня. Из нас двоих, кажется, лишь я одна и чувствовала себя связанной брачными узами.
В ее голосе слышалась снисходительная ирония, за каждым словом таился упрек. Но взгляд – невозмутимый, внимательный – не выражал ни удивления, ни гнева, ни нежности, ни прощения. Казалось, в нем можно было только прочесть: «Я бы могла жаловаться, требовать, надоедать тебе. Но посмотри, как хорошо я себя держу. Хоть я ни на минуту не перестаю думать об этом, я неизменно храню молчание. Чего еще ты от меня хочешь?»
В комнате, служившей одновременно и столовой и гостиной, на столе лежало шитье – когда Симон вошел, Ивонна работала; ему почудилось, что перед нею та же самая шелковая комбинация, над которой она трудилась пятнадцать лет назад, когда он ушел из дома.
– Да, у меня небольшая бельевая лавка. Мы открыли дело совместно с моей приятельницей. Кое-как перебиваемся. Моя компаньонка – мадам Марен, ты ее помнишь?.. Нет? Жена одного из твоих коллег по лицею Людовика Великого, он преподавал историю. Потом умер… Знаешь, я проходила на днях по улице Ломон. Помнишь, там была наша первая квартирка. Так вот, дом снесли, а на его месте стоит теперь больница Кюри. В сущности, только там я и была счастлива.
Симон находился в комнате лишь пять минут, но уже чувствовал, что с трудом выносит присутствие Ивонны. Она по каждому поводу повторяла: «Помнишь?», «Припоминаешь?» – и это выводило его из себя. Эта женщина, как видно, только для того и жила на свете, чтобы хранить воспоминания, которые были ему глубоко неприятны, и напоминать о тех далеких годах, когда он терпел нужду и влачил жалкое существование. Пятнадцать лет она жевала и пережевывала свое прошлое и облизывалась при этом, как после съеденного, но не очень аппетитного рагу.
За эти пятнадцать лет он занимал десятки различных должностей, сумел преодолеть все ступени социальной иерархии, начав с безвестности, достиг могущества; он был близок со многими женщинами – красивыми, богатыми или влиятельными; он выступал перед многочисленными толпами и представлял тысячи людей в парламенте; он обсуждал в кабинете министров и в Елисейском дворце судьбы сорока миллионов французов, при его участии принимались решения о том, как будут складываться взаимоотношения французской колониальной державы, где жили сотни миллионов людей, с другими странами.
Но в глазах Ивонны, которая пристально разглядывала его с головы до ног, он читал: «Я знала тебя бедным, я знала тебя ничтожным. Я видела, как ты исправлял красными чернилами письменные работы лицеистов, видела, как ты мучительно корпел над своей первой статьей. Пусть в представлении других людей ты преуспевающий и облеченный властью министр, в моем представлении живет твой прежний образ – жалкого, дурно одетого честолюбца, и этот образ мне дороже всего, потому что им владею только я одна и он позволяет мне одной смотреть на тебя без всякого почтения».
Она подошла к маленькому столику, взяла старый бювар – изношенный, потертый и уродливый, которым Симон пользовался, когда они жили еще на улице Ломон… «Твой бювар, помнишь?..» Бювар был полон газетных вырезок.
– Я следила за твоей карьерой, я знаю все, что ты делал, – сказала она. – Ну а добрые люди рассказывали мне о твоих любовных похождениях…
Он понял, что все это время она вырезала из газет, которые читала, относившиеся к нему статьи, его собственные речи, его фотографии. Но подобное внимание отнюдь не растрогало его, но лишь наполнило презрением к ней. Он отлично представлял себе роль, которую разыгрывала Ивонна на протяжении пятнадцати лет перед мадам Марен, перед покупателями, приходившими в ее лавку, перед своими поставщиками, – то была роль покинутой супруги, первой привязанности великого человека; и она кичилась тем, что достойно переживает свое горе, она самым жалким образом грелась в лучах славы, которую он стяжал себе, уже расставшись с нею. Да, только такая неблагодарная дешевая роль и была ей по плечу. Должно быть, она прожужжала все уши десятку людей, составлявших ее убогое окружение, фразами такого рода: «Мой муж – Симон Лашом… Когда мой муж был еще учителем… Любит ли ваш муж чечевичную похлебку? Мой – тоже, я готовила ему вареную чечевицу каждую неделю, ведь мы жили небогато…» И люди сочувственно выслушивали ее нудные речи, потому что им тоже нравилась жалкая роль наперсников в этой трагикомедии.
«Почему я на ней женился? – спрашивал он себя. – Будь у нее хотя бы красивые глаза! Но нет. В двадцать пять лет она была бесцветной девушкой, и сегодня – в пятьдесят – она стала бесцветной женщиной…»
А ведь он знал мужчин, у которых на протяжении их жизни было немало любовных приключений, но при этом рядом с ними всегда оставались жены: со своими женами они прошли жизненный путь, вместе окидывали взглядом пройденную дорогу, вместе с умилением вспоминали начало карьеры!
Что же, эти мужчины лучше, чем он, угадали, в чем заключается счастье?
Кто же больше виновен в его неудавшейся семейной жизни – он или Ивонна?
Он готов был признать себя безусловно виноватым в том, что сделал неудачный выбор. Но в остальном…
Лашом обычно говорил, оправдывая свой разрыв с женщиной: «Если мужчина оставляет любовницу, значит, она не сумела удержать его при себе».
Посмотрев на жену, он подумал: «Ей всегда подходила роль лавочницы, вот она ею и стала».
– Смотри-ка, – с улыбкой промолвила Ивонна, – ты по-прежнему протираешь очки большими пальцами. Человек стареет, но, в сущности, мало меняется.
– Скажи, а твоя личная жизнь… она так и не сложилась?.. У тебя не было возлюбленных?
– О нет, – спокойно ответила она. – Знаешь, я по своей натуре могу принадлежать лишь одному человеку.
У него не было никаких причин сомневаться в правдивости ее слов. Своей безгрешностью Ивонна словно хотела усугубить его вину. Этой женщине явно нравилась роль мученицы, и это делало ее добродетель отвратительной.
– Не думай, что мне это давалось легко. Если ты не забыл, я была не менее темпераментна, чем всякая другая, – прибавила она, вскидывая голову и выпячивая грудь. В эту минуту она удивительно походила на гусыню.
Симону захотелось дать ей пощечину. Но ведь он не за тем приехал. Как можно мягче и деликатнее он сообщил ей о своем желании развестись. Не было никакого резона длить это нелепое положение. Ведь фактически они уже много лет назад разошлись, и пора уже наконец оформить их развод юридически. Кроме того, для него… Тут он заметил в глазах Ивонны злорадный огонек и понял, что не так-то просто будет добиться ее согласия.
Тем не менее он продолжал излагать свои соображения. Пусть она потребует развода – это самый легкий, самый быстрый и самый дешевый путь… Он не явится в суд, и решение будет вынесено заочно. Простая формальность, адвокаты все сделают за каких-нибудь два месяца.
– Почему ты терпеливо ждал пятнадцать лет, а теперь так спешишь? – спросила она.
– У меня нет причин делать из этого тайну, мой дорогой друг, – сказал он.
И Симон откровенно рассказал ей обо всем: у него должен появиться ребенок, он очень хочет ребенка, хочет воспитать его, дать ему свое имя.
– У меня нет никаких резонов требовать развода, – спокойно ответила она. – Почему бы я вдруг стала делать это сегодня, если не сделала в прошлом году или десять лет назад?
– Но когда я говорю «требовать развода», речь идет, повторяю, о чисто формальной стороне дела.
– Нет… мне, видишь ли, не в чем тебя упрекать. Понимаешь, я тебя не осуждаю, я на тебя не сержусь. И менять ничего не хочу.
– Но ведь я беру всю вину на себя!
– Я уже сказала, что ни в чем тебя не упрекаю.
Он предложил ей деньги – солидную сумму наличными, обещал выплачивать ежемесячно содержание, и немалое. На короткое мгновение она заколебалась, но потом снова заявила, что отказывается. Как видно, она не желала лишаться чего-то, что было для нее важнее денег.
Сколько раз потом, после его ухода, она будет рисовать в своем воображении сцену, которая сейчас происходила!
Пятнадцать лет унизительного одиночества, пятнадцать лет воздержания, пятнадцать лет долготерпения заслуживали иной платы, ее нельзя было выразить в деньгах.
«Она подстерегала меня у выхода, сидя в засаде, как выражаются школяры. Она долго выжидала удобного случая – и вот подстерегла меня… Неужели я вступил в полосу неудач?» – с тоскою подумал Симон.
Он перестал быть министром, потому что ему не предложили тот портфель, на который он претендовал. А несколько дней назад он на минуту ощутил страх, когда Жан-Ноэль вздумал его шантажировать. Правда, он довольно быстро одержал верх над этим мальчишкой, но какое-то неприятное чувство осталось. А теперь вот Ивонна – постаревшая, пресная, глупая, забытая им, почти умершая в его памяти Ивонна – встала на его пути, упрямая, несговорчивая, неумолимая, как рок! Неужели жизнь наконец сводит с ним счеты?
Он постарался прогнать эту мысль.
Взял себя в руки, вновь и вновь настаивал, объяснял, пытался воззвать к ее великодушию. Но все было тщетно, он то и дело натыкался на зарубцевавшиеся раны, на старые шрамы. «Неужели она хочет лишить меня ребенка?» – подумал Лашом.
– В свое время я бы охотно родила тебе сына, – ответила она. – А потом, если эта особа так тебя любит, кто ей мешает родить ребенка, не будучи твоей супругой? Таких женщин немало.
Вся она была воплощением ожесточенного упорства, она держала себя как человек, который мстит за то, что его обокрали.
– Ведь обо мне пятнадцать лет никто не думал. Не правда ли? Все эти прекрасные дамы, вступавшие с тобой в близкие отношения, даже не вспоминали о моем существовании! С какой стати стану я входить в положение твоей любовницы?.. Ишь чего захотела! Ей, видите ли, двадцать лет, она завела себе ребенка и теперь желает стать госпожой Лашом и пользоваться всеми выгодами этого положения! А я прожила с тобой самые трудные годы и теперь осталась ни при чем!
– Знаешь, – сказал Симон, пристально глядя ей в лицо, – я заметил, что женщины, которых бросают, как правило, своим последующим поведением доказывают, что их мужья или любовники иначе поступить не могли.
Но Ивонну Лашом нельзя было пронять подобной риторикой.
– О, я тебя хорошо, я тебя прекрасно знаю, – ответила она. – Когда ты чего-нибудь хочешь добиться, то не так легко выпускаешь добычу из рук… Да, кстати, ты тут оставил кое-какие бумаги. Я их сохранила на тот случай, если они тебе когда-нибудь понадобятся.
Она выдвинула ящик стола, достала пачку листков и положила их перед Симоном. Он узнал свой почерк тех лет – более разборчивый и четкий, но менее уверенный. Тут были какие-то никчемные записи, перечеркнутые черновые заметки, выписки из книг, которые он в те годы читал, наброски начатых, но не законченных стихотворений:
«Сон. И сквозь опущенные веки друг другу мы глядим в глаза… Любовь и мука… Как несчастный другу поверяет горе, тебе поверил я свою любовь… Пусть даже молния с небес ударит, но и она меня с тобой не разлучит…»
«Неужели я писал подобные глупости? – думал Симон. – И кому? Ей! Как видно, для мужчины важнее всего выразить бурлящие в нем чувства. Первой же встречной женщине он готов излить свою душу! И на что Ивонна рассчитывает, зачем показывает мне эти бумаги? Воображает, что я размякну?»
Он подумал о коротких стихах, которые писал для Мари-Анж, когда они были в Жемоне или на юге, и ему захотелось крикнуть Ивонне: «Ради бога, не напоминай, что я ради тебя совершал такие же сентиментальные глупости, какие делаю сегодня. Прояви хоть немного милосердия – и такта – и позволь мне думать, будто я сейчас занимаюсь этим впервые!»
Она машинально взяла со стола комбинацию из розового шелка и начала подрубать ее.
– Можешь бросить все это в камин. Или нет, лучше я сам это сделаю, – сказал он, засовывая для верности пачку листков в карман. – А если я сам потребую развода? Знаешь, всегда существует повод или необходимый предлог. А если нет – его изобретают.
Он начал терять терпение и благоразумие.
– О, пожалуйста, Симон. Это твое право. Кто может тебе запретить? – сказала она. – Но мне известно, сколько времени тянется бракоразводный процесс, если одна из сторон не дает согласия! А затем можно еще и апелляцию подать. И твоему ребенку будет уже лет семь…
«Подумать только, ведь каждый день люди попадают под грузовик или под автобус, – пронеслось у него в голове. – А вот с ней ничего такого не случилось!»
– Итак, ты отказываешься? Окончательно?
Ивонна покачала головой и улыбнулась. Она была в восторге, видя его гнев и боль.
– Ты хочешь сделать меня своим врагом?
– О да, мне столько пользы принесла твоя дружба, что, надо думать, потеря будет невелика.
– Но на что ты все-таки надеешься, не желая давать мне развод? Чего ты хочешь, скажи! – крикнул он. – У тебя, видно, одна цель: досаждать мне, вредить и мстить.
Она поднялась. Выражение злобной иронии на минуту исчезло с ее лица.
– Я надеюсь, что в старости ты, быть может, ощутишь потребность в тихой пристани и вернешься ко мне.
Он посмотрел на нее так же пристально и сказал так же откровенно:
– Тогда запомни, Ивонна, хорошенько. Даже слепой, даже без рук и без ног я не вернусь к тебе.
Она опустила голову, и это движение словно служило прелюдией к ожидавшим ее новым пятнадцати годам одиночества и тоски.
– В таком случае, – медленно проговорила она, – ты не можешь отказать мне в праве отомстить тебе.
Во время разговора с Ивонной все силы души Лашома сосредоточились на ненависти к ней. Только выйдя на улицу, он вспомнил о Мари-Анж, подумал о будущем ребенке и почувствовал всю меру своего поражения и всю степень своего горя.