3
– «Нормандия, о край лугов зеленых, влажных», – проговорил нараспев камердинер, повернувшись к Жан-Ноэлю и обращая его внимание на окружающий пейзаж.
И прибавил:
– Это стих госпожи Деларю-Мардрюс, который мои хозяева постоянно вспоминают.
Он говорил с легким иностранным акцентом.
– Как вас зовут? – спросил Жан-Ноэль.
– Гульемо… Гульемо Бизанти, к вашим услугам, господин барон. Хозяева иногда называют меня Вильям. Я не итальянец, но родился в Итальянской Швейцарии, в городе Лугано.
Жан-Ноэль сошел с поезда в Берне. То, что за ним на станцию прислали автомобиль, было вполне естественно; однако его несколько удивило, что на переднем сиденье было двое слуг – шофер в ливрее и камердинер в черном костюме, в котелке и в крахмальном воротничке с отогнутыми уголками.
Или, быть может, хозяева хотели позабавить своего гостя и с этой целью прислали за ним столь начитанного камердинера?
Шофер был молод – не старше двадцати пяти лет; он был красив, молчалив и загадочен, на запястье он носил золотую цепочку. Возраст Гульемо было трудно определить, на вид ему было лет пятьдесят; он говорил не поднимая глаз, скрестив пальцы и засунув кисти рук в манжеты, как это часто делают священники; а когда снимал свой котелок, то взорам открывался внушительный голый череп, напоминавший византийский купол, а на лысине были тщательно зачесаны – слева направо – несколько седых волосков.
На равнине, пересеченной живыми изгородями, обсаженной ивами и яблонями, которые ломились под тяжестью множества мелких красных плодов, пестрели маленькие домики, крытые соломой. Машина съехала с асфальтированного шоссе и катилась теперь по узким дорогам, посыпанным светлым гравием. Потом она въехала в старинные ворота, полускрытые зеленью…
Замок представлял собою большое добротное здание аббатства времен Людовика XIII, построенное в лучшем французском стиле, далеком как от мании величия Франциска I, так и от мании величия Людовика XIV. В парке бродили на свободе шотландские пони, три лани и молодой олень.
В пятидесяти метрах от дома виднелись развалины средневековой церкви – большой кусок стены, увитый плющом, остатки каменных сводов, стрельчатая арка, устремленная в небо на десятиметровую высоту, а на земле – контуры фундамента. Эти развалины были превращены в удивительный сад. Розовые кусты, постриженные бордюры из бука и перистые гвоздики обрисовывали очертания трансепта, нефа и апсиды. На месте алтаря горели холодным огнем золотые ромашки. Посеянное ветром деревце наклонно росло наверху, пробиваясь между двумя камнями свода. Огромные голубые вьюнки опутывали полуразрушенные колонны. Нынешние владельцы замка пили чай, расположившись в шезлонгах, стоявших на могильных плитах, под которыми покоились давно усопшие аббаты.
Лорд Пимроуз, Максим де Байос и Бенвенуто Гальбани – владельцы замка, куда прибыл Жан-Ноэль, – носили бархатные брюки различных цветов – черные, синевато-зеленые и светло-коричневые, – сандалии с множеством тонких ремешков, не закрывавшие кончики их бледных холеных пальцев; на шее у каждого висел небольшой золотой медальон, горло было укутано тонким шарфом, небрежно выглядывавшим из ворота сорочки.
Лорд Пимроуз, убегая от солнечных лучей, то и дело пересаживался с одного места на другое.
– Кристиан, my dear, will you pot the tea, – проговорил принц Гальбани, обращаясь к тщедушному юноше с худым угрюмым лицом, которое привлекало к себе внимание выступающими скулами и падающей на лоб челкой темных волос.
Юноша этот носил короткие брюки; густые черные вьющиеся волосы покрывали его тонкие икры; он смотрел на Жан-Ноэля недобрым взглядом, и глаза его сверкали, как два горящих уголька. Это мрачное и волосатое хилое существо производило странное впечатление.
Ячменные лепешки, сдобные булочки с изюмом и горячие пирожки, большой чайник из старинного серебра, крохотные ложечки с маленьким шариком на конце, мармелад из сладких апельсинов, мармелад из горьких апельсинов, пирожные с кремом, воздушные пирожные, слоеные пирожные с начинкой из засахаренных фруктов, в которой слегка вязли зубы, стеклянные блюдца, стоящие на серебряных тарелочках, салфеточки тончайшего полотна, такие миниатюрные, что ими можно было вытереть лишь кончики пальцев… Ел, однако, только хмурый юноша; поджаренные гренки, торты, варенье, казалось, были поставлены на стол для него одного. Остальные довольствовались чашкой чая, Максим де Байос пил оранжад.
Он поднес полный стакан оранжада к своей светло-зеленой сорочке и любовался сочетанием цветов.
– Too lovely for words, – заметил лорд Пимроуз, снова пересаживаясь в тень.
Жан-Ноэль с завидным аппетитом уписывал и ячменные лепешки, и сдобные булочки с кремом, и горячие пирожки.
Принц Гальбани прикрыл свою лысую голову шелковым зонтом.
Два широкохвостых голубя, ворковавшие на лужайке, умолкли, а потом вспорхнули и улетели, шумно хлопая крыльями. Стояла такая тишина, что было слышно, как кузнечик вскочил на каменную закраину колодца.
Со стороны, противоположной развалинам, здание аббатства было отделено от сельской церкви только чередой деревьев, над которыми возносилась к небу черепичная кровля колокольни. Оттуда доносились детские голоса, хором повторявшие ответы на суровые вопросы катехизиса, и еще больше подчеркивали безмятежный мир, царивший вокруг. Над могильными плитами почивших аббатов царила блаженная нега, неожиданная и тем не менее несомненная гармония между этим уединенным замком и его обитателями, между их жестами и оттенками цветов, некое тайное согласие, возникавшее из многих слагаемых и создающее в конечном счете абсолютный покой, подобно тому как слияние различных цветов спектра образует луч, не имеющий цвета.
Время, течение времени, связь между данным мгновением и тем, которое следует за ним, – все это становилось здесь чем-то осязаемым и таким умиротворяющим, что Жан-Ноэль был поражен. Нет, он никогда не думал, что настоящее может становиться столь ощутимым, живым и радостным.
И все-таки Жан-Ноэль чувствовал себя не совсем спокойно. С него не сводил глаз мрачный юноша; к тому же на него пристально смотрели Максим де Байос и принц Гальбани, сидевший под зонтом; они глядели на него совсем иначе, куда приветливее и любезнее, но тоже неотступно следили за каждым его движением. Украдкой они разглядывали его лицо, наблюдали, как он кладет ногу на ногу, как ставит чашку, как отвечает на вопросы; когда Жан-Ноэль поворачивался к ним спиной, он затылком чувствовал их взгляды; обернувшись, он замечал, что сидящие за столом внимательно изучают покрой его брюк или цвет носков.
У лорда Пимроуза тоже был несколько возбужденный вид. Он походил на человека, который представляет свою новую знакомую близким друзьям и опасается, что она им не понравится.
– Бэзил, дорогой, покажи своему другу дом, если он не возражает, и проводи его в отведенную ему комнату, – сказал Максим де Байос.
Потом он удалился, чтобы заняться каким-то неотложным делом, и вскоре послышался его повелительный голос:
– Сезэр! Будьте любезны перенести машину для поливки на крокетную площадку. Сегодня мы больше играть не будем.
Лорд Пимроуз уже объяснял Жан-Ноэлю, как устроено «Аббатство»; осматривая дом, юноша понял это еще лучше.
Трое друзей – Бенвенуто Гальбани, Бэзил Пимроуз и Максим де Байос, которых знакомые да и они сами называли «Три Бе» (Бен, Бэзил и Баба́, что по-английски создавало игру слов: «Three Bees», то есть «Три пчелы»), – совместно приобрели это здание, дабы жить привольно по собственному вкусу, собрав тут свои излюбленные произведения искусства.
– Монахи прошлых времен никогда не ошибались в выборе мест… Мы создали здесь нечто вроде обители дружбы… – сказал, улыбаясь, лорд Пимроуз. – Это наше прибежище, тут мы стремимся как можно приятнее проводить время… Я сначала был очень близким другом Баба. Он немного моложе меня, мы… мы уже знакомы лет тридцать. Потом он познакомился с Беном (при этих словах легкое облачко прошло по лицу лорда Пимроуза, словно ему вспомнились былые драмы и муки, о которых он давным-давно дал себе обет хранить вечное молчание), а затем мы все трое стали очень близкими друзьями… Вот так-то.
Лорд Пимроуз передал Национальному тресту свой замок Гауэн, в котором он больше не жил, – огромный укрепленный замок времен Тюдоров: гравюра, изображавшая его, висела в одном из коридоров «Аббатства». В том же коридоре, что вел в комнату Пимроуза, лорд, забавы ради, развесил фотографии величиной с почтовую открытку, где были запечатлены портреты его предков, набралось около пятидесяти фамильных портретов: тут встречались средневековые феодалы в бархатных камзолах с лицом Синей Бороды, их головы возвышались над широкими брыжами; попадались тут и вельможи в широкополых фетровых шляпах и мягких сапогах, верхом на вздыбленных конях, и мужчины с тупыми бычьими физиономиями, в париках, и белокурые розовощекие дамы, написанные Гейнсборо на лоне природы, и молодые люди в расшитых жилетах, небрежно опиравшиеся на «игольчатые» ружья и взиравшие на лежавших у их ног убитых зайцев.
По этим портретам можно было проследить эволюцию английского общества и торжество цивилизации над «первобытными» инстинктами человека: для этого достаточно было посмотреть на вельмож начала XVIII века, – своими обрюзгшими, надменными и налитыми кровью лицами напоминавших пьяных кучеров, с кулаками скотобойцев, с раздувшимися от пива животами, с толстыми, как у неуклюжих конюхов, ляжками, едва влезавшими в белые лосины, а затем перевести взгляд на утонченного Бэзила Пимроуза, грациозным жестом убирающего прядь со лба и обозревающего свою галерею «картин» форматом в почтовую открытку.
– Я низвел моих предков до масштабов нашего века, – говорил он с улыбкой.
Жан-Ноэль невольно подумал о замке Моглев, где на стенах висели портреты маршалов с голубыми орденскими лентами…
В «Аббатстве» он на каждом шагу испытывал восторг или изумление. Казалось, тут представлены лучшие произведения художников самых разных направлений. Можно было подумать, что какая-то изысканная женщина, глубоко и тонко понимающая искусство, украсила дом дорогой и редкой мебелью, полотнами мастеров, хрусталем, раковинами, позолотой и мрамором, канделябрами. Все, что могло показаться помпезным и раздражающим, выглядело, напротив, совершенным, подлинным, гармоничным и ласкало глаз. В этом доме продумывали все до мелочей – например, какой посудой сервировать стол к обеду: ставить серебряный сервиз, либо сервиз Ост-Индской компании, или же сервиз, принадлежавший ранее Мюнхенскому двору?
Пимроуз предупредил Жан-Ноэля, чтобы тот в присутствии Максима де Байоса никогда не говорил о наследственном безумии, которое из поколения в поколение поражало этот род, происходивший из Баварии. В жилах Максима текла кровь людей самых различных национальностей. Ветви его генеалогического древа были необыкновенно перепутаны. У Максима каким-то непонятным образом обнаруживались родичи во всех уголках мира – от Бразилии до Дании, от Ирландии до Герцеговины. Его мать, портреты которой он почитал, как иконы, умерла безумной.
Хотя Максим отличался слабым здоровьем, он-то главным образом и выполнял обязанности хозяйки дома; он был весьма педантичен и мог часами приводить в порядок вилки и ложки, лежавшие в небольших шкафчиках из позолоченного серебра, украшенных орлами. Он знал наизусть придворный церемониал и мог привести на память королевское меню Малого Трианонского дворца. Его познания в области архитектуры, различных стилей мебели и фарфора могли соперничать с познаниями лорда Пимроуза в вопросах литературы.
Что же касается человека под зонтом…
– В сущности говоря, для Бена, – пояснил Бэзил, – все мы люди не очень-то родовитые…
И лорд Пимроуз, многие поколения предков которого покоились в семейном склепе замка Гауэн, и барон Шудлер, предки которого получили этот титул от австрийского императора всего лишь восемьдесят лет назад, и Максим де Байос, который не имел никакого титула, но зато мог похвастаться весьма знатными родственниками, – все они не могли идти ни в какое сравнение с принцем Гальбани.
Ибо принц принадлежал к самой древней знати земного шара. Его род уходил корнями в римскую античность, даже в мифологию. Гальбани вели свое происхождение – по крайней мере, так они утверждали – от императора Гальбы, который, в свою очередь, если верить Светонию, вел свое происхождение одновременно от Юпитера и Пасифаи. Они утверждали это уже столько времени, что пришлось бы обратиться к эпохе падения Равенны, чтобы найти кого-либо, кто мог бы оспорить их притязания. Бенвенуто Гальбани называл в числе своих предков одного из убийц Юлия Цезаря. В его гербе было изображено четыре ореха. Обычно, говоря о римских императорах, он запросто называл их: «Мой пращур Тиберий, мой пращур Вителлий…»
На протяжении средних веков Гальбани боролись со знатными семействами Орсини и Колонна за владычество в Риме и за обладание папской тиарой. Ныне Бенвенуто получал свои главные доходы от рудников Сицилии; в Италии ему принадлежало несколько замков таких размеров, что в каждом из них можно было разместить целое правительство.
Он был последним отпрыском знаменитого рода. После его смерти роду этому предстояло угаснуть, а все его состояние должно было перейти в руки Алькофрани, наиболее близких его родственников, – другими словами, его наследницей стала бы старая герцогиня де Сальвимонте – в том случае, если бы она его пережила. Бенвенуто совсем не страдал от мысли, что вместе с ним прекратится его род. «Мы существовали достаточно долго», – говаривал он.
Осматривая дом, Жан-Ноэль столкнулся с принцем – огромным, необыкновенно высоким (его рост достигал ста девяноста сантиметров – он страдал явным поражением гипофиза); Бенвенуто Гальбани нес в руках большую охапку цветов. В «Аббатстве» потомок римских императоров ведал цветником.
– А кто этот молодой человек?.. – спросил Жан-Ноэль у лорда Пимроуза, имея в виду худощавого юношу.
– Это Кристиан… Кристиан Лелюк, молодой пианист, человек большого, громадного таланта. Мы попросим его поиграть нам нынче вечером. Кристиана открыл Бен, ему двадцать четыре года.
Заметив изумление Жан-Ноэля, Пимроуз прибавил:
– Да, я знаю, на вид ему не дашь больше семнадцати. Он очарователен, сами убедитесь. Сначала он немного удивляет…
Жан-Ноэль невольно подумал, что обитатели «Аббатства» обладают одной и той же особенностью – все они кажутся моложе своих лет. На лицах «Трех пчел» – несмотря на их возраст, несмотря на груз веков – лежала печать вечной юности.