2
Жан-Ноэль несколько раз виделся с лордом Пимроузом. Тот поил его чаем в гостиных отеля «Сен-Джеймс», где потолки были украшены золоченой лепкой, а стены обтянуты шелком алого цвета. Старый англичанин любил останавливаться в этом старинном здании, принадлежавшем ранее семейству де Ноайль и сохранившем аристократический вид; оно располагало тремя внутренними дворами между улицей Риволи и улицей Сент-Оноре; тут были замысловатые лестницы, медленные лифты и потолки с лепными карнизами, а большие потускневшие зеркала, казалось, хранили тени прошлого. Стиль начала XX века отлично уживался здесь со стилем времен Людовика XV. Пимроуз занимал комнату высотою в шесть метров в самой середине этого огромного каменного гнезда; бархатные портьеры были тут перехвачены витыми шнурами, на флорентийском мозаичном столике стоял телефон старинного образца. Бэзил Пимроуз слегка посмеивался над этой вышедшей из моды обстановкой, но ему вообще было свойственно иронизировать над вещами, которые он любил, и любить лишь те вещи, над которыми можно было иронизировать.
Жан-Ноэлю случалось также сопровождать своего нового друга в долгих прогулках по Парижу; Бэзил Пимроуз без устали бродил по городу, не переставая восхищаться им. Он великолепно знал Париж, знал до мельчайших подробностей, и это приводило в восторг Жан-Ноэля. Именно Бэзил открыл ему столицу, хотя юноша жил в ней с самого рождения.
Впрочем, то же произошло и с французской литературой. Жан-Ноэль, воспитанный на учебниках Лансона, с удивлением обнаружил, что лорд Пимроуз с одинаковой непринужденностью и знанием дела говорил как о Монтене, Паскале и даже о Жоделе и Гезе де Бальзаке, так и об Аполлинере, Кокто и Андре Бретоне.
– Вы, конечно, читали «Жестокие сказки»… вы читали «Манифест сюрреализма»… вы, разумеется, бывали на улице Вьей-дю-Тампль?
Нет, Жан-Ноэль ничего этого не знал, он даже не бывал на площади Вогезов, он почти не читал произведений Валери, еще не успел познакомиться с творчеством Пруста. Жан-Ноэль был истинное дитя Расина и площади Согласия, он был порождением Пьера Луи и Трокадеро, творением Анны де Ноайль и бульвара Османа, духовным сыном Франсуа Мориака и церкви Мадлен.
– Видите ли, – говорил Пимроуз, – у Антуана де Баифа уже встречаются образцы метрики, которую впоследствии мы обнаруживаем в просодии Валери…
Они проходили по кварталу Маре, и лорд Пимроуз умилялся, произнося вслух названия улиц: улица Сент-Круа-де-ла-Бретонри, улица Жоффруа-Анье; он восторгался старинными домами, дверными молотками, оконной рамой эпохи Возрождения, которая сохранилась в верхнем этаже какого-нибудь здания, точно забытое на веревке белье.
Они шли рядом, старик с седой волнистой шевелюрой и тонкими руками, которые постоянно двигались и напоминали два длинных цветка, растущих на одном стебле, и белокурый юноша с чистым лицом, голубыми глазами и узкими бедрами; оба были примерно одного роста, оба были худощавы, хотя один только еще начинал свою жизнь, а другой приближался к закату; они походили на двух иностранцев, осматривающих город, и были до такой степени поглощены друг другом, что даже проститутки, которыми кишели все перекрестки на улице Кенкампуа, не решались приставать к ним. Двое мужчин шли мимо облезлых стен по тротуарам, заваленным отбросами; не заботясь о своей легкой обуви и светлых костюмах из тонкой шерсти с красными гвоздиками в петлицах, они входили во дворы, усеянные сарайчиками, как бородавками, – даже летом тут пахло плесенью. Сапожники прибивали подметки к жалкой обуви бедняков, обойщики, держа во рту гвозди, приводили в порядок старинную мебель, которой предстояло возвратиться в богатые кварталы; в галантерейных магазинах продавали шелковую материю на сантиметры; ребятишки прыгали на одной ножке по разбитой мостовой или, сгрудившись вокруг тумбы, рассказывали друг другу чудесные истории о счастливых детях; служанка из булочной предавалась мечтам, рассматривая киноафишу; быстро проходили старики евреи в черных шапочках, тихо переговариваясь между собой; женщины с тяжелыми веревочными сумками возвращались домой; горбун, старик лет восьмидесяти, посасывал трубку; на дне бочек скисали остатки вина; в конурах, выходивших на винтовую лестницу, ютились десятки семей; во дворах постоянно сушились застиранное белье и рваная одежда, от каменных желобов для сточных вод поднимались зловонные испарения; здесь ржавчина разъедала железо, селитра разъедала камень, нищета разъедала человека; в тупиках, где пять столетий назад Бургиньоны убивали по ночам герцогов Орлеанских, ныне мелкие ремесла медленно убивали людей – наделяли юных подмастерьев искривлением позвоночника, покрывали кавернами легкие двадцатилетних работниц, награждали циррозом печени хозяев маленьких кабачков, поражали тромбофлебитом поденщиц и прачек; часовщик, склонившись головой к окошку своей мастерской и вставив в глаз черную лупу, казалось, старался соединить между собой и пустить в ход все маленькие шестеренки мира… А лорд Пимроуз и Жан-Ноэль бродили по этим кварталам в поисках старинных домов, где некогда жили аристократы: особняка де Санс, особняка голландского посольства, особняка Ламуаньона… Им чудились призраки людей, некогда проезжавших здесь в раззолоченных каретах.
Однажды под вечер – дело происходило как раз во дворе особняка Ламуаньона – Бэзил Пимроуз остановился и поглядел себе под ноги. Из какой-то двери нижнего этажа выплеснули лохань помоев после мытья посуды, и серая жирная вода тонкими струйками побежала по земле.
– Вот символ нашей судьбы, – проговорил лорд Пимроуз, – мы оба – и вы, и я – тоже походим на ручейки, но ручейки отнюдь не прозрачной, а мутной воды, которая уносит с собою мусор столетий, остатки уходящего в прошлое мира; эти ручейки бегут в пыли, даже не смешиваясь с нею, они рисуют никому не нужные узоры и иссякнут бог знает где, никому не принеся пользы. Обо мне нечего говорить, я человек старый, но вы…
Он поднял на Жан-Ноэля глаза, в которых застыл печальный вопрос, растрогавший юношу.
– Разве вы… как бы это лучше сказать?.. Понимаете ли вы окружающих нас тут людей, – продолжал лорд Пимроуз, – всех этих скромных людей, которые работают, страдают и которые никогда не знали ничего, кроме нищеты?.. Нас больше волнует то, что в упадок приходят старые здания, чем то, что в упадок приходит человечество. Я отлично вижу людскую нищету, но также отлично вижу, что ничего не в силах исправить, а могу только посочувствовать и тотчас же отвернуться. Да и сочувствие мое вызвано лишь стремлением оправдать себя в собственных глазах, ибо я нахожу любопытным все живописное. Мир людей благоденствующих не может быть живописным. Живописное почти всегда образуется из грязи, лохмотьев и нищеты.
– О, я не чувствую необходимости в чем-то оправдывать себя, – возразил Жан-Ноэль.
– Потому что вам двадцать лет, дорогой Жан-Ноэль, – ответил Пимроуз. – Придет время, и вы почувствуете потребность в самооправдании. Но так или иначе, а мы останемся изолированными ручейками, которые несут никому не нужную воду, не смешиваясь с пылью окружающего мира. Впрочем… впрочем… все это не важно, – прибавил он таким тоном, словно ему вдруг стало стыдно этого приступа чувствительности. – Все, что с нами происходит, не столь важно, чтобы обременять этим других. Let’s go.
Он взял Жан-Ноэля под руку и тут же отпрянул, словно испытывая неловкость, какую испытывает мужчина, допустивший слишком фамильярный жест по отношению к малознакомой женщине.
– Мне бы хотелось, чтобы вы когда-нибудь приехали погостить на несколько дней в «Аббатство», – проговорил Пимроуз. – Это очаровательный уголок, который принадлежит двоим моим друзьям и мне. И я очень хотел бы, чтобы мои друзья познакомились с вами…