Для анализа страха (ужаса) мы не совсем не подготовлены. Правда, остается еще темным, как он онтологически взаимосвязан со страхом. Феноменальное родство явно существует. Признаком тому факт, что оба феномена большей частью остаются не разделены и ужасом обозначают то, что оказывается страхом, а страхом именуют то, что имеет характер ужаса. Мы попытаемся шаг за шагом пробраться к феномену ужаса.
Падение присутствия в люди и озаботивший «мир» мы назвали «бегством» от самого себя. Но не всякое уклонение от…, не всякое отшатывание от… обязательно бегство. Фундированное в страхе уклонение от того, что размыкает страх, от угрожающего, имеет характер бегства. Интерпретация страха как расположения показала: от-чего страх есть всегда внутримирное, из определенной области, близящееся в близи, вредоносное сущее, способное миновать. В падении присутствие отшатывается от самого себя. От-чего этого уклонения должно вообще-то иметь характер угрозы; но тут оно сущее одного бытийного рода с уклоняющимся сущим, само присутствие. От-чего этого уклонения не может ощущаться как «страшное», поскольку такое встречает всегда как внутримирное сущее. Угроза, единственно могущая быть «страшной» и открываемая в страхе, приходит всегда от внутримирного сущего.
Отшатывание падения не есть поэтому тоже бегство, фундированное страхом перед внутримирным сущим. Характер так обоснованного бегства тем менее подходит этому отшатыванию, что оно именно повертывается к внутримирному сущему как растворение в нем. Отшатывание падения основано скорее в ужасе, который со своей стороны впервые делает возможным страх.
Для понятности речи о падающем бегстве присутствия от себя самого надо восстановить в памяти бытие-в-мире как основоустройство этого сущего. От-чего ужас есть бытие-в-мире как таковое. Каково феноменальное отличие между тем, от чего ужасается ужас, и тем, от чего страшится страх? От-чего ужас не есть внутримирное сущее. Поэтому с ним по его сути невозможно никакое имение дела. Угроза не имеет характера некой определенной вредоносности, задевающей угрожаемое в определенном аспекте какой-то особенной фактичной возможности быть. От-чего ужас совершенно неопределенен. Эта неопределенность не только оставляет фактически нерешенным, какое внутримирное сущее угрожает, но говорит, что вообще внутримирное сущее тут не «релевантно». Ничто из того, что подручно или налично внутри мира, не функционирует как то, перед чем ужасается ужас. Внутримирно раскрытая целость имения-дела с наличным и подручным как таковая вообще ни при чем. Она вся в себе проседает. Мир имеет характер полной незначимости. В ужасе встречает не то или это, с чем как угрожающим могло бы иметь дело.
Оттого ужас и не «видит» определенного «тут» и «там», откуда сюда близится угрожающее. Что угрожающее нигде, характерно для от-чего ужаса. Он «не знает», что это такое, перед чем он ужасается. «Нигде», однако, означает не ничто, но тут лежит область вообще, разомкнутость мира вообще для сущностно пространственного бытия-в. Угрожающее потому и не может приблизиться сюда по определенному направлению внутри близости, оно уже «вот» – и все же нигде, оно так близко, что теснит и перебивает дыхание – и все же нигде.
В от-чего ужасе его «ничто и нигде» выходит наружу. Наседание внутримирного ничто и нигде феноменально означает: от-чего ужас есть мир как таковой. Полная незначимость, возвещающая о себе в ничто и нигде, не означает мироотсутствия, но говорит, что внутримирно сущее само по себе настолько полностью иррелевантно, что на основе этой незначимости всего внутримирного единственно только мир уже наседает в своей мирности.
Теснящее есть не то или это, но также не все наличное вместе как сумма, а возможность подручного вообще, т. е. сам мир. Когда ужас улегся, обыденная речь обыкновенно говорит: «что собственно было? ничего». Эта речь онтически угадывает, по сути, то, что тут было. Обыденная речь погружена в озабочение подручным и проговаривание его. Перед чем ужасается ужас, есть ничто из внутримирного подручного. Но это ничто подручного, единственно понятное повседневной усматривающей речи, вовсе не есть тотальное ничто. Ничто подручности коренится в исходнейшем «нечто», в мире. Последний, однако, принадлежит онтологически, по сути, к бытию присутствия как бытию-в-мире. Если соответственно в качестве от-чего ужаса выступает ничто, т. е. мир как таковой, то этим сказано: перед чем ужасается ужас, есть само бытие-в-мире.
Захваченность ужасом размыкает исходно и прямо мир как мир. Не сначала, скажем через размышление, отвлекаются от внутримирно сущего и мыслят уже только мир, перед которым потом возникает ужас, но ужасом как модусом расположенности впервые только и разомкнут мир как мир. Это, однако, не означает, что в ужасе мирность мира осмысливается.
Ужас есть не только ужас от…, но как расположение одновременно ужас за… То, за что берет ужас, не есть некая определенная манера бытия и возможность присутствия. Угроза ведь сама неопределенна и потому неспособна угрожающе вторгнуться в ту или эту фактично конкретную бытийную способность. За что берет ужас, есть само бытие-в-мире. В ужасе то, что было подручно в окружающем мире, вообще внутримирно сущее, тонет. «Мир» неспособен ничего больше предложить, как и соприсутствие других. Ужас отнимает таким образом у присутствия возможность, падая, принимать себя из «мира» и публичной истолкованности. Он отбрасывает присутствие назад к тому, за что берет ужас, к его собственной способности-быть-в-мире. Ужас уединяет присутствие в его наиболее своем бытии-в-мире, которое в качестве понимающего сущностно бросает себя на свои возможности. С за-что ужаса присутствие разомкнуто ужасом как бытие-возможным, а именно как то, чем оно способно быть единственно от себя самого как уединенного в одиночестве.
Ужас обнажает в присутствии бытие к наиболее своей способности быть, т. е. освобожденность для свободы избрания и выбора себя самого. Ужас ставит присутствие перед его освобожденностью для… (propensio in…) собственности его бытия как возможности, какая оно всегда уже есть. Это бытие, однако, есть вместе то, которому присутствие вверено как бытие-в-мире.
То, за что ужасается ужас, приоткрывается как то, от чего он ужасается: бытие-в-мире. Тождество от-чего ужаса и его за-что распространяется даже на само состояние ужаса. Ибо последнее есть как расположение один из основообразов бытия-в-мире. Экзистенциальное тождество размыкания с разомкнутым, а именно такое, что в последнем разомкнут мир как мир, бытие-в как уединенная, чистая, брошенная способность быть, делает ясным, что с феноменом ужаса темой интерпретации стало отличительное расположение. Тревога уединяет и тем размыкает присутствие как «solus ipse». Этот экзистенциальный «солипсизм», однако, настолько не переносит изолированную субъекто-вещь в безобидную пустоту безмирного бывания, что, наоборот, как раз ставит присутствие в экстремальном смысле перед его миром как миром и тем самым его самого – перед ним самим как бытием-в-мире.
Что ужас как основорасположение размыкает названным образом, тому опять непредвзятейшим свидетельством повседневное толкование присутствия и речь. Расположение, было сказано выше, показывает, «как оно» человеку. В «ужасе» ему «жутко». Здесь выражается ближайшим образом своеобычная неопределенность того, при чем присутствие находит себя в ужасе: ничего и нигде. Жуть тут подразумевает, однако, вместе с тем бытие-не-по-себе. При первом феноменальном показе основоустройства присутствия и прояснении экзистенциального смысла бытия-в, отличающегося от категориального значения «внутриположности», бытие-в определялось как обитание при…, освоенность с… Эта черта бытия-в была потом конкретнее продемонстрирована через повседневную публичность людей, вносящих успокоенную самоуверенность, некую само собой разумеющуюся «освоенность» в среднюю повседневность присутствия. Ужас, напротив, извлекает присутствие назад из его падающего растворения в «мире». Повседневная свойскость подрывается. Присутствие уединено, причем, однако, в качестве бытия-в-мире. Бытие-в входит в экзистенциальный «модус» несвойскости. Ничего другого речь о «не-по-себе» не подразумевает.
Теперь становится феноменально видно, от чего бежит падение как бегство. Не от внутримирного сущего, но именно к нему как сущему, при котором озабоченность, теряясь в людях, способна держаться успокоенной свойскости. Падающее бегство в свойскость публичности есть бегство от не-по-себе, т. е. от жути, лежащей в присутствии как брошенном, себе самому в своем бытии вверенном бытии-в-мире. Эта жуть постоянно настигает присутствие и грозит, пускай неявно, его обыденной затерянности в людях. Эта угроза фактически может сочетаться с полной уверенностью и беспроблемностью повседневного озабочения. Ужас может проснуться в безобиднейших ситуациях. Не требуется даже и темноты, в которой человеку обычно чаще делается жутко. В темноте подчеркнутым образом «ничего» не видно, хотя как раз мир все еще и настойчивее есть в своем «вот».
Если мы экзистенциально-онтологически интерпретируем жуть присутствия как угрозу, задевающую само присутствие из него же самого, то этим не утверждается, что в фактическом ужасе жуть всегда уже в этом смысле и понята. Повседневный способ, каким ее не-по-себе понимается присутствием, есть падающее отшатывание, «гасящее» ту несвойскость. Обыденность этого бегства феноменально показывает, однако: к сущностному устройству присутствующего бытия-в-мире, в качестве экзистенциального никогда не наличному, но существующему по себе всегда в модусе фактичного присутствия, т. е. расположения, принадлежит как основорасположение ужас. Успокоенно-освоившееся бытие-в-мире есть модус жути присутствия, не наоборот. Не-по-себе-экзистенциально-онтологически следует принимать за более исходный феномен.
И лишь поскольку ужас подспудно всегда уже определяет бытие-в-мире, последнее как расположенно-озаботившееся бытие при «мире» способно страшиться. Страх есть упавший в мир, несобственный и от себя самого как таковой потаенный ужас.
Фактично ведь настроение жути и остается большей частью экзистентно непонятым. «Собственный» ужас, кроме того, при господстве падения и публичности редок. Часто ужас обусловлен «физиологически». Этот факт есть в его фактичности онтологическая проблема, не только в аспекте его онтической причинности и формы протекания. Физиологическое возбуждение ужаса становится возможно, лишь поскольку присутствие ужасается в основании своего бытия.
Еще более редки, чем экзистентный факт собственного ужаса, попытки интерпретировать этот феномен в его принципиальной экзистенциально-онтологической конституции и функции. Основания для этого лежат отчасти в пренебрежении экзистенциальной аналитикой присутствия вообще, особенно же в игнорировании феномена расположения. Фактическая редкость феномена ужаса не может, однако, лишить его пригодности исполнять для экзистенциальной аналитики принципиальную методическую функцию. Напротив, редкость феномена есть показатель того, что присутствие, которое большей частью из-за общедоступной истолкованности людей остается себе самому в его собственности скрыто, в этом основорасположении становится в исходном смысле способно к разомкнутости.
Правда, к сути всякого расположения принадлежит размыкать всякий раз полное бытие-в-мире по всем его конститутивным моментам (мир, бытие-в, самость). Но в ужасе лежит возможность отличительного размыкания, поскольку он уединяет. Это одиночество возвращает присутствие из его падения и показывает ему собственность и несобственность как возможности его бытия. Эти основовозможности присутствия, которое всегда мое, кажут себя в ужасе словно на самих себе, незаслоненно внутримирным сущим, за которое присутствие ближайшим образом и обычно цепляется.