Книга: Матрица Апокалипсиса. Последний закат Европы
Назад: Мошенник Бездны
Дальше: Атрофия слова

Цирк одиночества

Никто не может уберечь свое одиночество, если он не умеет сделаться отвратительным.



Я живу только потому, что в моей власти умереть, когда мне вздумается; без идеи самоубийства я бы уже давно свел счеты с жизнью.



Скептицизм, не способствующий разрушению нашего здоровья, является всего лишь интеллектуальным упражнением.



Питать, живя в нужде, злобу тирана, задыхаться от подавляемой в себе жестокости, ненавидеть самого себя за неимением подданных, которых можно изничтожать, за неимением империи, которую можно приводить в ужас, быть неимущим Тиберием…



Что больше всего возмущает в отчаянии, так это его обоснованность, его очевидность, его «документальность»: репортаж, да и только. И напротив, проанализируйте надежду, ее великодушие в заблуждении, ее манию выдавать придуманное за действительность, ее отказ признавать событие: сплошная аберрация, сплошной вымысел. Вот в этой-то аберрации и состоит наша жизнь, питающаяся этим вымыслом.



Цезарь? Дон Кихот? Кого из них двоих я хотел бы в моем самомнении взять в качестве примера для подражания? Не имеет значения. Так или иначе, но в один прекрасный день я отправился из дальней страны завоевывать мир, отправился покорять все недоумения мира…



Когда я из какой-нибудь мансарды смотрю на город, мне представляется столь же почтенным быть в нем священнослужителем, как и сутенером.



Если бы мне пришлось отказаться от моего дилетантизма, я стал бы специализироваться в завываниях.



Молодость кончается тогда, когда перестаешь выбирать себе врагов, а удовлетворяешься теми, кто оказывается под рукой.



Все наши обиды проистекают из того, что, не доросшие до самих себя, мы не смогли с собой соединиться. И вот другим мы этого никогда не прощаем.

Плывя без руля и без ветрил в Неопределенности, я цепляюсь за любую горесть, как за якорь спасения.



Мы рождаемся с такой способностью восхищаться, что и десять других планет не смогли бы ее истощить; а вот земле это удается без малейших усилий.



Проснуться волшебником, преисполненным желания усеять свой день чудесами, а потом упасть на кровать и до вечера предаваться горьким мыслям о любовных неудачах да о денежных затруднениях…



Находясь в контакте с людьми, я совершенно утратил свежесть своих неврозов.



Ничто так не выдает вульгарность в человеке, как нежелание быть разочарованным.



Когда я оказываюсь без гроша в кармане, я стараюсь мысленно представить себе небо звонкого света, являющееся, согласно японскому буддизму, одним из этапов, которые мудрец должен преодолеть, чтобы суметь превозмочь мир, – и, может быть деньги, добавил бы я.



Из всех клеветнических измышлений самым злостным является то, которое нацелено на нашу лень, то, которое подвергает сомнению ее аутентичность.



Когда я был ребенком, мы любили смотреть за работой могильщика. Иногда он бросал нам какой-нибудь череп, которым мы играли в футбол. Это было для нас развлечением, не омрачаемым никакими печальными мыслями.

В течение многих лет я жил в среде священников, на счету у которых были тысячи и тысячи соборований; однако я не видел, чтобы кто-то из них был заинтересован Смертью. Позднее мне удалось понять, что единственный труп, из которого мы можем извлечь какую-то пользу, – это тот, который приготавливается в нас.



Желание умереть было моей единственной, моей исключительной заботой; я принес ему в жертву все, даже смерть.



Как только у животного что-то перестает ладиться, оно начинает походить на человека. Взгляните, например, на разъяренную или больную абулией собаку: можно подумать, что она ждет своего романиста или своего поэта.



Любой глубокий опыт формулируется в терминах, относящихся к физиологии.



Из того, что называется характером, лесть делает марионетку, так что от ее сладости даже самые живые глаза на какое-то мгновение тупеют. Внедряясь глубже, чем болезнь, и поражая в равной мере все железы, все внутренности, сам дух человека, она оказывается единственным имеющимся в нашем распоряжении оружием, дабы порабощать других, деморализовать их и коррумпировать.



В пессимисте сговариваются между собой неэффективная доброта и неудовлетворенная злоба.



Я выпроводил Бога, чтобы сосредоточиться в мыслях на духовном, отделался таким образом от последней надоедливой личности.

Чем плотнее нас обступают несчастья, тем ничтожнее мы становимся, даже походка меняется. Поощряя нас на фиглярство, они душат в нас личность, чтобы пробудить в нас персонажа.

…Кабы не моя наглая вера в то, что я являюсь самым несчастным человеком на земле, я бы уже давным-давно рухнул.



Думать, будто человеку, чтобы разрушить себя, нужен какой-то там ассистент в виде судьбы, – значит сильно оскорблять его… Разве он уже не потратил большую часть себя на то, чтобы уничтожить свою собственную легенду.

В этом его отказе от того, чтобы длиться, в этом его отвращении к самому себе как раз и состоит его оправдание, или, как говорили прежде, его величие.



Зачем нам выходить из игры, зачем нам бросать партию, когда нам нужно еще столько людей разочаровать!



Когда меня одолевают страсти, приступы веры или же приступы нетерпимости, я с удовольствием бы вышел на улицу сражаться за дело Неопределенности и умереть там самоотверженно, защищая принцип, имя которому – Может быть.



Ты мечтал поджечь мир, а не получилось передать свой огонь далее словам, зажечь хотя бы одно-единственное слово!



Поскольку мой догматизм оказался растраченным на ругательства, то что мне остается делать, как не быть скептиком?



Посреди моих серьезных штудий я вдруг сделал открытие, что когда-нибудь умру; моей скромности это не пошло на пользу. Убежденный, что ничего нового мне уже узнать больше не удастся, я бросил учебу, дабы поведать всему миру о своем столь замечательном открытии.



Зверь с семью головами и зверь с рогами агнца. Из серии гравюр «Апокалипсис». Художник Альбрехт Дюре





Несостоявшийся адепт позитивных ценностей, Разрушитель в своем простодушии верит, что истины стоят того, чтобы их разрушать. Но ведь это же всего лишь инженер наоборот, всего лишь педант вандализма, нечто вроде заблудшего евангелиста.





Старея, человек учится обменивать свои страхи на свои ухмылки.





Не спрашивайте у меня, какая у меня программа, ведь нельзя же назвать таковой совет дышать.





Лучший способ отдалиться от других людей – это призвать их наслаждаться нашими поражениями; в результате наша ненависть будет обеспечена им до конца наших дней.





«Вам надо было бы работать, зарабатывать на жизнь, накапливать силы». Мои силы? Я их растрачивал, я их все употребил на то, чтобы стереть все следы божьего присутствия… И вот теперь я останусь навсегда незанятым.





Любое действие льстит живущей в нас женщине.





В момент крайней слабости мы вдруг улавливаем сущность смерти; подобное не поддающееся описанию пограничное восприятие сбивает с толку метафизику; пограничное восприятие, не поддающееся описанию; метафизическое замешательство, которое не увековечишь в словах. Становится понятным, почему в этой области восклицания какой-нибудь неграмотной старухи объясняют нам больше, чем жаргон философа.





Природа создала индивидов лишь затем, чтобы облегчить Боли ее ношу, чтобы помочь ей рассредоточиться за их счет…

В то время как для того, чтобы соединить вместе удовольствие и осознание удовольствия, необходима чувствительность человека с обнаженными нервами или же долгая традиция порока, боль и осознание боли смешиваются без труда даже у идиота.





Ловко увильнуть от страдания, низвести его до уровня сладострастия – вот оно, мошенничество интроспекции, вот он, маневр деликатных натур, дипломатия стенаний.





Наше положение по отношению к солнцу меняется столь часто, что я уж и не знаю, как мне дальше с ним обращаться.





Прелесть в жизни обнаруживаешь только тогда, когда уклоняешься от обязанности иметь судьбу.





Чем с большим безразличием я отношусь к людям, тем больше они меня волнуют; а уж когда я презираю их, то приближаюсь к ним не иначе как заикаясь.





Если бы кому-то вздумалось выжать мозг сумасшедшего, то жидкость, которая оттуда вылилась бы, показалась бы сиропом по сравнению с желчью, выделяемой некоторыми печалями.





Пусть никто не предпринимает попытки жить, не получив предварительно воспитания жертвы.

Застенчивость является не столько защитной реакцией, сколько техникой, постоянно совершенствующейся благодаря мании величия не оцененных по достоинству людей.





Если человеку не выпало счастье иметь алкоголиков-родителей, нужно травить себя всю жизнь, чтобы перебороть тяжелую наследственность их добродетелей.





Ну можно ли с честью рассуждать о чем-либо еще, кроме как о Боге или о себе?





Запах живой твари выводит нас на след зловонного божества.





Если бы у Истории была какая-то цель, сколь жалким был бы наш удел, удел тех, кто ничего не совершил! А вот при всеобщем отсутствии смысла мы, никчемные перекати-поле, мы, оказавшиеся правыми канальи, можем гордо задирать голову.





Какое беспокойство испытываешь, когда ты не уверен в своих сомнениях и все время себя спрашиваешь: а сомнения ли это?





Тот, кто не смирял свои инстинкты, кто не подвергал себя продолжительному половому воздержанию со всеми вытекающими из него патологиями, тому никогда не постичь ни язык преступления, ни язык экстаза: он никогда не поймет ни наваждений маркиза де Сада, ни наваждений Хуана де ла Круса.





Малейшая зависимость, будь то даже зависимость от желания умереть, разоблачает нашу верность самозванству нашего «я».

Когда вас начинает искушать Добро, пойдите на рынок, выберите в толпе какую-нибудь старуху, самую обиженную судьбой, и наступите ей на ногу. А затем, разозлив ее таким способом и ничего ей не говоря, смотрите на нее, дабы она смогла, благодаря злоупотреблению прилагательными, хотя бы на мгновение почувствовать себя счастливой.





Стоит ли избавляться от Бога, чтобы вернуться к самому себе? Кому нужна эта замена одной падали на другую?





Нищий – это такой бедняк, который в своей жажде приключений расстается с бедностью, чтобы поскитаться по джунглям сострадания.





Нельзя избежать зрелища присущих человеку пороков, не уклоняясь от зрелища его добродетелей. Вот и получаются сплошные терзания от собственного благоразумия.





Без надежды на еще большую боль я не смог бы выдержать ту, что испытываю в настоящий момент, даже если бы она была бесконечной.

Надеяться – значит опровергать будущее.





Бог испокон веков выбирал за нас все, вплоть до галстуков.





Без исключительного внимания к побочным основаниям нет действия, нет никакой надежды преуспеть. «Жизнь» – это занятие для насекомых.





Упорства, которое я проявил в моей борьбе с магией самоубийства, мне с лихвой хватило бы, чтобы обрести вечное спасение, чтобы буквально раствориться в Боге.

Когда у нас исчезают вообще все стимулы, нам является хандра, наше последнее стрекало. Не в силах уже обходиться без нее, мы ищем ее и в развлечениях, и в молитвах. И мы так боимся лишиться ее, что присказка: «О, дайте же нам нашу ежедневную порцию хандры» – становится рефреном всех наших чаяний и упований.





Как бы привычны ни были духовные упражнения, думать больше двух-трех минут в день не представляется возможным, если, конечно, не взять себе за правило из склонности ли или же во имя профессионального долга терзать часами слова, дабы извлекать из них идеи.

Интеллигент – это самая страшная напасть, кульминационное поражение того, что мы называем homo sapiens.





Питать иллюзию, будто я никогда не оказывался в дураках, я могу лишь на том основании, что, любя что-либо, я всегда испытывал к этому же предмету еще и ненависть.





Как бы мы ни погрязали в пресыщениях, мы все равно останемся лишь карикатурами нашего предшественника Ксеркса. Не он ли специальным эдиктом пообещал награду любому, кто изобретет какое-нибудь новое сладострастие? Это было наиболее созвучное нашим временам деяние во всей античности.





Чем больше опасностей грозит духу, тем сильнее он ощущает потребность казаться поверхностным, прятаться под маской фривольности, множить заблуждения на свой счет.





Преодолевшему тридцатилетний рубеж следовало бы интересоваться событиями не больше, чем астроном интересуется разного рода пересудами.

Только идиоту вольно дышится.





С возрастом ослабевают не столько наши умственные способности, сколько та способность отчаиваться, очарование и комичность которой мы в молодые годы не в состоянии оценить.





Как жаль, что на пути к Богу нужно непременно пройти через веру!





Жизнь – что за претенциозность материи!





Довод против самоубийства: ну разве можно так вот неэлегантно покидать мир, который столь охотно служит нашей печали?





Сколько ни накачивайся алкоголем, все равно не достигнешь самоуверенности того креза из психиатрической лечебницы, который говорил: «Чтобы пребывать в полном покое, я купил весь воздух без остатка и превратил его в свою собственность».





Чувство неловкости в присутствии смешного человека возникает у нас оттого, что мы не можем представить себе его на смертном ложе.





Кончают с собой только оптимисты, утратившие возможность оставаться таковыми впредь. Ведь какой смысл умирать тем, кто не видит смысла в жизни?





Кто такие желчные люди? Да просто те, кто берет реванш за свои веселые мысли, высказанные во время общения с другими людьми.

Я ничего не знал о ней; тем не менее наша беседа приняла мрачный оборот: рассуждая о море, я высказался вполне в духе Екклесиаста. И каково же было мое удивление, когда, выслушав мою тираду об истерии волн, она обронила: «Нехорошо это – умиляться над самим собой».





Горе неверующему, который для борьбы со своими бессонницами не располагает ничем, кроме жалкого набора молитв!





Случайно ли то, что все, кто открывал мне глаза на смерть, были отбросами общества?





Для сумасшедшего хорош любой козел отпущения. На свои поражения он смотрит как обвинитель; предметы ему кажутся такими же виноватыми, как и люди, – кого хочу, того и осыпаю упреками. Бред – это экономика в развитии, поскольку при умалении наших прав мы сосредоточиваемся на наших поражениях, судорожно цепляемся за них, будучи не в силах обнаружить их корни и их смысл; а вот здравый смысл обрекает нас на экономику замкнутого типа, загоняет нас в автаркию.





«Не стоит, – говорили вы мне, – ругать то и дело установившийся порядок вещей». Но моя ли вина в том, что я оказался всего лишь жалким рекрутом невроза, Иовом, ищущим свою проказу, липовым Буддой, всего лишь ленивым, сбившимся с пути скифом?





Сатира и вздохи, как мне представляется, стоят друг друга. Что памфлет раскроешь, что какое-нибудь пособие для умирающих – все там верно… С непринужденностью жалостливости принимаю я все истины и растворяюсь в словах.

«Ты будешь объективен!» – проклятие нигилиста, который верит во все.





Будто какая-то крыса проникла в наш мозг, когда мы находились в апогее наших разочарований, и принялась там мечтать.





От заповедей стоицизма не приходится ждать, что они приучат нас к мысли о пользе унижения и ударов судьбы. Все учебники нечувствительности слишком рациональны. А вот если бы каждому хоть немного побыть в шкуре клошара? Облачиться в лохмотья, стать на перекрестке с протянутой рукой, терпеть презрения прохожих или благодарить их за кинутый ими обол – какой урок! Или, скажем, выйти на улицу и начать оскорблять незнакомых людей, получать в ответ пощечины…

Я долгое время посещал суды с единственной целью – понаблюдать там за рецидивистами, полюбоваться их чувством превосходства над законом, их готовностью к деградации. А при этом они выглядят еще сущими младенцами в сравнении с проститутками, держащимися в зале суда просто чудо как непринужденно. Такая отстраненность не может не удивлять: ни малейшего самолюбия – оскорбления не причиняют им боли, и никакое определение их не ранит. Их цинизм – своеобразная форма их честности. Например, величественно-отвратительная семнадцатилетняя девица отвечает судье, пытающемуся вырвать у нее обещание сменить профессию: «Этого, господин судья, я вам обещать не могу».

Оценить пределы своих сил можно только в унижении. Чтобы утешиться за неиспытанный позор, нам следовало бы оскорблять самих себя, плевать в зеркало, дожидаясь момента, когда нас почтит своей слюной публика. Да хранит нас Господь от блистательной судьбы.

Я столько лелеял идею рока, столько подпитывал ее ценой огромных жертв, что она в конечном счете стала реальностью: из абстракции, каковой она была, она сделалась плотью, которая трепещет, возвышается передо мной и подавляет меня мною же подаренной ей жизнью.

Назад: Мошенник Бездны
Дальше: Атрофия слова