Глава двенадцатая
Готовясь к поступлению в юридический вуз, сперва я даже не глядел в сторону Йеля, Гарварда и Стэнфорда – трех легендарных столпов нашего образования. Я не верил, что у меня есть хоть малейший шанс туда попасть. И, что куда более важно, не думал, будто выбор университета имеет принципиальное значение: ведь все юристы неплохо зарабатывают. Надо лишь поступить на юридический, и тогда все сложится: меня ждет уважаемая профессия, достойная зарплата и «американская мечта». Однако затем мой приятель Даррел случайно встретил в модном ресторане бывшую однокурсницу. Она работала там официанткой, потому что не смогла устроиться по специальности. И я решил попытать счастья в Йеле или Гарварде.
Стэнфорд – одно из лучших учебных заведений страны – я рассматривать не стал. Дело том, что их заявка включала в себя не только стандартный набор документов (копию табеля с оценками, результаты экзамена и эссе); в Стэнфорде требовалось еще и личное согласие декана из колледжа: документ, написанный по определенному шаблону и заверенный подписью, подтверждающей, что ты не полный идиот.
Беда в том, что я не был лично знаком с деканом Университета штата Огайо. Уверен, что она замечательная женщина и без колебаний подписала бы нужную мне бумагу, которая, по сути, была не более чем простой формальностью. Однако обращаться к ней с просьбой я не посмел. Мы с этой женщиной никогда не встречались, я у нее не учился, и, что самое важное, я ей не доверял. Какими бы достоинствами она ни обладала, для меня она была человеком посторонним. Преподаватели, которых я просил написать рекомендательные письма, мое доверие заслужили. Я видел их каждый день, писал у них контрольные, делал задания… Как бы я ни любил свой колледж, я просто не мог отдать судьбу в руки незнакомки.
Я пытался себя переубедить. Даже распечатал бланк и поехал с ним в кампус. Но когда настало время, просто скомкал бумагу и выбросил ее в урну. Дорога в Стэнфорд была закрыта.
Я решил, что меня больше привлекает Йельский университет. У него была особая аура: Йель благодаря своим маленьким академическим группам и уникальной системе оценок считался наиболее удобной стартовой площадкой для начинающего юриста. Беда в том, что подавляющее большинство его студентов – выходцы из частных элитных колледжей, поэтому я считал, что с государственным колледжем за плечами там делать нечего. И все же на всякий случай подал онлайн-заявку.
Одним весенним днем в 2010 году, вскоре после полудня, у меня зазвонил телефон, и на экране высветился номер с незнакомым кодом «203». Я ответил. Звонивший представился директором приемной комиссии Йельской школы права и сообщил, что меня приняли в выпуск 2013 года. Я был в таком восторге, что весь разговор плясал от радости. Когда мой собеседник распрощался, я бросился звонить тетушке Ви, и та, услыхав в трубке мой взволнованный голос, сперва решила, что я попал в аварию.
Эта идея – учиться в Йеле! – меня так захватила, что я был готов влезть в любые долги. Учеба стоила двести тысяч долларов – немыслимые деньги! Однако университет неожиданно предложил финансовую поддержку, которая превзошла все самые смелые ожидания. Первый курс оплатили практически полностью. Не потому что я и впрямь это заслужил; просто оказалось, что я едва ли не самый бедный учащийся из всего потока, а Йель всегда щедро финансировал нуждающихся студентов. Впервые на моей памяти мне предложили такую прорву денег! Йель не только воплотил собой все мои желания, он еще и обошелся намного дешевле любого другого университета.
В «Нью-Йорк таймс» недавно писали, что самые дорогие учебные заведения, как ни парадоксально, вполне доступны студентам с низкими доходами. Возьмем, к примеру, парня, чьи родители зарабатывают тридцать тысяч долларов в год – сумму, ненамного превышающую прожиточный минимум. Такому студенту учеба в любой не самой престижной школе Висконсинского университета обойдется в десять тысяч долларов в год, но если обратиться в главный филиал, расположенный в Мадисоне, то там заплатить надо будет всего шесть тысяч. А вот в Гарварде с такого студента попросят сущие гроши – всего тысячу триста, хотя в целом обучение там стоит более сорока тысяч долларов за год! Разумеется, абитуриенты вроде меня этого не знают. Мой приятель Нейт, умнейший человек на всем белом свете, хотел поступить в Чикагский университет, однако не подал документы, потому что испугался стоимости обучения.
Хотя Чикагский университет наверняка бы обошелся ему гораздо дешевле Университета штата Огайо.
Следующие несколько месяцев я готовился к переезду. Тетушка и ее знакомый предложили мне работу на местном складе напольной плитки, и я все лето водил погрузчик, таскал ящики и мел полы. К осени скопил небольшую сумму, чтобы обосноваться в Нью-Хейвене.
День отъезда запомнился на всю жизнь. В этот раз все было по-другому, не так, как в те дни, когда я прежде уезжал из Мидлтауна. Собираясь в армию, я знал, что рано или поздно вернусь домой. Переезд в Колумбус после четырех лет в корпусе морской пехоты и вовсе прошел незаметно… В общем, уезжать из Мидлтауна мне было не впервой, и прежде я всегда испытывал острую тоску. Но сейчас я знал, что никогда не вернусь. И меня это не заботило. Мидлтаун больше не был мне домом.
В первый же день в Йельской школе права меня встретили развешанные повсюду плакаты, сообщавшие о визите Тони Блэра, бывшего премьер-министра Великобритании. Правда новость не вызвала ожидаемого ажиотажа. Я не верил своим ушам: чтобы Тони Блэр собрался к какому-то жалкому десятку студентов? В Университете штата Огайо его ждала бы огромная аудитория, битком набитая людьми! «А, он постоянно здесь бывает! – махнул рукой один мой приятель. – В Йеле учится его сын». Еще через пару дней я свернул за угол возле главного корпуса и чуть не сбил с ног мужчину. Буркнул: «Извините», поднял голову и обомлел – это был губернатор штата Нью-Йорк Джордж Патаки!.. В общем, знаменитостей я здесь встречал едва ли не каждую неделю. Йельская школа права оказалась чем-то вроде Голливуда для зевак, и я, как турист, не переставал изумленно пялиться по сторонам.
Первый семестр был специально устроен так, чтобы упростить студентам жизнь. Пока мои друзья в других юридических школах не разгибали спины в библиотеке и тряслись над рейтингом оценок, который заставлял их конкурировать с однокурсниками, наш декан просил уделять больше времени своим личным предпочтениям, а об оценках пока не думать. Первые четыре дисциплины оценивались по принципу «зачтено / не зачтено», что значительно облегчало учебный процесс. На одной из таких дисциплин, семинаре по конституционному праву, наша группа из шестнадцати человек сроднилась настолько, что стала фактически семьей. Мы называли себя «островом потерянных игрушек», потому что у всех нас не было ровным счетом ничего общего. Консерватор-хиллбилли из Аппалачей, гениальная дочка индийских иммигрантов, темнокожий канадец с уличным прошлым, нейробиолог из Финикса, начинающий юрист в области гражданского права, живший по соседству с главным кампусом Йеля, чрезвычайно прогрессивная лесбиянка с фантастическим чувством юмора – все мы были совершенно разными, но сдружились раз и навсегда.
Тот первый год в Йеле буквально сводил меня с ума (в хорошем смысле слова). Я всегда любил американскую историю, а некоторые здешние здания были возведены еще до Войны за независимость. Иногда я гулял по кампусу и искал на домах таблички с датой постройки. Да и сами дома были удивительной красоты – величественные шедевры неоготической архитектуры. Сложная резьба по камню и отделка деревом внутри создавали впечатление, будто ты угодил прямиком в средневековье. Порой мы даже шутили, что учимся в Юридической школе Хогвартса. Да, пожалуй, популярная серия книг про юных волшебников лучше всего описывала здешнюю атмосферу.
Задания нам давали очень сложные, порой приходилось ночи напролет просиживать в библиотеке, однако учиться было не так уж трудно. В глубине души я боялся, что мой обман вот-вот раскроют и меня, искренне извинившись, отошлют обратно в Мидлтаун. В конце концов, здесь учились умнейшие студенты мира, а я даже не готовился к поступлению! Хотя на самом деле все было совсем не так. Да, в Йеле попадались настоящие вундеркинды, но в основной своей массе студенты были отнюдь не гениальны. На практических занятиях и контрольных я вовсе не выглядел последним дураком.
Впрочем, учеба не всегда давалась легко. Прежде я думал, что неплохо справляюсь с творческими работами, но однажды сдал эссе одному профессору, известному своей строгостью, а тот вернул его все исчерканное, с необычайно ядовитыми примечаниями на полях. «Хуже некуда», – написал он на одной странице. На другой обвел целый абзац и сделал пометку: «Бессвязный набор слов. Переделать!» До меня доходили слухи, что этот преподаватель считал, будто в Йель надо принимать выпускников только из колледжей вроде Гарварда, Стэнфорда и Принстона. «Мы здесь не затем, чтобы учить студентов с нуля, а некоторым учащимся государственных школ явно не хватает базовых знаний». Я твердо решил, что после общения со мной он изменит свое мнение. Так и вышло: к концу семестра профессор называл мои работы «блестящими» и все-таки признал свою ошибку: мол, подготовка в государственных колледжах не так уж и плоха.
Итак, первый курс близился к концу, и я понемногу торжествовал: с преподавателями складывались прекрасные отношения, я зарабатывал дополнительные баллы, а на лето так и вовсе нашел работу мечты – помощником главного юриста действующего сенатора США.
И все же Йель заронил мне в душу семя сомнений: а на своем ли я месте? Слишком уж все было хорошо. В моем окружении никогда не было выпускников Лиги плюща, я первым в своей семье пошел в колледж и единственный из всей многочисленной родни поступил в университет. Когда я приехал сюда в августе 2010 года, в числе выпускников Йеля значились двое действующих судей Верховного суда, двое из последних шести президентов, а также нынешний государственный секретарь (Хиллари Клинтон). В Йельском университете были весьма сложные социальные ритуалы: деловые связи и личные отношения завязывались на коктейльных вечеринках и банкетах. Так я оказался среди тех, кого дома презрительно именовали «элитой», и, рослый белый мужчина, на первый взгляд ничем от них не отличался. Но только на первый. Меня не оставляло чувство, что я здесь не в своей тарелке.
Отчасти оно было связано с классовым положением. По результатам недавнего студенческого опроса, более 95 % учащихся Йельской школы права относятся к среднему классу и выше. Таких, как я, в Йельской школе права практически не было. При всем разнообразии студентов Лиги плюща, где учились и черные, и белые, и евреи, и мусульмане, все они происходили из полных семей, не испытывающих недостатка в средствах. В самом начале первого курса мы с приятелями веселились в одной закусочной Нью-Хейвена. Устроили там жуткий бардак: раскидали повсюду грязную посуду с объедками, забрызгали столы кетчупом и колой… Мне было стыдно оставлять за собой мусор, ведь какому-то бедняге предстояло отмывать потом зал, поэтому я решил хоть немного навести порядок. Из всей нашей компании помочь мне вызвался только один человек – Джамиль, тоже выходец из бедного района. Я потом сказал Джамилю, что мы, наверное, единственные из всего университета решили хоть разок за собой прибрать. Он лишь молча кивнул.
Пусть я рос в довольно нестандартных условиях, в Мидлтауне я никогда не чувствовал себя чужим. Каждый мой приятель так или иначе столкнулся с какими-то проблемами в семье: у кого-то развелись родители, кого-то воспитывал отчим, кто-то и вовсе рос без отца, потому что тот сидел в тюрьме… Мало кто из старшего поколения работал юристом, инженером или учителем или вообще имел хоть какое-то высшее образование. По меркам Мамо, такие люди считались «богачами», хотя как по мне, они были не столь уж обеспеченными, чтобы причислять их к элите. Они жили по соседству с нами, водили детей в ту же школу и в целом занимались тем же, что и мы. Я всегда мог прийти к любому своему приятелю и чувствовать себя как дома.
А вот в Йельской школе права меня не покидали мысли, будто я угодил прямиком в страну Оз. Люди всерьез утверждали, что хирурги и инженеры – это не элита, а представители среднего класса, не более того. В Мидлтауне зарплата в 160 тысяч долларов казалась запредельной; выпускники Йеля зарабатывают столько в первый же год после получения диплома, причем многие студенты уже во время учебы тревожатся, что этого не хватит на достойную жизнь.
И дело не только в деньгах или в их отсутствии. Дело в самом отношении людей. Йель впервые заставил меня осознать, что моя жизнь со стороны выглядит странной. Отчего-то мое банальное прошлое вызывало у преподавателей и однокурсников искренний интерес. Подумаешь: родился в Огайо, рос в семье рабочих, окончил государственную школу… Обычные дела для всех, кого я знал. Но в Йеле это казалось необычным. Даже служба в армии – и та в Огайо была в порядке вещей, а вот в Йеле живые участники новейших войн появлялись крайне редко. Иными словами, в университете я был аномалией.
Первое время я даже радовался тому, что здесь нет других морских пехотинцев с южным говором. Однако когда я сблизился с однокурсниками, мне стало немного не по себе от той лжи, которую пришлось бы им нагородить. «Моя мать медсестра», – всегда говорил я. Хотя на самом деле она давно не работала в медицине. Еще я понятия не имел, где живет и чем занимается мой законный отец: тот, чье имя вписано в документы; для меня он был совершенно чужим человеком. Никто, за исключением ближайших друзей из Мидлтауна, не знал о тех страшных событиях, которые случались в моем прошлом.
В Йеле я решил, что отныне все будет по-другому.
Не знаю, что заставило меня передумать. Может, я перестал наконец стыдиться: это ведь не я, а мои родители совершали ошибки, моей вины нет, поэтому нет смысла их скрывать. Но больше всего меня пугало, что до сих пор никто не знал, какую роль в моей судьбе сыграли бабушка с дедушкой. Даже самые близкие друзья не представляли, какой пустой была бы жизнь без Мамо и Пайо. Возможно, я просто решил отдать им должное.
Однако были и другие причины. Поняв, как сильно я отличаюсь от однокурсников, я в то же время начал сознавать, как много у меня общего с теми, кто остался дома. Поэтому внезапные успехи стали вызывать в душе когнитивный диссонанс. Во время одной из поездок домой я заехал на заправку. Женщина у соседней колонки завела со мной разговор. Я заметил на ее футболке знакомый логотип. «В Йеле учились?» – спросил я. – «Нет, там учится мой племянник, – ответила она. – А вы где учитесь?» Я замялся, не зная, что ответить. Как ни странно, мне до сих пор не верилось, что я тоже в Лиге плюща. Кто же я теперь: студент Йельской школы права или простой мидлтаунец с бабкой и дедом-хиллбилли? В первом случае можно было бы обменяться с женщиной любезностями и поговорить о красотах Нью-Хейвена; во втором она наверняка сама свернула бы разговор, не желая откровенничать с чужаком. Думаю, на коктейльных вечеринках она с племянником не раз посмеивалась над деревенщиной из Огайо, чуть что хватавшейся за оружие или крест. Я не стал с ней любезничать. Мой ответ был жалкой попыткой найти культурный компромисс: «В Йеле учится моя девушка». После этого я сел в машину и уехал.
Тот случай наглядно показывает внутренний конфликт, вызванный стремительным подъемом на социальном лифте: я солгал незнакомке, чтобы не считать себя предателем. Тому можно найти немало причин. Например, сомнение, о котором я уже говорил прежде: когда успех кажется не просто запредельным, он вообще не для людей моего круга. Впрочем, от этого чувства бабушка почти меня избавила.
Другая причина заключается в том, что новое окружение тебя тоже отторгает – как профессор, который считал, что Йельская школа права не должна принимать абитуриентов из государственных учебных заведений. Сложно сказать, как такое отношение на самом деле влияет на рабочий класс. Все мы знаем, что американцы из рабочей среды не только крайне редко поднимаются на другой социальный уровень, но и с большой долей вероятности не могут потом удержаться на вершине успеха. Я считаю, что определенную роль в их падении играет дискомфорт, который они испытывают, вынужденно отказавшись от своего «Я». Для развития вертикальной мобильности мало одной лишь мудрой государственной политики, еще надо сделать так, чтобы высший класс дружелюбнее встречал новичков.
Все мы возносим хвалу социальной мобильности, однако у нее есть и недостатки. Мобильность предполагает движение, по идее, в сторону лучшей жизни – но при этом многие старые привычки приходится оставлять за спиной.
Теперь я провожу свой отпуск в Панаме и Англии; покупаю продукты в «Хоул фудс»и смотрю оркестровые концерты. Пытаюсь побороть зависимость от переработанного сахара (до чего громоздкий термин!). Беспокоюсь о расовых предрассудках среди друзей и близких.
Само по себе это неплохо. Во многом даже хорошо: я всегда мечтал побывать в Англии, а ограничение сладкого идет организму на пользу. И все же мой пример наглядно показывает: социальная мобильность – это не только деньги и экономика, но и изменение образа жизни. Богатые и власть имущие не просто располагают большими деньгами и связями, они живут согласно другим нормам и ценностям. Когда из класса «синих воротничков» ты переходишь в разряд «белых», все твои прежние привычки становятся как минимум немодными, а то и вовсе опасными для здоровья. Особенно наглядно это проявилось в тот день, когда я по глупости пригласил приятелей из Йеля пообедать в «Крекер Баррель». В Мидлтауне он считался рестораном с крайне изысканной кухней, мы с бабушкой его обожали. Друзья из Йеля сочли «Крекер» образчиком дешевого общепита и воплощением кризиса социального здравоохранения.
Впрочем, не могу сказать, что процесс адаптации был слишком труден; выпади мне второй шанс, я все равно согласился бы потерпеть некоторые неудобства ради своей нынешней жизни. Но когда я понял, что в этом новом мире я культурный инопланетянин, то стал всерьез задумываться над вопросами, которые мучили меня еще с юных лет: почему никто из моей школы не попал в Лигу плюща? Почему людей вроде меня так мало в элитных учебных заведениях Америки? Почему в моем окружении часто случаются семейные конфликты и драмы? Почему я не сомневался, что Йель и Гарвард мне не светят? И почему успешные люди считают иначе?