Отец Стефан регулярно пребывал в детективном раздумье. Причем раздумье это приходило к нему периодически: один раз в год и всегда в начале лета. Батюшка не обладал необходимой в данном случае дедукцией, хотя томик с похождениями Шерлока Холмса во втором ряду утрамбованного книжного шкафа не пылился — любил отец Стефан иногда о знаменитом сыщике почитать, да и мисс Марпл с господином Мегрэ регулярно удостаивались его внимания.
Английская и французская методы к данному раздумью никак не подходили, ибо восточно-украинская лесостепь мало имеет схожести с туманным Альбионом и Елисейскими полями. Здесь все было просто, откровенно и видимо, но вот в данном случае ответа на вопросы «почему?» и «отчего?» отец Стефан не находил.
Дело в том, что на вверенном ему приходе подвизались две неразлучные прихожанки: баба Маня, Мария по-правильному, и баба Глаша, Гликерией то есть крещеная. Всё у них дружно выходило: и молитва, и исповедь (всегда друг за другом исповедовались), и за храмом они на пару любили ухаживать — лампадки помыть, подсвечники почистить или цветник приходской облагородить. На службе они тоже рядышком у иконы Серафима Саровского молились. «Где Маша, там и Глаша», — говорили на приходе. Но вот только в июньские дни, аккурат между Пасхой и Троицей, между двумя подружками пробегала черная кошка, в которую они верить ну никак не должны, ибо вопросам суеверий настоятель посвящал почти все свои проповеди.
Они и не верили ни в кошку, ни в ведра пустые, ни в подсыпанную под порог «заговоренную» кладбищенскую землю, ни в прочие происки лукавого. Такое неверие козням «врага рода человеческого» подкрепляли у Марии и Гликерии входные кресты на косяках дверных, мелом нарисованные, да постоянно горящая лампадка на божнице. Существенную роль в крепости православного бастиона от сил нечистых играли и ветки освященной вербы, примощенные за иконами, и набор бутылей и бутылок со святой водой: богоявленской, крещенской, сретенской и преображенской. Было еще маслице от мощей святых, земелька с Гроба Господня, а также камушки с гор почаевских, афонских и иерусалимских. К этому необходимому набору присовокуплялась толстая книжка «Щит православного христианина» с молитвами каноническими и не очень понятно откуда взявшимися, а также черные толстые, от руки написанные общие тетради с распевами «псальмов», оставшиеся со времен советского безцерковья.
Видя данный православный арсенал и потенциал, отец Стефан в очередной раз впал в недоумение, когда после второй пасхальной недели Мария и Гликерия опять, как и в прошлом и позапрошлом годах, разошлись по разным сторонам храма. Мария осталась у киота с преподобным Серафимом, а Гликерия переместилась за угол к великомученику Пантелеимону. Так стояли и молились, чтобы друг дружку даже не видеть…
«Что за оказия? — размышлял настоятель. — Может, у них какой другой духовник имеется, что каждый год заставляет между собой во дни пения Цветной Триоди не общаться? Хотя вряд ли. Они сказали бы на исповеди».
Кольнула мысль эта батюшку. Нет, не из-за ревности, из-за беспокойства.
Дело в том, что два искушения недалеко от его прихода обитало. Первое — в соседнем селе. Жил там священник бывший, за грех, повсеместно среди нашего народа распространенный, под запрет попавший. Рассказывали настоятелю, что принимает бывший батюшка людей и советы раздает. Второе же искушение практически рядом, за селом, на каменном бугре расположилось. Объявился там «монах восьми посвящений», вырубивший в скале дом-пещеру и соорудивший рядышком костел римский, часовню православную, пагоду и синагогу и по очереди в них богам многочисленным поклонявшийся. «Монах» этот приезжую городскую и областную богему окормлял, все об аскетике и воздержании рассуждал, попутно любуясь двумя своими женами и детишками, от сурового аскетического «подвига» появившимися.
«Неужто туда ходят?» — гнал от себя беспокойную мысль настоятель. Гнать-то гнал, а не гналось. Решил на исповеди спросить, благо подружки-старушки всегда вместе каждый праздник причащались, а тут Вознесение через несколько дней.
Решил и спросил на всенощной накануне праздника, когда первой баба Глаша под епитрахиль батюшкину подошла:
— Что это у вас, Гликерия, с Марией за раздоры, что и не смотрите друг на дружку?
И заплакала бабушка.
— Да все она, тютина.
— Кто? — не понял отец Стефан.
— Да шелковица, отец-батюшка-а-а, — совсем разрыдалась баба Глаша.
И ушла, сморкаясь в платочек и заливаясь слезами, от аналоя исповедального. Даже молитвы разрешительной не дождалась.
В недоуменной растерянности пребывая, невидящими глазами смотрел отец Стефан на направляющуюся к нему от иконы старца Серафима бабу Машу. Когда же та подошла, крест с Евангелием поцеловала и начала излагать сокрушения и признания об осуждении, небрежной молитве, скоромной еде в день рождения внука и прочие повседневные прегрешения, батюшка неожиданно для себя спросил:
— А что там с шелковицей-то случилось?
Мария запнулась на полуслове и, теребя сморщенными заскорузлыми пальцами край выходного, только в церковь надеваемого платка, тихо выдавила из себя:
— Горе с ней, батюшка.
И заплакала…
Ситуация сложилась — врагу не пожелаешь, хотя их у батюшки отродясь не водилось, врагов этих.
Гликерия с Марией сморкались и хлюпали каждая в своем углу, а отец Стефан столпом стоял у аналоя.
Теперь он вообще ничего не понимал. Он даже не знал, с какого края надо начинать мыслить. В центре недоумения была шелковица, тютина по-местному, а вокруг нее две плачущие старушки и один ничего не понимающий поп.
Вечером, благо они уже светлые были, летние, отец Стефан решил данное недоумение кардинальным способом разрешить. Обычно по вечерам он прогуливался от церковного двора через кладбище к сельскому пруду. Как раз хватало времени неторопливо вечернее правило вычитать, концерт лягушачий послушать и о вечном подумать. Сегодня маршрут был противоположный — в другой край села, где рядышком расположились два небольших флигеля со спускающимися к речушке огородами. Именно здесь и жили столь знакомые, любимые и теперь уже таинственно непонятные Гликерия с Марией.
«Пойду-ка я в гости схожу, — подумал батюшка. — Надо же когда-то ребус этот разгадать». И пошел по балочке, по-над узенькой речкой, где как раз заканчивались огороды старушек.
По краям огородов, засеянных картошкой, тыквами и подсолнухом, в качестве разделительной изгороди росла кукуруза, а между ними шла тропинка к усадьбам. Не доходя до огурцов с помидорами, кабачками и прочей петрушкой, что всегда поближе к дому сажают, батюшка наткнулся на громадную старую шелковицу, усыпанную черными кисточками ягод. Причем ствол ее располагался на одном огороде, а большая часть веток тянулась к речке и соответственно нависала над другим огородом…
Что-то мелькнуло в мыслях отца Стефана, догадка почти осенила его, но до логического завершения он дойти не смог, так как все мысли перекрыл доносившийся с двух сторон стереофонический детский рев. Трое ревели у Гликерии и четверо — у Марии. По возрасту практически одинаковая четверка доказывала бабе Маше, что «те первые начали», а бабе Глаше вообще неразличимая друг от друга тройня вопила, что «те первые полезли».
Откуда прорезался у отца Стефана громовой голос, трудно сказать, но после его протяжного, с вибрацией и иерихонской силой «Во-о-онмем!» все замолчали и уставились недоуменно на неизвестно откуда взявшегося священника.
Глядя на облупленные носы, поцарапанные животы и ободранные детские коленки, а также на засмущавшихся старушек, отец Стефан произнес поучение:
— Шелковица — дерево святое. Под таким деревом Сам Господь отдыхал и плоды его вкушал. Поэтому это дерево к церкви относится и тютину с него рвать только по благословению священника можно. Понятно?
— Да! — почти хором ответили ребятишки.
— Вот и слава Богу. Утром проснетесь, умоетесь, молитву прочитаете и ко мне за благословением. Кому собирать, а кому и попоститься — тем, кто с вечера бабушку не слушал или друг на друга сердился. Тоже понятно?
Головки согласно закивали, а старушки…
Старушки улыбаться начали и на праздник Вознесения уже вместе у Серафима преподобного стояли, как испокон веку повелось.