ДОЧЬ: При чем тут плацебо? Помнишь, ты сетовал на механицистские взгляды людей и для объяснения их неадекватности из всего возможного выбрал плацебо. Почему? Ведь плацебо – это просто псевдо-лекарство, которое дают пациентам с расчетом их одурачить и обманом заставить чувствовать себя лучше. Это показывает лишь то, как доверчивы люди.
ОТЕЦ: Ни в коем случае. Действенность плацебо служит доказательством, что человеческая жизнь, исцеление и страдание принадлежат миру ментального процесса, в котором причиной событий могут быть различия: идеи, информация или даже отсутствие чего-либо.
У меня недавно была возможность выступить перед целой группой докторов медицинских наук, собранных губернатором штата. В духе Мак-Каллока, я загадал им новые варианты загадки Псалмопевца: «Что есть человек, коль скоро он может знать болезнь и (возможно) исцелить ее?» и «Что есть болезнь, коль скоро человек может знать ее и (возможно) исцелить?» Вопрос плацебо позволяет их подловить, показать противоречивость их материализма.
Физиологическая медицина подобна бихевиористской психологии или эволюции в версии Дарвина. Всех этих парней обучили исключать разум из объяснений. Обучение врачей решительно нацеливает их на такой материализм. Вместе с тем, когда они дают пациенту пилюлю из сахара, они чувствуют, что лучше ему этого не говорить. Но почему? – ведь, по их же мнению, «реальны» только материальные причины. Однако глупые пациенты верят в разум врачей, и в 30 процентах случаев плацебо работает. Но врачи считают плацебо обманом. Так что лучше не говорить пациентам, что плацебо – это плацебо. Ведь если это сказать, их разум скажет им, что это не должно работать. Ну и так далее.
Интересно, что самые известные методики излечения при помощи визуализации, возникающие ныне вне официальной медицины, предлагают пациентам изобретать собственные виды плацебо. В этом случае плацебо не может быть обманом!
ДОЧЬ: Давай зайдем с другой стороны. Делают ли врачи хоть что-то, что не есть плацебо?
ОТЕЦ: Хм-м… Ну, моя последняя стычка с официальной медициной закончилась тем, что у меня стало на одно ребро меньше, точнее, на два, поскольку первое мне удалили несколько лет назад. Ты бы видела удивление моего хирурга, когда я сказал, что у меня одного уже нет. Конечно, они режут и накачивают химикатами, что дает предсказуемые или частично предсказуемые материальные результаты. Однако по-прежнему остается вопрос, каким образом эти причинно-следственные последовательности вписываются и взаимодействуют со значительно более сложными последовательностями мира Креатуры.
Я пришел к выводу, что единственный способ найти какой-то смысл в моей госпитализации – это считать ее одним огромным плацебо, которое сработало. Ребята-хирурги поставили мне диагноз «неоперабельный рак над верхней полой веной», но это только часть истории. Хоть они и сказали, что «ничего сделать нельзя», случилось очень многое и через восемнадцать месяцев мне стало лучше.
Боюсь, я был особенным пациентом, не совсем обычным. Я придерживался собственной диеты: очень хороший портвейн, жирный сыр с плесенью, яйца всмятку и авокадо. Еще фрукты, я помню отличные манго. Ну и плюс обычная больничная еда. Когда ты в предсмертной стадии, в еде тебя не ограничивают. Я нашел себе занятие: лежа в постели, начал давать неофициальные семинары для медицинского персонала. Тему я не помню: смесь жизни, смерти, антропологии и кибернетики. Это мне удавалось, но я не был «в порядке» в узком смысле слова. У меня в жизни не было эпизодов сомнамбулизма. Однако через четыре дня после операции я поднялся из постели в 2 часа ночи, в глубоком сне и весь опутанный трубками… нет, лучше так не делать.
ДОЧЬ: Я помню тот случай, все были очень огорчены.
ОТЕЦ: Тогда я познакомился с Клео, очень крупной черной медсестрой, которая дежурила по ночам. Помню ее глубокий юмор, полный сострадания. Еще там была девушка из Австрии, состоявшая в филиппинской секте хирургов-медиумов. Она влетела в 11 утра: «Они обязаны меня впустить, я священник!» Она обнюхала, простукала и прослушала меня и наконец сказала: «Ну, Грегори, ты обманщик». Я спросил, что это значит, и она сказала: «У тебя в груди нет дегенеративного процесса. Если бы был, я бы увидела».
«Но три дня назад они лазили туда с ножами и видели его», – сказал я.
«Я знаю, – сказала она, – они там видели умирающий рак. Они опоздали». И она ухмыльнулась.
Не была ли эта ухмылка частью моего лечения? Как ты думаешь, Кэт?
ДОЧЬ: Выходит, чтобы это лечение сработало, надо было записать тебя в «безнадежные», а Розита должна была оказаться «священником»? Но если ухмылка может быть частью лечения, то и идея неоперабельного рака может убить.
ОТЕЦ: Несомненно. Хотя эффект может быть и противоположным. Одна из проблем с человеческими существами в том, что если мы считаем их деревянными чурбанами, то они и станут похожи на деревянные чурбаны. Если мы считаем их жуликами, они и станут жуликоватыми, включая даже президентов. Если мы считаем их художниками… ну, ты понимаешь.
ДОЧЬ: Считаем их художниками… надо попробовать.
ОТЕЦ: Будь осторожна. Если мы сперва учим людей быть деревянными чурбанами или жуликами, а потом жалеем об этом и хотим получить нацию из ответственных бизнесменов, ангелов или чего-то подобного, мы не сможем быстро исполнить новое желание. Поскольку умственные привычки становятся, как говорится, «жестко запрограммированными».
ДОЧЬ: И что тогда?
ОТЕЦ: Чтобы аннулировать то, что мы внушили, понадобится значительное время и интенсивный опыт. Если мы научили людей быть жуликами, мы не можем немедленно установить систему, пригодную для святых, поскольку жулики сразу извлекут выгоду из такой перемены.
ДОЧЬ: Верно. Вот так и я пыталась быть честной с профессорами в колледже, хотя некоторые из них уже пристрастились к нечестности.
ОТЕЦ: Во всех человеческих делах есть задержка, вязкость или тягучесть. Чтобы исправить наши ошибки, нужно больше времени, чем чтобы их совершить.
ДОЧЬ: И все это ты рассказывал людям из мира официальной медицины. Они наверняка тебя любили.
ОТЕЦ: Ну, в наше время в группах вроде этой большинство участников вовлечено в тот или иной вид лечения, рассматривающий человеческие существа с точки зрения кибернетики: как способные к саморегуляции, чувствительные к различию и т. д. Но хотя они, конечно, чему-то учатся, я им все равно не доверяю. Ведь они в конце концов сангха.
ДОЧЬ: Они кто?
ОТЕЦ: Сангха. Так буддисты называют духовенство. Любая информация меняется, когда инкорпорируется в официоз.
ДОЧЬ: Я знаю. Ты хотел бы, чтобы с изменением их взглядов на отношения тело/разум они включались в развитие новых религиозных воззрений. Но тебе становится тревожно, когда ты представляешь, что эти воззрения стали официальными и получили законный статус.
ОТЕЦ: Хм-м… Нам надо подумать об изменчивой набожности. Приверженности к изменчивой вере.
ДОЧЬ: И попытаться найти способ соединить непротиворечивость с некоторым плюрализмом. По крайней мере таким плюрализмом, какой ты имел в виду, когда рассказывал, как разношерстные верования Эсалена, с большинством из которых ты совершенно не согласен, тем не менее защищают род людской от устаревших идей. Как будто господствующие механицистские идеи – это что-то вроде монокультуры, типа полей генетически однородной пшеницы. И даже суеверие может создать некоторую способность противостоять ошибкам, подобную разнородности дикой популяции. Тебе нужно быть осторожнее, когда ты говоришь о ереси, тебя могут неправильно понять. Люди могут вспомнить Инквизицию.
ОТЕЦ: Непротиворечивость – это когда вещи хорошо согласуются, а не тогда, когда они одинаковы. Наши идеи о медицине и пациенте должны согласоваться с собственным опытом пациента. Известная непротиворечивость необходима для интеграции, однако единообразие, несомненно, принадлежит к тем вещам, которые становятся вредными сверх определенного уровня.
ДОЧЬ: И все же, папа, трудное это дело – прокладывать путь через всевозможный вздор.
ОТЕЦ: Да, верно. Но игра стоит свеч.