Книга: Собор Парижской Богоматери. Париж (сборник)
Назад: II. Горбатый, одноглазый, хромой
Дальше: V. Ключи от Красной двери

III. Глухой

На другое утро она заметила, что хорошо выспалась. Это ее удивило. Она уже так давно отвыкла от сна. Веселый луч восходящего солнца проходил в окошечко и падал ей на лицо. Вместе с солнцем она увидала в окошечке и нечто страшное: лицо несчастного Квазимодо. Невольно она закрыла глаза, но и сквозь закрытые веки ей казалось, что она видит эту одноглазую, зубастую маску. Тогда она услышала грубый голос, кротко говоривший:

– Не бойтесь. Я ваш друг. Я смотрел, как вы спите. Ведь вам от этого не больно, когда я смотрю на вас. Не все ли вам равно, что я здесь, когда глаза у вас закрыты. А теперь я уйду. Вот! Я встал за стеной. Вы можете открыть глаза.

Выражение, с которым это говорилось, было еще грустнее самих слов. Тронутая цыганка открыла глаза. Его действительно не было в окошке. Девушка подошла к окну и увидала бедного хромого, спрятавшегося за стеной в грустной и покорной позе. Она сделала над собой усилие, преодолевая отвращение, которое он ей внушал, и тихо сказала:

– Подите сюда!

По движению губ Квазимодо подумал, что она гонит его. Он опустил голову и стал медленно удаляться, хромая, боясь даже поднять на молодую девушку свой взгляд, полный отчаяния.

– Подите сюда! – крикнула она; но он продолжал удаляться.

Тогда она выскочила из кельи, подбежала к нему и взяла его за руку. Почувствовав ее прикосновение, Квазимодо задрожал всем телом. Он поднял на нее умоляющий взгляд; когда он увидел, что она удерживает его, все лицо его осветилось радостью и нежностью. Она хотела, чтобы он вошел в ее комнату, но он остановился на пороге.

– Нет, нет, – сказал он, – сова не должна входить в гнездо жаворонка.

Она грациозно уселась на свое ложе. Козочка спала у ее ног. Несколько минут Эсмеральда и Квазимодо молчали и рассматривали: он – такую красоту, она – такое безобразие. Каждую минуту она находила в нем новые уродства: ее взгляд перебегал с кривых колен на горб, с горба на единственный глаз. Она не могла понять, как существует такое уродливое создание! Впрочем, в нем было столько грусти и нежности, что она начинала привыкать к нему.

Квазимодо заговорил первый:

– Вы сказали мне, чтоб я вернулся?

Она кивнула головой, произнеся:

– Да.

Он понял ее кивок.

– Увы, – нерешительно сказал он, – ведь я… глухой.

– Бедный! – вскричала с видом ласкового сострадания цыганка.

Он печально улыбнулся.

– Вы находите, что только этого мне недоставало, не правда ли? Да, я глух и безобразен. Это ужасно, что я такой, не правда ли? А вы, вы так прекрасны!

В голосе несчастного было такое глубокое сознание своего горя, что она не имела силы ответить ему. Да он ее бы и не услышал.

Квазимодо продолжал:

– Я никогда не сознавал так своего безобразия, как теперь. Когда я сравниваю себя с вами, мне жалко самого себя, бедного урода! Я вам кажусь зверем, не так ли? А вы, вы – луч солнца, вы – капля росы, вы – пение птицы! Я ужасен: ни зверь, ни человек, я тверже, безобразнее булыжника, который топчут ногами.

Он засмеялся, и смех этот надрывал душу. Затем он продолжал:

– Да, я глух. Но вы можете говорить со мной жестами, знаками. У меня есть учитель, который так говорит со мной. Я скоро привыкну узнавать ваши желания по движению губ, по глазам.

– Ну, так скажите мне, – проговорила она, улыбаясь, – зачем вы спасли меня?

Он внимательно присматривался к ней.

– Я понял, – сказал он. – Вы спрашиваете, зачем я вас спас? Вы забыли несчастного, который как-то ночью хотел украсть вас и которому вы же на следующий день подали помощь на проклятом позорном столбе. За эту каплю воды и за вашу жалость я могу заплатить только своей жизнью. Вы забыли этого несчастного, но он не забыл вас!

Она слушала его, глубоко тронутая. Слезы было навернулись на глаза звонаря, но он удержал их.

– Послушайте, – продолжал он, почувствовав, что не заплачет, – у нас тут высокие башни, человек, упавший с одной из них, умрет раньше, чем долетит до мостовой. Когда вы пожелаете, чтоб я бросился, вам не нужно будет произнести ни слова, – одного взгляда будет достаточно.

Он встал. Это странное существо возбуждало сожаление бедной цыганки. Она сделала ему знак остаться.

– Нет, нет, – сказал он, – я не должен оставаться слишком долго. Я неспокоен, когда вы смотрите на меня. Вы из жалости не отворачиваете от меня глаз. Я пойду куда-нибудь, откуда буду видеть вас, а вам не будет нужно смотреть на меня. Так будет лучше.

Он вынул из кармана металлический свисток.

– Возьмите, – сказал он, – и когда вам нужно будет меня, когда вы захотите, чтоб я пришел, когда вам не так будет противно видеть меня, – засвистите. Этот звук я слышу.

Он положил свисток на пол и скрылся.

IV. Песчаник и кристалл

Дни проходили. Спокойствие постепенно возвращалось в душу Эсмеральды. Сильное отчаяние, как и сильная радость, не может долго продолжаться. Сердце человеческое не выносит долго крайнего напряжения. Цыганка так исстрадалась, что теперь у нее осталось только удивление.

Когда миновала опасность, вернулась надежда. Она была вне общества, вне жизни, но смутно чувствовала возможность вернуться к ним. Она была похожа на мертвеца, у которого есть ключ от его гробницы.

Постепенно исчезали страшные образы, так долго мучившие ее. Ужасные призраки – Пьера Тортерю, Жак Шармолю – исчезли из ее памяти, исчез даже священник.

Затем – Феб был жив, она была в этом уверена, она видела его.

Жизнь Феба – это было все. После роковых потрясений, все уничтоживших в ней, одно только чувство осталось нетронутым в ее душе: любовь к капитану. Любовь растет, как дерево, глубоко запускает корни в нашу душу и часто продолжает еще зеленеть над разбитым сердцем.

Непостижимо то, что страсть чем более слепа, тем упорнее. Она тем тверже, чем меньше у нее оснований.

Конечно, Эсмеральда думала о капитане с некоторой горечью. Конечно, было ужасно то, что он был обманут, что он поверил такой невозможной вещи, как удар кинжала от той, которая тысячу жизней отдала бы за него. Но не так уж он виноват: разве она не созналась в своем преступлении? Разве она, слабая женщина, не испугалась пытки? Она сама виновата. Она должна была дать вырвать себе ногти скорее, чем произнести такое слово. Если бы она хоть раз увидала Феба, довольно было бы одного ее слова, одного взгляда, чтобы разубедить его, чтобы вернуть его. В этом она не сомневалась. Она обманывала себя самыми невероятными предположениями относительно присутствия Феба в день ее публичного покаяния, относительно девушки, бывшей с ним. Это, несомненно, была его сестра. Она довольствовалась этой обманчивой мечтой, потому что у нее была потребность верить, что Феб ее любит, ее одну. Он клялся ей в этом, а чего же ей, доверчивой и простодушной, было больше нужно? В этом деле все внешние доказательства были скорей против нее, чем против него. Она ждала, она надеялась.

Вдобавок сама церковь, огромная церковь, которая ее окружала, защищала, спасала, успокаивала ее. Торжественные архитектурные линии, святость предметов, окружавших девушку, религиозные и светлые мысли, которые навевали даже эти камни, помимо ее воли действовали на нее. Звуки священные и торжественные смягчали ее больную душу. Монотонное пение священнослужителей, ответы народа священникам, порой беззвучные, порой громовые, гармоничное дрожание стекол, орган, звучащий, как сотни труб, три колокольни, жужжащие, как рой пчел, – весь этот оркестр, гамма которого пролетала от толпы к колокольне, усыплял ее память, ее воображение, ее горе. Особенно колокола убаюкивали ее, словно широкие волны магнетизма неслись к ней от их мощных корпусов.

Каждый восход солнца находил ее более успокоенной, менее бледной. По мере того как закрывались ее душевные раны, красота ее расцветала, но становилась более спокойной и серьезной. Между тем возвращался ее прежний характер. Она бывала иногда даже весела, мило надувала губки, и к ней возвращалась любовь к козочке, стыдливость и желание петь. Она одевалась утром в дальнем углу комнаты, чтоб кто-нибудь из обитателей соседних чердаков не увидал ее в окно.

Когда мысль о Фебе не поглощала ее всю, она думала о Квазимодо. Он был единственной связью, единственным звеном между нею и живыми людьми. Несчастная, она была более, чем Квазимодо, отдалена от мира! Она не понимала друга, посланного ей судьбой. Она часто упрекала себя в неблагодарности, но не могла привыкнуть к бедному звонарю. Он был слишком безобразен.

Эсмеральда оставила на полу свисток, который он дал ей. Это не помешало Квазимодо являться к ней в первые дни. Она старалась скрыть свое отвращение, когда он приносил ей еду и питье, но он замечал всякое ее движение и грустно уходил.

Раз он вошел, когда она ласкала Джали. Он постоял в задумчивости над этой грациозной группой, затем сказал, качая своей тяжелой, безобразной головой:

– Мое несчастье, что я еще слишком похож на человека. Я бы хотел быть совсем животным, как эта коза.

Она удивленно посмотрела на него.

Он ответил на этот взгляд:

– Я знаю почему, – и ушел.

В другой раз он показался в дверях кельи (он никогда не входил внутрь), когда Эсмеральда пела старую испанскую балладу, слов которой она не понимала, но которая осталась у нее в памяти с тех пор, как цыгане убаюкивали ее этой песнью. При виде страшного лица, внезапно появившегося среди ее пения, девушка умолкла и сделала невольное движение испуга. Несчастный звонарь упал на колени и, сложив свои огромные руки, горько проговорил:

– Умоляю вас, продолжайте и не гоните меня.

Она не хотела огорчить его и, еще дрожащая, продолжала свой романс. По мере того как она пела, страх ее прошел, и она поддалась вся настроению грустной песни. Он остался на коленях со сложенными, как для молитвы, руками и смотрел в ее блестящие глаза, как будто в них слушал песню.

Другой раз он как-то смущенно подошел к ней.

– Послушайте, – сказал он с усилием, – мне нужно сказать вам одну вещь.

Она сделала знак, что слушает его. Он начал вздыхать, открыл было губы, чтоб заговорить, но, только взглянул на нее, сделал отрицательное движение головой и медленно ушел, сжимая лоб руками, оставив цыганку в изумлении.

Между уродливыми фигурами, высеченными в стене, была одна, которую он особенно любил и с которой он, казалось, часто обменивался дружескими взглядами. Цыганка раз услышала, как он говорил изображению: «Зачем я не каменный, как ты!»

Однажды Эсмеральда приблизилась к краю крыши и смотрела на площадь из-за остроконечной крыши Сен-Жан-ле-Рон. Квазимодо стоял за ней. Он старался всегда стоять так, чтобы избавить девушку от неприятности видеть его. Вдруг цыганка вздрогнула, слезы и радость вместе блеснули в ее глазах, она опустилась на колени на краю крыши, с тоской протянула руки к площади и воскликнула:

– Феб! Приди, приди! Одно слово, одно только слово, ради бога, Феб! Феб!

Ее голос, ее лицо, ее движение, все в ней выражало ужас и мольбу тонущего, который видит веселый корабль, освещенный солнцем, проходящий на горизонте.

Квазимодо нагнулся и увидел, что предметом этой нежной и горячей мольбы был молодой человек, блестящий, нарядный капитан, который, заставляя гарцевать своего коня, приветствовал, сняв каску, прекрасную даму, улыбавшуюся ему с балкона. Офицер был слишком далеко, чтобы услыхать возглас несчастной.

Зато бедный глухой услыхал, и тяжкий вздох вырвался из его груди. Он вернулся в собор; его сердце было полно слез, которые он глотал. Он судорожно сжал руками голову, а когда снова отнял их, то в каждом кулаке оказалось по клоку рыжих волос.

Цыганка не обращала на него внимания. Он тихо произнес, скрежеща зубами:

– Проклятье! Так вот каким надо быть! Красивым снаружи!

Тем временем она, все еще стоя на коленях, кричала с невероятным возбуждением:

– Он слезает с лошади! Входит в дом! Феб! Феб! Неужели ты не слышишь меня! Феб! Эта злая женщина говорит с ним, чтоб он не услышал меня! Феб! Феб!

Глухой смотрел на нее. Он понимал ее. Он не давал течь слезам, наполнявшим его глаз. Вдруг он осторожно потянул ее за рукав. Она обернулась. Он спокойно сказал ей:

– Хотите, я схожу за ним?

Она радостно вскрикнула:

– Подите! Поди, беги скорей! Приведи мне этого капитана! Я буду любить тебя!

Она обняла его колени, он печально покачал головой.

– Я вам приведу его, – сказал он слабым голосом и опрометью бросился с лестницы, задыхаясь от рыданий.

Когда он дошел до площади, то увидал только лошадь, привязанную у подъезда дома Гондлорье; капитан уже вошел в дом.

Он поднял глаза на крышу собора. Эсмеральда стояла на том же месте, в той же позе. Он печально кивнул ей головой и прислонился к крыльцу дома, решив дождаться выхода капитана.

В доме Гондлорье происходило одно из тех праздничных собраний, которые предшествуют свадьбе. Квазимодо видел много людей, входивших туда, но никто не выходил. Время от времени он бросал взгляд на крышу, – цыганка не двигалась, так же, как и он. Конюх отвязал лошадь и увел ее в конюшню.

Так прошел весь день: Квазимодо – у подъезда, Эсмеральда – на крыше, Феб – должно быть, у ног Флер де Лис.

Наконец наступила ночь, ночь безлунная, темная. Квазимодо не отводил взгляда от Эсмеральды; вскоре он стал различать в сумерках лишь белое пятно; затем и оно исчезло. Все стерлось, все было черно.

Квазимодо видел, как зажглись по всему фасаду, сверху донизу, окна дома Гондлорье; он видел, как осветились одно за другим остальные окна, выходящие на площадь; он видел, как они погасли все до одного, потому что он весь вечер пробыл на посту. Офицер не выходил.

Когда все прохожие возвратились к себе домой, когда все огни в других домах погасли, Квазимодо остался один в полном мраке. Тогда еще не было освещения на площадке перед собором Богоматери.



Химеры на крыше Собора Парижской Богоматери.

«Высшее счастье в жизни – это уверенность в том, что вас любят; любят ради вас самих, вернее сказать – любят вопреки вам»

(Виктор Гюго)





Только в квартире Гондлорье окна были освещены и после полуночи. За цветными стеклами неподвижно наблюдающий Квазимодо видел толпу подвижных пляшущих теней. Если бы он не был глух, он, по мере того как утихал засыпающий Париж, все яснее слышал бы шум бала, смех и музыку, доносившиеся из дома Гондлорье.

Около часу ночи гости стали расходиться. Квазимодо, притаившись в темноте, оглядывал их всех. Капитана между ними не было. Грустные думы овладевали звонарем. По временам он с тоской взглядывал кверху. Большие черные, тяжелые, разорванные облака висели, как гамаки, под звездным небом. Они были похожи на паутину, сплетенную под небосводом.

Вдруг он заметил, что таинственно отворилась дверь балкона, каменная ограда которого вырисовывалась над его головой. Хрупкая стеклянная дверь пропустила двух человек и бесшумно затворилась за ними – это были мужчина и женщина. Квазимодо с трудом узнал в мужчине прекрасного капитана, в женщине – молодую даму, приветствовавшую утром прибывшего капитана с этого самого балкона. На площади было совершенно темно, а двойная темно-красная драпировка, опустившаяся за дверью, как только та закрылась, не пропускала на балкон света из комнаты.

Молодые люди, насколько мог судить наш глухой, не слыхавший их слов, были очень нежны друг с другом. Молодая девушка, казалось, позволила офицеру обвить рукой свой стан и не очень сопротивлялась его поцелую.

Квазимодо присутствовал внизу при этой сцене, тем более очаровательной, что она не предназначалась для посторонних глаз. Он с горечью наблюдал такое счастье. Природа не молчала в несчастном: его искривленный позвоночник был способен к жизни, как и всякий другой. Он думал о том, как ужасна предначертанная ему Провидением участь, о том, что женщина, любовь, страсть всегда будут проходить мимо него и что он может быть только зрителем чужого счастья. Но более всего мучила его и заставляла негодовать мысль о том, как страдала бы цыганка, если бы могла видеть эту сцену. Но ночь была темна, и даже если Эсмеральда и не покинула крыши (в чем он не сомневался), она была слишком далеко, а он сам с трудом различал влюбленных на балконе. Это его утешало.

Разговор между тем становился оживленнее. Молодая дама, казалось, умоляла офицера не требовать от нее большего. Но Квазимодо только мог увидеть с мольбой сжатые руки, улыбки, смешанные со слезами, поднятые к небу глаза девушки и страстный взгляд капитана, устремленный на нее.

По счастью – так как девушка сопротивлялась все слабее, – дверь балкона внезапно открылась, явилась пожилая дама; красавица казалась сконфуженной, офицер – рассерженным, и все трое ушли в комнаты.

Через несколько минут лошадь зафыркала у подъезда, и блестящий офицер, завернутый в плащ, проехал мимо Квазимодо.

Звонарь дал ему доехать до угла, затем побежал за ним с быстротой обезьяны и закричал:

– Эй! Капитан!

Капитан остановился.

– Что тебе надо, бродяга? – спросил он, заметив в темноте странную фигуру, прихрамывая, бежавшую к нему.

Квазимодо, добежав, смело схватил лошадь за узду и сказал:

– Следуйте за мной, капитан, с вами желают поговорить.

– Черт побери, – проворчал Феб, – я где-то видел эту зловещую птицу. Эй, ты, отпусти повод моей лошади.

– Капитан, – ответил глухой, – вы не спрашиваете, кто желает видеть вас?

– Я говорю: отпусти мою лошадь, – с нетерпением сказал Феб. – Чего ты повис на ней? За виселицу ее принимаешь, что ли?

Квазимодо, не оставляя повода, старался загородить ему дорогу. Не понимая, чем объяснить упорство капитана, он поспешно сказал:

– Пойдемте, капитан, вас ждет женщина. Женщина, которая вас любит, – с усилием добавил он.

– Дурак, – сказал капитан, – точно я должен идти к каждой женщине, которая меня любит или уверяет в этом. Может быть, она на тебя похожа, филин? Скажи ей, что я женюсь и чтоб она убиралась к черту!

– Послушайте, господин! – воскликнул Квазимодо, думая одним словом сломать его нерешительность. – Пойдемте, это цыганка, которую вы знаете!

Это слово действительно произвело впечатление на Феба, но не то, которого ожидал глухой. Читатель помнит, что наш блестящий офицер ушел с балкона вместе с Флер де Лис прежде, чем Квазимодо спас осужденную из рук Шармолю. С тех пор во время своих визитов в дом Гондлорье он не говорил о женщине, воспоминание о которой было ему тяжело, да и Флер де Лис не нашла нужным сообщить ему, что цыганка жива. Феб думал, что бедная «Симиляр» умерла месяца два тому назад. Прибавим, что ночь была темная, что вид у посланника был страшный, голос замогильный, что была полночь, что улица была так же безлюдна, как тогда, когда мрачный монах напал на него, и лошадь его захрапела, косясь на Квазимодо.

– Цыганка! – воскликнул он в испуге. – Что же ты – пришелец с того света? – Он положил руку на эфес шпаги.

– Скорей, скорей, – говорил глухой, стараясь повести лошадь за собой, – вот сюда!

Феб изо всех сил ударил его ногой в грудь.

Глаз Квазимодо засверкал. Он сделал движение, чтобы броситься на капитана, но удержался и сказал:

– Как вы счастливы, что кто-то вас так любит!

Он сделал ударение на слове «кто-то» и, бросив повод, сказал:

– Уезжайте!

Феб с проклятием вонзил шпоры в бока лошади. Глядя, как он исчезает в ночном тумане, бедный глухой промолвил:

– Боже мой! Отказаться от этого!

Он вернулся в собор, зажег светильник и поднялся на башню. Как он и ожидал, цыганка была все на том же месте. Как только она заметила Квазимодо, она полетела к нему навстречу.

– Один! – вскрикнула она, горестно сжимая прекрасные руки.

– Я не мог найти его, – холодно ответил Квазимодо.

– Надо было ждать всю ночь! – горячо воскликнула она.

Он видел ее гневное движение и понял упрек.

– Я постараюсь в другой раз, – сказал он, опуская голову.

– Поди прочь! – сказала она.

Квазимодо оставил ее. Она была недовольна им. Он, однако, предпочел вынести ее гнев, чем огорчить ее.

С этого дня цыганка не видала его: он перестал подходить к ее келье. Иногда она видела на какой-нибудь башне грустное, наблюдающее за ней лицо звонаря. Но как только она замечала его, он исчезал.

Мы должны признаться, что ее мало огорчало добровольное отсутствие бедного горбуна. В глубине души она даже была рада. Квазимодо прекрасно это знал.

Она не видела его, но чувствовала присутствие доброго гения. Еду приносила ей во время ее сна невидимая рука. Однажды утром она нашла на своем окне клетку с птицами. Над кельей была скульптурная голова, которая пугала ее. Эсмеральда не раз выражала испуг в присутствии Квазимодо. И вот однажды утром – все делалось по ночам – этого изображения не оказалось, кто-то разбил его. Тот, кто влез туда, где находилось изваяние, рисковал жизнью.

Иногда вечером она слышала из-под колокольни как бы убаюкивающую ее грустную и странную песню. Это были стихи без рифм, которые может сочинить и глухой:

 

Не смотри ты на лицо,

Девушка, смотри на сердце,

Сердце красавца бывает уродливо.

Есть сердца, где любовь живет недолго.

Девушка, сосна не так красива,

Не так красива, как тополь,

Но не вянет и зимою.

Ах, слова эти напрасны,

Не должно бы жить уродство:

Красота любит красоту,

Апрель убегает от января.

Красота прекрасна,

Красоте все доступно,

Лишь одна красота живет полной жизнью.

Ворон только днем летает,

А сова летает ночью,

Лебедь день и ночь летает.

 

Однажды утром, проснувшись, она увидела на своем окне две вазы с цветами. Одна была хрустальная – красивая и блестящая, но надтреснутая: вода вытекла из нее, и цветы завяли; другая была из грубого песчаника, но она сохранила всю воду, и цветы в ней оставались свежими и яркими.

Не знаю, было ли то намеренно, но Эсмеральда взяла увядшие цветы и носила их целый день на груди.

В этот день она не слыхала пения на колокольне.

Она не обратила на это внимания. Эсмеральда проводила дни, лаская Джали, наблюдая за подъездом дома Гондлорье, беседуя вполголоса с Фебом, кормя крошками хлеба ласточек.

Наконец она совсем перестала видеть и слышать Квазимодо. Бедный звонарь, казалось, совсем исчез из собора.

Но в одну ночь, когда думы о Фебе мешали ей спать, она услыхала вздохи возле своей кельи.

Испугавшись, она встала и при свете луны увидела темную массу, лежавшую поперек ее двери. Это был Квазимодо, спавший на голом камне.

Назад: II. Горбатый, одноглазый, хромой
Дальше: V. Ключи от Красной двери