Когда бледная, хромающая Эсмеральда вернулась в зал, ее встретил общий ропот удовольствия. Со стороны публики это было чувство удовлетворенного нетерпения, которое зрители испытывают при окончании последнего антракта пьесы, когда подымается занавес и начинается финал. Со стороны судей – надежда на скорый ужин. И козочка заблеяла от радости. Она хотела побежать навстречу хозяйке, но ее привязали к скамейке.
Совсем стемнело. Свечи, количество которых не увеличили, давали так мало света, что даже стены зала не были видны. Мрак окутывал всех как бы туманом. Только едва выделялось несколько апатичных лиц судей. На противоположном конце длинного зала зрители видели неясную белую точку, выделявшуюся на темном фоне. То была подсудимая.
Она дотащилась до своего места. Шармолю, торжественно дойдя до своего, сел, затем встал и, не выказывая слишком сильного тщеславия своим успехом, сказал:
– Подсудимая во всем созналась.
– Цыганка, – заговорил председатель, – ты призналась в колдовстве, распутной жизни и убийстве Феба де Шатопера?
Ее сердце сжалось. Из темноты послышались рыдания.
– Во всем, в чем хотите, – отвечала она слабым голосом. – Только убейте меня поскорей!
– Господин прокурор церковного суда, палата готова выслушать ваше заявление.
Мэтр Шармолю извлек тетрадь ужасающих размеров и начал читать, жестикулируя, повышенным тоном стряпчего латинскую речь, где все доказательства обвинения были нагромождены на цицероновских перифразах и сопровождались цитатами из Плавта, его любимого комика. Очень сожалеем, что не можем предложить читателю этого замечательного документа. Оратор читал его весьма оживленно и еще не успел окончить вступление, как уже пот капал у него с лица, а глаза вылезли из орбит.
Вдруг на самой середине периода он остановился, и его взгляд, обыкновенно довольно добродушный и даже глуповатый, стал метать молнии.
– Господа! – вскричал он уже по-французски, так как этого не было в тетради. – Сатана настолько замешан во всем этом деле, что вот он сам присутствует при наших прениях и передразнивает королевский суд. Взгляните.
Говоря это, он указал на козочку, которая, видя жесты Шармолю, действительно подумала, что ей следовало подражать ему. Она присела на задние ноги, а передними и бородатой головкой старалась, насколько возможно, повторять патетические движения прокурора церковного суда. Если читатель помнит, это был один из ее талантов. Этот инцидент, это последнее доказательство произвело огромный эффект. Козе связали ноги, и королевский прокурор продолжал прерванную нить своего красноречия.
Говорил он долго, но речь была великолепна. Вот ее последняя фраза; прибавьте к ней мысленно хриплый голос и торопливую жестикуляцию мэтра Шармолю: «Ideo, domini, coram stryga demonstrata, crimine patente, intentione criminis existente, in nomine sanctae ecclesiae Nostrae-Dominae Parisiensis, quae est in saisina habendi omnimodum altam et bassam justitiam in illa hac intemerata Civitatis insula, tenore praesentium declaramus nos requirere, primo, aliquamdam pecuniariam indemnitatem; secundo, amendationem honorabilem ante portalium maximum Nostrae-Dominae, ecclesiae cathedralis; tertio, sententiam in virtute cujus ista stryga exeunte in fluvio Secanae juxta pointam jardini regalis, executatae sint». Он надел шапочку и сел.
– Ох! – вздохнул Гренгуар. – Bassa latinitas!
Другой человек в черной мантии встал возле обвиняемой. Это был ее адвокат. Проголодавшиеся судьи начали роптать.
– Говорите кратко, – обратился к адвокату председатель.
– Господин председатель, – начал адвокат, – так как моя подзащитная созналась в своем преступлении, то мне остается сказать только одно слово. Вот текст салического закона: «Если ведьма съела человека и уличена в том, она заплатит штраф в восемь тысяч экю, то есть штраф в двести золотых су». Угодно будет суду приговорить мою клиентку к уплате штрафа?
– Текст, уже вышедший из употребления, – заметил королевский прокурор.
– Nego, – ответил защитник.
– На голоса! – посоветовал советник. – Преступление доказано, и уже поздно.
Собирали голоса, не выходя из зала. Судьи подавали голос снятием шапочки, все спешили. При зловещем вопросе, с которым к ним шепотом обращался председатель, видно было в полумраке, как они один за другим снимали шапочки с головы. Несчастная подсудимая как будто смотрела на них, но ее помутившиеся глаза уже не видели ничего.
Затем писец начал писать и через несколько времени передал председателю длинный пергамент.
Тогда несчастная услыхала, как толпа задвигалась, зазвенели пики, ударяясь одна о другую, а ледяной голос стал говорить:
– Девушка-цыганка, в тот день, который благоугодно будет назначить королю, нашему государю, в полдень, тебя, в рубашке, босиком, с веревкой на шее, вывезут в телеге перед главным фасадом собора Богоматери. Здесь, держа двухфунтовую восковую свечу в руках, ты всенародно покаешься, и оттуда тебя перевезут на Гревскую площадь, где тебя повесят и удавят на виселице, так же, как и твою козу. Ты заплатишь исполнителю приговора три лиондера в возмездие за совершенные тобой преступления, в которых ты повинилась, – колдовство, волшебство, распутство и убийство дворянина Феба де Шатопера. Прими, Господь, твою душу!
– Это сон! – проговорила Эсмеральда и почувствовала, что ее уносят сильные руки.
В Средние века в каждом законченном здании почти такая же часть, какая находилась над землей, скрывалась и под землей. Каждый дворец, каждая крепость, каждый храм, если только они не были построены на сваях, как собор Богоматери, имели подземные этажи. В соборах бывали как бы еще другие, подземные соборы – низкие, темные, таинственные, слепые и немые, помещавшиеся под первыми, верхними, залитыми светом, оглашаемыми день и ночь звуками органа и колоколов. Иногда то бывали склепы. Во дворцах и крепостях под землей помещались темницы либо тоже склепы, а иногда и то и другое вместе. Эти огромные здания, способ постройки которых мы уже объяснили, имели не только фундаменты, но и, так сказать, корни, которые разветвлялись под землей в виде комнат, галерей, лестниц, таких же, как в надземном помещении. Таким образом, половина корпуса церквей, дворцов и укреплений находилась в земле. Подвалы здания были другим зданием, в которое спускались, вместо того чтобы подниматься, и которое соприкасалось своими подземными этажами с громадой надземных этажей, как соприкасаются леса и горы, отраженные на зеркальной поверхности озера, с подножием гор и лесов, находящихся на его берегу.
Бастилия. Гравюра. Художник не известен. 1700-е гг.
В Сент-Антуанской бастилии, в парижском Дворце правосудия, в Лувре эти подземелья были тюрьмами. По мере того как этажи этих тюрем углублялись ниже и ниже, они становились все теснее и темнее. Каждый этаж представлял как бы пояс известной степени ужаса. Данте не мог найти ничего лучшего для своего ада. Эти тюрьмы-воронки обыкновенно оканчивались колодцем-ямой, куда Данте поместил своего Сатану и куда общество заключало приговоренных к смерти. Раз несчастный попадал в такой колодец – прощай, свет, воздух, жизнь, прощай, всякая надежда! Он выходил оттуда только на виселицу или костер. Иногда он тут и сгнивал. Человеческое правосудие называло это забвением. Осужденный чувствовал, что между ним и людьми над его головой тяготеет каменная громада, а тюремщики, вся тюрьма, вся крепость представлялись ему огромным сложным замко́м, за которым он сидит, исключенный из мира живых.
В такое-то подземелье, в колодец, вырытый Святым Людовиком в тюрьме для вечного заключения в Турнеле, поместили, вероятно опасаясь ее бегства, Эсмеральду, приговоренную к повешению. Над ее головой высилась громада Дворца правосудия. Бедная мушка, которая не могла шевельнуть ни одной из своих маленьких лапок!
Без сомнения, судьба и общество были одинаково несправедливы. Не было надобности в таком избытке бедствия и муки, чтобы разбить столь хрупкое создание.
Она очутилась в темноте, погребенная, закопанная, замурованная. Всякий, кому пришлось бы увидеть ее в таком положении после того, как он ее видел пляшущей и смеющейся на солнце, несомненно, содрогнулся бы. Кругом тьма и холод смерти. Ни одно дуновение ветерка не шевелило ее волос, ни один человеческий звук не касался ее слуха, ни один луч света не достигал ее глаз. Разбитая, раздавленная цепями, сидя возле кружки с водой и куском хлеба, на охапке соломы, в луже воды, образовавшейся из капель, стекавших со стен тюрьмы, без движения, почти без дыхания, – она уже не имела сил даже для страданий. Феб, солнце, полдень, свобода, улицы Парижа, пляски при рукоплесканиях, сладостный любовный лепет с офицером; затем монах, кинжал, кровь, пытка, виселица – все это еще мелькало в ее голове, то как радостное, золотое видение, то как уродливый кошмар. Но это были уже лишь смутные и ужасные образы, терявшиеся во мраке, тихие отдаленные звуки, раздававшиеся там, наверху, на земле, и не достигавшие уже глубины, где была заточена несчастная. С тех пор как ее поместили здесь, она не бодрствовала, но и не спала. Со своим несчастием, в этом склепе, она уже не была в состоянии отличить бодрствование от сна, сновидение от действительности, день от ночи. Все смешивалось, дробилось, расплывалось, носилось в мыслях в каком-то тумане. Она уже не чувствовала, не сознавала, не думала, разве только грезила. Никогда еще живое существо не стояло так близко к небытию.
В таком оцепенении, застывшая от холода, окаменевшая, она едва слышала два или три раза стук открывавшегося где-то над ее головой люка, через который не проникало даже ни единого луча света, но через который чья-то рука бросала ей корку черного хлеба. Это периодическое появление тюремщика было единственным ее общением с людьми.
Один только звук невольно занимал ее слух. Над ее головой сырость просачивалась через заплесневевший камень свода, и через ровные промежутки времени с него падали капля за каплей. Эсмеральда бессознательно слушала шум, производимый этой каплей при падении в лужу возле ее подстилки.
Эта падающая капля была единственным движением вокруг, единственными часами, указывавшими течение времени, единственным звуком из всех звуков, раздававшихся на поверхности земли.
В довершение всего Эсмеральда часто чувствовала, как что-то холодное пробегает у нее по руке или ноге среди этой зловонной темноты, и вздрагивала.
Сколько времени она пробыла в этом подземелье, она не знала. Она смутно помнила, что где-то над кем-то был произнесен смертный приговор, что затем ее унесли куда-то и что она, вся закоченев, пришла в себя среди темноты и полного безмолвия. Она поползла на руках, цепи зазвенели и врезались ей в ноги. Она убедилась, что ее окружает одна сплошная стена и что она лежит на снопе соломы, брошенном на мокрый пол. Нигде ни светильника, ни отдушины! Тогда она села на этой соломе, а иногда, чтобы переменить положение, переходила на последнюю ступень каменной лестницы, находившейся в ее тюрьме.
Эсмеральда попробовала было считать минуты по падавшим каплям, но скоро это слабое усилие больного мозга само собой прервалось, и она погрузилась в полное оцепенение.
Наконец – днем то было или ночью, она не знала: в этом склепе полночь и полдень были одинаково черны – она услыхала над своей головой шум более сильный, чем производила обыкновенно подъемная дверь, через которую ей спускали хлеб и кружку с водой. Она подняла голову и увидала красноватый луч, падавший через люк, устроенный в своде камеры.
В то же время загремел тяжелый засов, люк со скрипом поднялся на заржавленных петлях, и Эсмеральда увидала руку, фонарь и нижнюю часть туловища двух человек. Дверь была слишком низка, чтобы можно было рассмотреть их головы. От света ее глазам стало так больно, что она их закрыла.
Когда она снова открыла глаза, дверь была затворена, фонарь поставлен на ступеньку, а перед ней стоял человек – один. Черный плащ окутывал его с головы до ног, капюшон такого же цвета закрывал лицо. Не было видно ни фигуры, ни лица, ни рук. Перед Эсмеральдой стоял черный саван, под которым что-то двигалось. Несколько секунд она, не сводя глаз, смотрела на привидение; оба молчали. Они походили на две встретившиеся статуи. Только две вещи, казалось, жили в этом подземелье: фитиль фонаря, трещавший от сырости воздуха, да водяная капля, прерывавшая этот неровный треск своим монотонным падением, заставляя дрожащий отблеск фонаря разбегаться кругами по маслянистой поверхности лужи. Наконец узница прервала молчание:
– Кто вы?
– Священник.
Слово, интонация, звук голоса заставили ее вздрогнуть. Священник продолжал глухим голосом:
– Вы приготовились?
– К чему?
– К смерти.
– О! – сказала она. – Скоро ли это будет?
– Завтра.
Голова ее, которую она было радостно подняла, снова упала на грудь.
– Как долго! – проговорила она. – Отчего не сегодня?
– Вы, стало быть, очень несчастны? – спросил священник, помолчав.
– Мне очень холодно, – ответила она.
Она взялась руками за ноги движением, свойственным людям, которым холодно; мы уже видели такое же движение у узницы Роландовой башни. Зубы ее застучали.
Священник, по-видимому, осмотрел из-под капюшона камеру.
– Без света! Без огня! В воде! Это ужасно!
– Да, – отвечала она с тем изумленным видом, который ей придало несчастье. – Свет ведь для всех. Отчего мне дают только мрак?
– Знаете ли вы, за что вы здесь? – спросил священник.
– Кажется, знала, – сказала она, проводя худыми пальчиками по лбу, как бы стараясь помочь своей памяти, – только теперь забыла.
Вдруг она расплакалась, как ребенок.
– Мне хотелось бы уйти отсюда, сударь. Мне холодно, страшно. По моему телу бегают какие-то звери.
– Хорошо, идите за мной.
С этими словами священник взял ее за руку. Бедняжка вся окоченела и тем не менее почувствовала холод от прикосновения этой руки.
– О! Это ледяная рука смерти, – проговорила она. – Кто же вы?
Священник поднял капюшон. Она увидела то зловещее лицо, которое так давно преследовало ее, ту дьявольскую голову, которую она увидала у Фалурдель над головой обожаемого Феба, тот самый взор, который сверкнул перед ней рядом с кинжалом.
Появление этого человека, всегда роковое для нее, толкавшее ее от одного несчастья к другому, вплоть до осуждения на казнь, вывело ее из оцепенения. Ей показалось, что покров, окутывавший ее память, порвался.
Все подробности кровавого происшествия, от ночной сцены в доме Фалурдель до приговора на суде, сразу воскресли в ее памяти не в неясных, расплывчатых воспоминаниях, как до сих пор, но в отчетливых, резких, трепещущих, ужасных образах. Темная фигура, стоявшая перед ней, снова оживила эти воспоминания, почти изгладившиеся под влиянием чрезмерных страданий, подобно тому, как приближение огня заставляет резко выступить на белой бумаге невидимые буквы, написанные симпатическими чернилами. Ей показалось, что все раны ее сердца раскрылись снова и сочатся кровью.
– А! – крикнула она, с судорожной дрожью закрывая глаза рукой. – Это тот священник!
Затем руки ее беспомощно опустились, и она села, понурив голову, устремив глаза в землю, безмолвно трепеща.
Священник смотрел на нее глазами коршуна, который долго кружился в воздухе над головой бедного жаворонка, притаившегося во ржи, безмолвно сужая спираль своего полета, и вдруг как молния бросился на добычу, сжимая трепещущую птичку в когтях.
Эсмеральда тихо проговорила:
– Кончайте! Нанесите последний удар! – Она в ужасе втянула голову в плечи, как овечка, ожидающая удара дубины мясника.
– Я внушаю вам ужас? – спросил он.
Она не отвечала.
– Неужели я внушаю вам ужас? – повторил он.
Ее губы искривились, точно она улыбалась.
– Да, – сказала она, – палач еще смеется над осужденной! Вот уже целые месяцы, как он преследует меня, грозит, пугает меня! Боже, как я была счастлива без него! Он толкнул меня в эту пропасть! Небо! Это он убил… он убил его… моего Феба!
Рыдая, она подняла глаза на священника.
– О презренный! Кто вы? Что я вам сделала? За что вы так ненавидите меня? За что?
– Я люблю тебя! – крикнул священник.
Слезы Эсмеральды сразу высохли. Она смотрела на священника тупым взглядом. Он же упал перед ней на колени и пожирал ее пламенным взглядом.
– Слышишь ты? Я люблю тебя! – еще раз закричал он.
– Что же это за любовь! – прошептала несчастная, содрогаясь.
Он продолжал:
– Любовь обреченного грешника.
Оба несколько секунд молчали, подавленные тяжестью своих чувств; он – обезумевший, она – совершенно отупевшая.
– Слушай, – заговорил наконец священник, к которому вернулось странное спокойствие. – Ты все узнаешь. Я тебе признаюсь в том, в чем до сих пор едва решался признаться самому себе, вопрошая свою совесть в те поздние ночные часы, когда мрак так глубок, что сам Бог, кажется, не видит нас. Слушай. До встречи с тобой, девушка, я был счастлив…
– И я тоже! – со слабым вздохом прошептала она.
– Не прерывай меня… Да, я был счастлив, по крайней мере, верил, что счастлив. Я был чист; на душе у меня было ясно и светло. Никто не держал голову так высоко, как я. Священники учились у меня целомудрию, доктора – науке. Да, наука была для меня всем! Она была мне сестрой, и, кроме нее, мне никого не было нужно. Между тем с летами мне стали приходить другие мысли. Не раз моя плоть волновалась, когда мне случалось видеть проходившую мимо женщину. Не раз волнение крови, которое я, безумный юноша, считал подавленным навеки, судорожно потрясало железные обеты, приковывавшие меня, презренного, к холодным плитам алтаря. Но пост, молитва, занятия, умерщвление плоти снова вернули душе господство над телом. Я избегал женщин. К тому же стоило мне открыть книгу, чтоб все нечистые помыслы рассеялись перед лучезарным сиянием науки. Через несколько минут я чувствовал, как все тяжелые мирские дела отступали все дальше и дальше, я снова становился спокойным, созерцая в душевной ясности ослепительное, но спокойное сияние вечной истины. Пока дьявол посылал, чтобы меня искушать, лишь неясные женские образы, мелькавшие мимо меня поодиночке то в храме, то на улице, то где-нибудь вблизи и лишь слегка тревожившие меня во сне, – я легко побеждал дьявола. Увы! Если победа осталась не за мной, – виноват Бог, давший неодинаковые силы дьяволу и человеку… Слушай же! Однажды…
Здесь священник остановился, и узница услышала, как из груди его вырвался хриплый, стонущий вздох.
Он продолжал:
– Однажды я стоял, облокотясь, у окна моей кельи. Что я тогда читал?.. Теперь все перепуталось у меня в голове… Итак, я читал. Окно выходило на площадь. Я услыхал звук бубна и музыку. Досадуя, что мне мешают, я взглянул в окно. То, что я увидал, видели и другие, а между тем то было зрелище, созданное не для человеческих глаз. Там, посредине площади, – был полдень… светило солнце… плясала девушка. Девушка столь прекрасная, что Бог предпочел бы ее Пресвятой Деве, избрал бы ее своей матерью, пожелал бы родиться от нее, если бы она существовала тогда, когда он решил воплотиться в человека. У нее были чудные черные глаза, в черных волосах, под солнечными лучами, загорались золотые нити. Ножки исчезали в движении, как спицы быстро вертящегося колеса. Вокруг головы в ее черные косы были вплетены золотые пластинки, сверкавшие на солнце и образовавшие на ее лбу как бы корону из звезд. Ее платье, усеянное блестками, отливало голубым цветом и все искрилось, как летняя ночь. Ее гибкие смуглые руки сплетались вокруг талии и расплетались, как два шарфа. Формы ее тела были удивительно красивы. Какое это было ослепительное создание! Оно лучезарно сверкало даже при ярком свете солнца!.. Увы, эта девушка была ты!.. Изумленный, опьяненный, очарованный, я поддался искушению и смотрел на тебя. Я смотрел на тебя, пока не вздрогнул от ужаса, чувствуя, что уже не в силах противиться року.
Под гнетом тяжелых воспоминаний священник снова остановился. Затем продолжал:
– Уже наполовину побежденный, я пытался ухватиться за что-нибудь, чтобы удержаться в своем падении. Я вспомнил про те сети, которые Сатана уже расставлял мне. Создание, которое я видел перед собой, было одарено такой сверхъестественной красотой, что могло быть только даром неба или ада. То не была девушка, созданная, как мы все, из земли и бледно освещенная изнутри мерцающим лучом женской души. То был ангел, но не лучезарный ангел света, а ангел мрака и пламени. В ту минуту, как я подумал об этом, я увидел возле тебя козу – дьявольское животное: она смотрела на меня, смеясь. Рога ее при полуденном солнце горели, как огненные. Тут я начал подозревать западню со стороны дьявола и уже не сомневался, что ты порождение ада, посланное мне на погибель. Я был убежден в этом. – Тут священник взглянул прямо в лицо узнице и прибавил холодно: – Я и теперь убежден в этом… Между тем очарование действовало мало-помалу. Твоя пляска кружила мне голову, я чувствовал, как колдовство овладевало мной. Все, что должно было бодрствовать в моей душе, засыпало, и, подобно людям, умирающим в снегу, я с удовольствием поддавался этому сну. Вдруг ты начала петь. Что мне, несчастному, оставалось делать? Твое пение было еще очаровательнее пляски. Я хотел бежать. Невозможно. Я был пригвожден, я прирос к месту. Мне казалось, что мраморные плиты пола доходят мне до колен. Пришлось остаться до конца. Ноги у меня были как лед, а голова горела. Наконец ты, может быть, сжалилась надо мной, – ты перестала петь и исчезла. Мало-помалу ослепительное видение в моих глазах и звук чарующей музыки в моих ушах стали исчезать. Я упал на подоконник, обессиленный и неподвижный, как разбитая статуя. Разбудил меня звон к вечерне. Я встал и убежал. Но – увы! – во мне рушилось что-то, что не могло уже подняться. Явилось нечто новое, пришедшее извне, от чего я не мог спастись.
Он снова помолчал и продолжал:
– Да, с этого дня во мне поселился другой человек, которого я не знал. Я пустил в ход все средства противодействия – покаяние, молитву, работу, книги… Безумство! О, каким пустым звуком кажется наука, когда в отчаянии прибегаешь к ней с головой, полной страстей! Знаешь ли ты, что я с этой минуты постоянно видел между собой и книгой? Тебя, твою тень, лучезарное видение, промелькнувшее однажды передо мной. Но этот образ уже имел иную окраску: он был мрачный, зловещий, темный, как черный круг, долго преследующий зрение неосторожного, который прямо взглянул на солнце.
Не будучи в силах избавиться от твоего образа, вечно слыша твою песню, вечно видя перед собой твои пляшущие ножки, ощущая ночью твое прикосновение к себе, я жаждал снова увидеть тебя, прикоснуться к тебе, узнать, кто ты, убедиться, действительно ли ты походишь на тот идеал, который ты оставила в моей памяти, – быть может, разбить свою мечту о действительность! Во всяком случае, я надеялся, что новое впечатление изгладит прежнее, а прежнее мне стало невыносимо. Я начал разыскивать тебя и снова увидал. Несчастье! Когда я увидел тебя два раза, я пожелал видеть тебя тысячу раз, видеть тебя вечно! После этого как мог я остановиться на этой адской покатости? Я уже не принадлежал себе. Враг человека привязал к твоим ногам конец нити, который связал мои крылья. Я стал таким же бездомным бродягой, как ты. Я поджидал тебя на церковных папертях, за углом улиц, караулил тебя на вершине своей башни. И с каждым днем я все более и более очаровывался, приходил все в большее и большее отчаяние, все больше и больше поддавался колдовству. Я окончательно погибал.
Я узнал, что ты цыганка, египтянка, хитана, зингара. Как мог я сомневаться, что ты колдунья! Слушай. Я надеялся, что процесс избавит меня от твоих чар. Колдунья околдовала Бруно д’Аста. Он добился ее сожжения и исцелился. Я захотел испытать это средство. Сначала я пытался запретить тебе доступ на площадь перед собором, надеясь позабыть тебя, если ты не вернешься. Ты не обратила внимания на это запрещение. Ты вернулась. Тогда мне пришла мысль похитить тебя. Однажды ночью я сделал попытку. Нас было двое. Мы уже схватили тебя, когда явился этот несчастный офицер и отбил тебя. Этим он положил начало своему несчастью, твоему и моему. Наконец, не зная, что делать, куда броситься, я донес на тебя консистории. Я думал, что исцелюсь, как Бруно д’Аст. У меня также смутно мелькала мысль, что процесс предаст тебя в мои руки и что, раз ты попадешь в тюрьму, ты уже не уйдешь от меня, что ты уже довольно долго владеешь мной, чтоб я в свою очередь мог овладеть тобой. Когда делаешь зло, надо делать его до конца. Безумие остановиться на полдороге, когда идешь на чудовищное дело! Завершенное преступление таит в себе безумие и радость. Священник и колдунья могут погрузиться в наслаждения на охапке соломы в тюрьме!
Итак, я донес на тебя. С этих пор я стал пугать тебя при встречах. Замысел, который я питал против тебя, гроза, которую собирал над твоей головой, прорывались в угрозах и вспышках с моей стороны. Однако я еще колебался. Мой план имел ужасающие особенности, заставившие меня отступать.
Может быть, я и совсем отказался бы от него, может быть, моя чудовищная мысль засохла бы у меня в мозгу, не принеся плода. Мне казалось, что от меня зависит, продолжить или прекратить процесс. Но всякая злая мысль непреклонна и требует перехода к делу. И там, где я считал себя всемогущим, судьба оказалась сильнее меня. Увы! Увы! Это она взяла тебя и бросила под колеса машины, которую я коварно соорудил!.. Слушай. Я подхожу к концу.
Однажды – опять был такой же солнечный день – я встретился с человеком, произнесшим твое имя со смехом и сладострастием во взгляде. Проклятие! Я последовал за ним. Остальное тебе известно…
Химеры Собора Парижской Богоматери. 1890-е гг.
«Разве милосердие не должно проявляться с особенной силой именно там, где особенно глубоко падение?»
(Виктор Гюго)
Он умолк.
У молодой девушки нашлось только одно слово:
– О мой Феб!
– Не упоминай этого имени! – воскликнул священник, схватывая ее за руку. – Не произноси его! Это имя погубило нас всех! Или скорее мы все губили друг друга по воле неумолимого рока!.. Ты страдаешь, ты зябнешь, слепнешь от постоянного мрака, тюрьма давит тебя. Но, быть может, в душе твоей еще сохранился какой-нибудь свет, хотя бы твоя детская любовь к этому пустому офицеру, игравшему твоим сердцем! Я же ношу тюрьму в душе. Во мне зима, лед, отчаяние, ночь… Знаешь ли ты, как я страдал? Я присутствовал при твоем процессе. Я сидел в числе представителей консистории. Да, под одним из священнических капюшонов бился в судорогах грешник, находящийся под проклятием. Я был там, когда тебя привели, присутствовал при твоем допросе… Волчья берлога… Я видел, как медленно воздвигалась для тебя виселица, созданная мной, моим преступлением… Я присутствовал при допросе свидетелей, при предъявлении документов, при чтении всего обвинения. Я мог считать каждый твой шаг на скорбном пути. Я слышал, как этот хищный зверь… королевский прокурор… О! я не предвидел пытки! Слушай! Я последовал за тобой в застенок. Я видел, как тебя раздел и как схватил тебя своими гнусными руками палач. Я видел, как твою ножку – ту ножку, за прикосновение к которой губами я отдал бы все в мире, под которую я с радостью положил бы свою голову, чтоб она раздавила ее, – я видел, как эту ножку сжал ужасный «сапог», превращающий члены живого существа в кровавую массу. О, презренный! Смотря на все это, я взбороздил себе всю грудь кинжалом, который держал под плащом. При крике, вырвавшемся у тебя, я вонзил в себя кинжал, и если б я услыхал еще раз крик, острие пронзило бы мне сердце! Взгляни: рана еще не зажила.
Он распахнул сутану. Действительно, грудь была словно исцарапана когтями тигра, а на боку виднелась довольно большая и плохо затянувшаяся рана.
Узница в ужасе отшатнулась.
– Сжалься надо мной, девушка, – молил священник. – Ты думаешь, что ты несчастна. Увы! Увы! Ты не знаешь, что такое несчастье. О! Любить женщину и быть монахом! Возбуждать ненависть! Любить девушку страстно, всеми силами своей души, за одну ее улыбку быть готовым отдать всю свою кровь, всего себя, свое доброе имя, свое спасение, бессмертие, вечность, эту жизнь и будущую; сожалеть, что ты не король, не гений, не император, не архангел, не Бог, чтоб иметь возможность повергнуть к ее ногам еще большую жертву; и только мысленно, в сновидениях прижимать ее к своей груди и видеть, что она влюблена в военный мундир! Иметь возможность явиться к ней только в монашеской рясе, возбуждающей в ней, быть может, отвращение и страх! Видеть, тая в душе ревность и бешенство, как она расточает сокровища любви и красоты жалкому хвастуну! Видеть, как это существо, один взгляд на которое зажигает всю кровь, как эта нежная грудь краснеет и трепещет под поцелуями другого!.. О Небо! Любить эту ножку, эту ручку, это плечико, бредить голубыми жилками на смуглой коже и ночью валяться в корчах на полу своей кельи! Видеть, что вместо ласк, которыми ты мечтал осыпать ее, ты довел ее до пытки и только уложил на кожаный тюфяк! Да! Это настоящие клещи, раскаленные на адском пламени! О, счастливы те, кого распиливают надвое или разрывают лошадьми на четыре части! Имеешь ли ты понятие о муках, которые испытываешь в долгую ночь, когда кровь кипит в твоих жилах, когда сердце разрывается на части, голова готова лопнуть, зубы впиваются в руки? Когда мысль твоя постоянно возвращается к твоей любви, ревности и отчаянию, и кажется, что остервенелые палачи непрестанно поворачивают тебя на раскаленной решетке? Молю тебя, сжалься! Дай минуту вздохнуть! Посыпь немного пепла на эти пылающие угли! Вытри, умоляю тебя, пот, струящийся по моему лицу! Дитя мое, мучь меня одной рукой, но только ласкай другой! Сжалься надо мной, девушка, сжалься!
Священник лежал на каменном мокром полу и бился головой об углы каменных ступеней. Девушка слушала и смотрела на него.
Когда же он, изнемогая и задыхаясь, умолк, она проговорила:
– О мой Феб!
Клод подполз к ней на коленях.
– Умоляю тебя! – вскричал он. – Если в тебе есть сердце, не отталкивай меня! О, я люблю тебя! Я – презренный, несчастный! Когда ты произносишь это имя, ты словно терзаешь своими зубами мое сердце! Сжалься! Если ты исчадие ада, я последую за тобой в ад. Я все сделал, чтобы попасть туда. Ад, где ты будешь, будет для меня раем. Видеть тебя – это больше, чем видеть Бога! О, скажи! Ты отворачиваешься от меня? Мне казалось, что в тот день, когда женщина отвергнет такую любовь, горы должны сдвинуться с места. О, если бы ты пожелала, как мы могли бы быть счастливы! Мы бы бежали – я устроил бы твой побег, – ушли бы куда-нибудь, отыскали бы местечко на земле, где больше всего солнца, где кругом деревья и вечно голубое небо. Мы бы любили друг друга, сливались бы душами, вечно жаждали бы один другого и утоляли бы эту жажду из кубка неиссякаемой любви…
Эсмеральда разразилась ужасным, безудержным хохотом.
– Взгляните, отец, у вас кровь под ногтями!
Священник несколько мгновений, не спуская глаз, пристально смотрел на свои руки.
– Ну да, – сказал он наконец со странной кротостью, – оскорбляй меня, насмехайся надо мной, добивай! Но иди со мной. Поспешим. Я сказал тебе, что завтра… ты знаешь, виселица на Гревской площади всегда готова… О! Видеть, как тебя повезут на телеге! Пощади!.. Никогда я еще не чувствовал так, как теперь, до чего я люблю тебя!.. О, пойдем со мной! Со временем ты, может быть, полюбишь меня, после того как я спасу тебя… Можешь ненавидеть меня, сколько тебе будет угодно. Только пойдем… Завтра, завтра! Виселица! Твоя казнь! О, спасись! Пожалей меня!
Он взял ее за руку, сам не помня себя, и хотел увлечь за собой. Она устремила на него пристальный взгляд.
– Что сталось с моим Фебом?!
– А! – проговорил священник, выпуская ее руку. – Вы неумолимы!
– Что сталось с Фебом?! – холодно повторила она.
– Он умер! – закричал священник.
– Умер? – повторила она тем же ледяным голосом, не двигаясь. – Зачем же вы говорите мне о жизни?
Он не слушал ее.
– Да, да, – говорил он будто сам с собой, – он, вероятно, умер. Кинжал вошел глубоко. Мне кажется, я острием коснулся сердца. О, я жил тогда на острие этого кинжала!
Девушка бросилась на него, как разъяренная тигрица, и со сверхъестественной силой толкнула его к ступеням лестницы.
– Уходи, чудовище! Уходи, убийца! Дай мне умереть! Пусть наша кровь – моя и его – наложит несмываемое пятно на твое чело! Ты говоришь – быть твоей, поп? Никогда! Никогда! Ничто не соединит нас; не соединит даже ад! Уходи, проклятый! Никогда!
Священник споткнулся у лестницы. Он молча высвободил ноги из складок своего платья, взял фонарь и начал медленно подниматься по ступеням, которые вели к двери. Отворив эту дверь, он вышел.
Вдруг узница увидела, что голова его снова появилась, выражение его лица было ужасно, и он крикнул ей хриплым от бешенства и отчаяния голосом:
– Говорю же тебе, – он умер!
Эсмеральда упала ничком на землю, и в тюрьме не стало слышно ровно ничего, кроме монотонного звука падавших капель, колебавших в темноте поверхность лужи.