Движение в Польше, которое началось одновременно с переворотом в Италии и не без связи с ним и выразилось вначале в национальном трауре, церковном праздновании памятных для отечества дней и агитации земледельческих обществ, вызвало в Петербурге довольно длительные колебания между полонизмом и абсолютизмом. Дружественное полякам течение связано было с требованием конституции, явственно раздававшимся теперь в высших кругах русского общества. То обстоятельство, что русские, которые были ведь тоже образованными людьми, вынуждены были обходиться без учреждений, существовавших у всех европейских народов, и что они не могли принимать участия в обсуждении своих собственных дел, воспринималось как унижение.
Разлад на почве отношений к польскому вопросу распространился вплоть до высших военных кругов и привел к бурному объяснению между варшавским наместником генералом графом Ламбертом и генерал-губернатором генералом Герстенцвейгом, закончившемуся насильственной смертью последнего (январь 1862 года) при невыясненных обстоятельствах. Я присутствовал в одной из лютеранских церквей в Петербурге на его похоронах. Те русские, которые требовали для себя конституции, говорили иногда как бы в свое оправдание, что поляки не могут находиться под управлением русских и, в качестве более цивилизованных, могут предъявить повышенные требования на участие в управлении.
У князя Горчакова в его отношении к польскому вопросу чередовались то абсолютистские, то нельзя сказать чтобы либеральные, но парламентские приступы. Он считал себя крупным оратором, да и был таковым, и ему нравилось представлять себе, как Европа будет восхищаться его красноречием, расточаемым с варшавской или русской трибуны. Предполагалось, что либеральные уступки, которые были бы предоставлены полякам, не могут не распространиться и на русских; конституционно настроенные русские уже по одному этому были друзьями поляков.
Потребность Горчакова в популярности делала его неспособным противостоять либеральным течениям в русском «обществе». При оправдании (11 апреля 1878 года) Веры Засулич, стрелявшей в петеребургского градоначальника, Горчаков был первым, кто подал сигнал к рукоплесканиям присутствовавших.
Происходившая в Петербурге борьба мнений была при моем отъезде оттуда в апреле 1862 года весьма оживленной, и это продолжалось в течение первого года моей министерской деятельности. Я взял на себя руководство министерством иностранных дел под тем впечатлением, что вспыхнувшее 1 января 1863 года восстание затрагивало не только интересы наших восточных провинций, но и другой вопрос, более важный по своим последствиям, вопрос о том, какое направление преобладало в русском кабинете – дружественное Польше или антипольское, стремление к панславистскому, антигерманскому братанию между русскими и поляками или [идея] взаимной поддержки русской и прусской политики.
Среди тех, кто стремился к братанию, русские были честнее; польское дворянство и духовенство едва ли верили в успех этих стремлений или принимали его во внимание как определенную цель. Вряд ли хоть один поляк видел в политике братания нечто большее, нежели тактический ход, имеющий целью обманывать легковерных русских до тех пор, пока это могло бы представиться нужным или полезным. Это братание польское дворянство и его духовенство отвергают если и не совсем с той же, то все же почти с такой же неизменностью, как братание с немцами; последнее для них во всяком случае еще неприемлемей не только из-за расовой антипатии, но и в силу того соображения, что при совместном государственном существовании русские оказались бы под руководством поляков, а немцы – нет.
Для германского будущего Пруссии позиция России была вопросом первостепенного значения. Дружественное полякам направление русской политики благоприятствовало бы оживлению русско-французских связей, к развитию которых стремились при случае со времени Парижского мира и даже раньше; тот дружественный полякам русско-французский союз, идея которого носилась в воздухе до июльской революции, поставил бы тогдашнюю Пруссию в затруднительное положение. В наших интересах было бороться против партии польских симпатий в русском кабинете, даже в том случае, когда симпатии эти понимались в духе Александра I. Из доверительных бесед, которые я вел частью с князем Горчаковым, частью с самим императором, я мог заключить, что Россия сама не давала никаких гарантий относительно того, что не будет брататься с Польшей.
Император Александр не прочь был тогда отдать часть Польши; он сказал мне это без обиняков, по крайней мере – по поводу левого берега Вислы, причем, не делая на этом особого ударения, он исключил Варшаву, которая как место расквартирования войск имела все же для армии свою привлекательность и стратегически входила в укрепленный треугольник на Висле. Польша представляла, по его словам, источник беспокойства и европейских опасностей для России, а руссификация ее неосуществима из-за различия вероисповеданий и из-за недостаточных административных способностей русских властей. Нам, немцам, удалось бы, по его мнению, германизировать польские области, у нас есть средства к тому, ибо немецкий народ культурнее польского. Русский же человек не чувствует того превосходства, какое нужно, чтобы господствовать над поляками; следует ограничиться тем минимумом польского населения, какой допускает географическое положение, т. е. – границей по Висле и Варшавой как предмостным укреплением.
Не могу судить, насколько зрелы и обдуманны были эти высказывания императора. С государственными людьми они были, повидимому, обсуждены, ибо самостоятельной, личной политической инициативы по отношению ко мне я никогда не наблюдал у императора.
Этот разговор состоялся тогда, когда уже было вероятно, что я буду отозван; мои слова, что я сожалею о моем отозвании и охотно остался бы в Петербурге, сказанные не только учтивости ради, но и в соответствии с истиной, побудили императора, не так меня понявшего, задать мне вопрос – не склонен ли я вступить на русскую службу. Я учтиво отклонил это, подчеркнув свое желание остаться вблизи его величества в качестве прусского посланника.
Не сказал бы, чтобы мне было неприятно в то время, если бы император сделал с этой целью какие-либо шаги; мысль о том, чтобы служить политике «новой эры» в качестве ли министра, в качестве ли посланника, в Париже или Лондоне, без перспектив на участие в нашей политике, не заключала в себе ничего привлекательного. Как и чем я мог бы быть полезен стране и своим убеждениям, если бы находился в Лондоне или Париже, я не знал, между тем как влияние, коим я пользовался у императора Александра и у его наиболее выдающихся государственных деятелей, не лишено было значения с точки зрения наших интересов. При мысли о том, чтобы сделаться министром иностранных дел, мне становилось не по себе, как бывает не по себе человеку, которому предстоит выкупаться в море в холодную погоду; но все эти ощущения были недостаточно сильны, чтобы побудить меня самого вмешаться в собственное будущее или просить о том императора Александра.
После того как я все-таки сделался министром, на переднем плане первоначально стояла в большей мере внутренняя, а не внешняя политика; в области последней мне под влиянием моего недавнего прошлого особенно близки были отношения с Россией, и я стремился сохранить по возможности за нашей политикой капитал того влияния, каким мы располагали в Петербурге. Было совершенно очевидно, что прусской политике, поскольку она развивалась в германском направлении, нечего было ожидать тогда поддержки со стороны Австрии. Представлялось маловероятным, чтобы благожелательное отношение Франции к нашему усилению и к объединению Германии надолго осталось искренним, [но] это убеждение не должно было служить препятствием к тому, чтобы временно принимать из соображений выгоды поддержку и поощрение от Наполеона, основанные на ошибочных расчетах.
По отношению к России мы были в таком же положении, как и по отношению к Англии, поскольку с обеими этими странами у нас не было принципиального расхождения интересов и поскольку с обеими нас связывала долголетняя дружба. От Англии мы едва ли могли ожидать чего-либо, кроме платонического доброжелательства да поучительных писем и газетных статей. Царская помощь, как показала венгерская экспедиция императора Николая, простиралась при [известных] условиях за пределы благожелательного нейтралитета. Что это будет сделано ради нас – не приходилось рассчитывать, но ничто не мешало учесть и такую возможность, что при французских попытках вмешаться в германский вопрос император Александр оказал бы нам при отражении этих попыток по крайней мере дипломатическую поддержку.
Настроение этого монарха, обосновывавшее такое мое допущение, обнаружилось еще в 1870 году, в то время как нейтральная и дружественная Англия со всеми своими симпатиями оказалась тогда на стороне Франции. Мы, таким образом, имели, по моему мнению, все основания поддерживать всякое проявление симпатии, которую в противоположность многим своим подданным и высшим чиновникам питал к нам АлександрII, по крайней мере настолько, чтобы по возможности предотвратить присоединение России к враждебному нам лагерю. В то время нельзя было с уверенностью предвидеть, можно ли будет практически использовать этот политический капитал царской дружбы и если да, то как долго. Простой здравый смысл повелевал нам во всяком случае не допускать, чтобы он попал в обладание наших противников, которых нам следовало видеть в поляках, полонизирующих русских, и в конечном счете, вероятно, также и во французах.
Австрия в первую очередь имела в то время в виду соперничество с Пруссией на германском поприще, и справиться с польским движением ей было легче, нежели нам или России, так как католическая империя пользовалась все же у этих дворян и среди католического духовенства гораздо большими симпатиями, чем Пруссия и Россия.
Согласовать австро-польские и русско-польские планы братания будет всегда трудно, но образ действий австрийской политики в 1863 году в союзе с западными державами в пользу поляков доказал, что Австрия не боялась русского соперничества во вновь воскресшей Польше. Предпринимала же она троекратно – в апреле, июне и 12 августа – совместно с Францией и Англией шаги в пользу поляков в Петербурге. «Мы рассмотрели, – говорится в австрийской ноте от 18 июня, – условия, при которых Царству Польскому могли бы быть возвращены спокойствие и мир, и пришли к тому, чтобы сформулировать эти условия в нижеследующих шести пунктах, которые и представляем на рассмотрение санкт-петербургского кабинета: 1) полная и общая амнистия; 2) национальное представительство, участвующее в законодательстве страны и располагающее средствами действительного контроля; 3) назначение поляков на государственные должности, с тем чтобы была создана особая национальная администрация, пользующаяся доверием страны; 4) полная и неограниченная свобода совести и отмена всех стеснений в отправлении католического культа; 5) исключительное употребление польского языка как официального, в управлении, в органах юстиции и при преподавании; 6) введение упорядоченной и узаконенной системы рекрутского набора». Предложение Горчакова, чтобы Россия, Австрия и Пруссия договорились об определении судьбы своих польских подданных, австрийское правительство отклонило, заявив, что «согласие, установленное между тремя кабинетами – венским, лондонским и парижским – создает между ними такую связь, от которой Австрия не может сейчас освободиться, чтобы вести отдельные переговоры с Россией».
Таково было положение, когда император Александр собственноручным письмом в Гаштейн уведомил его величество о своем решении обнажить меч и потребовал от Пруссии союза.
Военная конвенция, заключенная в Петербурге в феврале 1863 года генералом Густавом фон-Альвенслебеном, имела для прусской политики скорее дипломатическое, нежели военное значение. Она олицетворяла собой победу, одержанную в кабинете русского царя прусской политикой над польской, которая была представлена Горчаковым, великим князем Константином, Велепольским и другими влиятельными лицами. Достигнутый таким образом результат опирался на непосредственное решение императора вопреки стремлениям министров.
Соглашение военно-политического характера, которое заключила Россия с германским противником панславизма против польского «братского племени», нанесло решительный удар намерениям полонизирующей партии при русском дворе; в этом смысле довольно незначительное с военной точки зрения соглашение выполнило свою задачу с лихвой.
Военной надобности в нем в тот момент не было, русские войска были достаточно сильны, и успехи инсургентов существовали в значительной своей части лишь в весьма иной раз фантастических донесениях, которые заказывались из Парижа, фабриковались в Мысловицах, помечались то границей, то театром военных действий, то Варшавой и появлялись сперва в одном берлинском листке, а затем уже обходили европейскую прессу.
Конвенция была удачным шахматным ходом, решившим исход партии, которую разыгрывали друг против друга в недрах русского кабинета антипольское монархическое и полонизирующее панславистское влияния…
В том же 1863 году император Александр в собственноручном послании энергично высказался в пользу прусско-русского союза. Императора утомила придирчивая назойливость как западных держав, так и австро-польская, и он решил обнажить меч, чтобы избавиться от нее; обращаясь к дружбе и к одинаковым [с ним] интересам короля, он призывал его к совместному действию в смысле, так сказать, расширенного понимания Альвенслебенской конвенции от февраля того же года.
Королю было трудно как ответить отказом близкому родственнику и ближайшему другу, так и освоиться с решением возложить на страну бедствия большой войны и обречь государство и династию на связанные с ней опасности.
В моем затянувшемся на несколько дней докладе я избегал подчеркивать ту сторону вопроса, которая приобрела бы значение для нашей внутренней политики, так как я не был того мнения, что война в союзе с Россией против Австрии и всех [других] противников, с которыми нам пришлось иметь дело в 1866 году, приблизила бы нас к выполнению нашей национальной задачи.
Преодоление внутренних затруднений при помощи войн является обычным средством, особенно во французской политике. В Германии же это средство лишь тогда возымело бы действие, если бы соответствующая война лежала в плоскости национального развития. Для этого прежде всего нужно было бы, чтобы она велась без русского участия, все еще осуждаемого, хотя это и не умно, общественным мнением. Единство Германии должно было быть создано без чуждых влияний, своими собственными национальными силами.
Кроме того, внутренний конфликт, под впечатлением которого король при моем вступлении в министерство дошел было до мысли об отречении, лишился значительной доли своей власти над его решениями с тех пор, как он нашел министров, готовых открыто и без уловок защищать его политику. Отныне у него сложилось убеждение, что корона, если бы дело дошло до революционного взрыва, оказалась бы сильнее: запугивание со стороны королевы и министров новой эры утратило свою силу. Но в то же время я не скрывал в моих докладах своего мнения о военном могуществе, которым обладал бы, особенно при первом натиске, германо-русский союз.
Географическое положение трех великих восточных держав таково, что каждая из них оказывается в стратегически невыгодном положении, как только на нее нападают обе другие державы, даже если ее союзником в Западной Европе является Англия или Франция. В особенно невыгодных условиях была бы Австрия, очутившись в изоляции перед лицом русско-германского нападения. В наименее тяжелых – Россия против Австрии и Германии. Но и Россия была бы в начале войны в затруднении при концентрическом движении обеих немецких держав к Бугу.
Для Австрии в борьбе против обеих соседних империй при ее географическом положении и этнографической структуре обстоятельства складываются особенно неблагоприятно потому, что французская помощь едва ли подоспела бы своевременно, чтобы восстановить равновесие. Если бы Австрия сразу же была побеждена германо-русской коалицией, если бы вражеский союз был взорван путем умно заключенного мира между тремя императорами или же хотя бы лишь ослаблен поражением Австрии, в таком случае германо-русский перевес оказался бы решающим. В территориальной структуре владений отдельных держав при допущении той предпосылки, что командование и храбрость крупных армий равноценны, заложено могущество германо-русской комбинации, если она с самого начала будет прочной. Однако все расчеты и вера в успех на войне сами по себе ненадежны и становятся еще более ненадежными, когда сила, на которую рассчитывают, не есть нечто единое, но основана на союзах.
В составленном мною проекте ответа, который не мог не получиться еще длиннее письма императора Александра II, подчеркивалось, что в силу географических условий и французских притязаний на Рейнские земли, совместная война с западными державами неизбежно должна будет превратиться в конце концов во франко-прусскую войну; что прусско-русская инициатива [при объявлении] войны ухудшит наше положение в Германии. Отдаленная от театра военных действий Россия будет в меньшей степени затронута связанными с войной страданиями, Пруссии же придется заботиться о материальном снабжении не только своих собственных, но и русских войск. Россия окажется тогда у длинного плеча рычага (если память мне не изменяет, я употребил именно это выражение), и даже если бы мы и вышли победителями, она была бы в состоянии предписывать нам, как на Венском конгрессе и даже еще более веско, каковы должны быть условия нашего мира, подобно тому, как это смогла бы в 1859 году сделать Австрия применительно к нашим условиям мира с Францией, если бы мы вступили тогда в борьбу против Франции и Италии.
Я не помню точного текста моей аргументации, хотя и видел его вновь недавно в связи с выяснением [вопросов, связанных] с русской политикой и испытал удовольствие, что был тогда в силах собственноручно, вполне разборчивым почерком заготовить для короля столь длинный проект письма.
Император Александр II
Хотя король не в такой степени, как я, подчинял этот вопрос германской национальной точке зрения, все же он не поддался искушению покончить насильственным путем в союзе с Россией с заносчивостью австрийской политики и большинства ландтага и с их пренебрежением по отношению к прусской монархии. Если бы он пошел на предложение России, то при быстроте нашей мобилизации, при силах русской армии в Польше и при тогдашней слабости Австрии в военном отношении мы, вероятно, победили бы ее – при поддержке Италии с ее тогда еще неудовлетворенными вожделениями, или помимо последней – прежде, чем Франция успела бы оказать Австрии существенную помощь.
Если бы была уверенность, что последствием этой победы будет союз трех императоров и что Австрии будет оказана пощада, то моя оценка ситуации могла бы быть, пожалуй, названа ошибочной. Однако ввиду расхождения интересов России и Австрии на Востоке такой уверенности не было. Едва ли вероятно – и к тому же это не соответствовало бы русской политике, – чтобы победоносная прусско-русская коалиция поступила с Австрией хотя бы с той снисходительностью, какая была соблюдена со стороны Пруссии в 1866 году в интересах возможного сближения в будущем.
Я опасался поэтому, что, в случае нашей победы мы не сойдемся с Россией в вопросе о будущей судьбе Австрии и что Россия, даже в случае дальнейших успехов в войне с Францией, не захочет отказаться держать Пруссию на положении державы, постоянно нуждающейся в помощи на своей западной границе; менее всего можно было ожидать содействия России национальной политике в духе прусской гегемонии.
Короче говоря, я не настолько доверял горчаковской политике, чтобы быть в состоянии рассчитывать на ту же гарантию, какую предоставлял нам в 1813 году Александр I, до тех пор, пока в Вене дело не дошло до обсуждения вопросов будущего – как быть с Польшей и Саксонией, должна ли Германия иметь независимое от решений России прикрытие против французского вторжения, должен ли быть Страсбург союзной крепостью.
Столь различные соображения мне пришлось взвесить, чтобы прийти к выводу о тех предложениях, какие мне надлежало сделать королю, и чтобы составить проект [ответа]. Я не сомневаюсь, что придет время, когда наши архивы станут доступны публике также и применительно к этим событиям, – разве что тем временем будет осуществлено [уже] предложенное уничтожение документов, свидетельствующих о моей политической деятельности.