Дальнейшее развитие событий
Том был на перепутье. Столько событий за короткое время, столько новых возможностей, от которых голова шла кругом. Стать хозяином лавки и до конца дней сбывать редкие и подержанные книги? Или продать бизнес, как он предлагал в тот памятный вечер, а вырученную сумму поделить? Тот факт, что Руфус отказался от своей части, особого значения не имел. В конце концов, если он и дальше будет настаивать на своем, можно всучить эти деньги его бабушке. Имея в руках несколько сот тысяч долларов, Том мог изменить свою судьбу, выбрать любую дорогу, какую только пожелает. Но чего он желал? На этот фундаментальный вопрос у него пока не было ответа. Хотел ли он по-прежнему открыть отель «Житие» или предпочитал вернуться к идее преподавания английского в средней школе? И если да, то где? Остаться в Нью-Йорке или собрать манатки и уехать в провинцию? Мы обсуждали различные варианты по сто раз на дню, но, если не считать решения перебраться в мансарду над букинистической лавкой, Том бездействовал, хандрил и тянул резину. Слава богу, никто его не подгонял. Завещанию Гарри предстояло пройти непростой путь вступления в законную силу, и только через несколько месяцев наследники могли получить на руки документы на недвижимость. Что до прочего имущества (более чем скромный счет в банке, считаные акции и ценные бумаги), то они тоже пока были заморожены. Том сидел на горе золота, но ребятам из фирмы «Флинн, Бернстайн и Валларо» еще предстояло оформить эту гору на его имя, а пока положение его было хуже прежнего. Потеряв зарплату, он должен был крутиться в лавке с утра до вечера, чтобы свести концы с концами. Я предложил ему денег, но он наотрез отказался. Оставило его равнодушным и другое мое предложение: закрыть «Чердак Брайтмана» на лето и отправиться в большое путешествие со мной и Люси.
– Я должен сделать все, чтобы «Чердак» работал, – сказал он. – Ради Гарри.
Он считал это своим моральным долгом и готов был держаться до последнего.
– Очень хорошо, – согласился я, – но как ты собираешься справиться с этим в одиночку? Руфус ушел, а новый помощник тебе не по карману. Или я ошибаюсь?
Тут он вышел из себя, впервые за все годы нашего общения:
– Что ты ко мне, Натан, привязался! Я как-нибудь сам разберусь. У тебя свои дела, у меня свои, о’кей?
Но как я мог оставаться равнодушным к его делам, бросить его в такой ситуации? Я предложил ему свою помощь: за символическую плату – 1 доллар в месяц – заменить Руфуса, взять на себя нелегкие обязанности помощника по продажам, что означало работу с клиентами «от и до», и даже, если Том сочтет это необходимым для дела, величать его боссом.
Так началась для нас новая эра. Я записал Люси в летний лагерь искусств при школе «Беркли Кэрол», что на Линкольн-плэйс, и каждое утро, пройдя с ней семь с половиной кварталов до лагеря, а потом, в одиночку, обратно, я занимал свое место за конторкой. Конечно, это отразилось на моей «Книге человеческой глупости», но я ее не бросил, писал по ночам, когда Люси спала, урывая каждую свободную минутку. К моему огорчению, наши с Томом традиционные ланчи остались в прошлом – не до посиделок. Мы теперь ели из бумажных пакетов в духоте «Чердака»: за пять минут проглатывали свои бутерброды, запивая ледяным кофе, и возвращались каждый к своим делам. В четыре часа Том сменял меня у конторки, чтобы я мог забрать Люси из лагеря. Мы приходили в лавку, и до закрытия (18.00) она читала какую-нибудь книжку из тех четырех тысяч двухсот, что стояли на полках в общем зале на первом этаже.
Люси оставалась для меня загадкой. Во многих отношениях она была образцовым ребенком, и чем лучше я ее узнавал, тем больше она мне нравилась. У нее было много достоинств. Впервые оказавшись в большом городе, она очень быстро адаптировалась. В своей Каролине Каролине она привыкла к тому, что все вокруг говорят исключительно по-английски; здесь же, на Седьмой авеню, пока мы с ней проходили мимо химчистки, бакалейной лавки, пекарни, салона красоты, газетного киоска и кофейни, на нее обрушивался языковой Вавилон – испанский и корейский, русский и китайский, арабский и греческий, японский, немецкий и французский, – но вместо того чтобы растеряться или зажаться, она приходила в восторг от этой многоголосой симфонии. Однажды, услышав, как разоряется какая-то горластая тетка, Люси восхитилась:
– Во дает! – И тут же собезьянничала: – Mira! Hombre! Gato! Sucio!
А спустя минуту она уже копировала мужчину, кричавшего что-то по-арабски. Я не смог бы воспроизвести эти слова под дулом пистолета. А девочка умела не только слышать, но и видеть, и думать, и чувствовать. В лагере она тут же со всеми подружилась, и ее стали приглашать на разные игры. Люси охотно позволяла целовать себя на ночь, не привередничала по поводу еды, никогда не устраивала сцен. Если отвлечься от ее чудовищных ошибок в разговорной речи (я их не исправлял) и ненормального увлечения мультиками (тут я проявил твердость и ограничил ее сидение перед телевизором одним часом в день), то я ни разу не пожалел о том, что забрал ее к себе.
Одно плохо: она по-прежнему отказывалась говорить о своей матери. Незримое присутствие Авроры не давало нам до конца расслабиться, но все мои наводящие вопросы, все попытки вытянуть из Люси хоть какую-то информацию ни к чему не приводили. Наверно, следовало бы восхититься подобной силой воли в совсем еще юном существе, но меня это приводило в ярость, и чем дольше продолжалось наше противостояние, тем нетерпеливее я становился.
– Люси, ты скучаешь по маме? – спросил я ее однажды.
– Ужасно как скучаю. Даже вот тут больно.
– Ты хочешь ее увидеть?
– Еще как хочу! Я перед сном молюсь, чтобы она ко мне вернулась.
– Она к тебе вернется. Ты только скажи, где нам ее найти.
– Не могу, дядя Нат. Я тебе сколько уж раз говорила, а ты меня не слышишь.
– Почему, я слышу. Просто мне больно, что ты грустишь.
– Я дала слово, и, если его нарушу, гореть мне в аду во веки веков. А я еще маленькая и хочу жить долго-долго.
– Люси, никакого ада нет, поэтому гореть ты не будешь. Мы любим твою маму и хотим ей помочь.
– Нет. Это неправильно. Дядя Нат, пожалуйста, не спрашивай меня про маму. С ней все хорошо, и она ко мне обязательно приедет, а больше я ничего не скажу. Не заставляй меня, а то будет, как раньше. Сам знаешь, рот на замок. Ты этого хочешь, да? Мы можем болтать обо всем, обо всем, только про маму не спрашивай. Ты такой хороший, дядя Нат. Давай не будем всё портить, ладно?
Внешне она производила впечатление счастливой, всем довольной девочки, но мысль о том, каких душевных терзаний стоит ей хранить эту тайну, не давала мне покоя. Нельзя было взваливать на девятилетнего ребенка такой груз ответственности. Ее явно третировали взрослые, и я тщетно пытался положить этому конец. Хотел показать ее психиатру, но Том отсоветовал, посчитав это пустой тратой времени и денег. Уж если Люси отказывалась говорить с нами, она тем более ничего не скажет постороннему человеку.
– Надо набраться терпения, – рассудил Том. – Рано или поздно ее должно прорвать, но произойдет это не раньше, чем у нее возникнет естественная потребность выговориться.
Хотя я и последовал его совету и не повел ее к психиатру, но это еще не значит, что он меня убедил. Девчонка оказалась крепким орешком. С таким упрямым, несгибаемым характером она может никогда не расколоться.
Я приступил к работе в лавке четырнадцатого, через три дня после того, как прах Гарри был развеян в Проспект-парке, и Руфус уехал к своей бабушке на Ямайку. И тут как раз из Англии вернулась моя дочь. Я с трепетом ждал этого дня после катастрофического разговора с матерью моего ребенка, с той, чье имя стало для меня запретным, но последние бурные события вытеснили из моей головы эту дату – пятнадцатое июня. Забыл, как отрезало. В шесть часов мы закрыли лавку и втроем поужинали в кафе на углу. Дома нас с Люси ждал вечер за «монополией» или «ключом». Но прежде я обнаружил запись на автоответчике. Рэйчел сообщала, что ее самолет приземлился в три, а в пять она уже была дома, где обнаружила мое письмо. По ее тону я сразу догадался, что прощен.
– Папа, спасибо тебе за эти слова, которых мне так недоставало. После всего, что между нами произошло, именно это я хотела от тебя услышать. Я все преодолею, если буду знать, что всегда могу на тебя опереться.
Вечером следующего дня я оставил Люси на Тома, а сам отправился в Манхэттен, чтобы поужинать с Рэйчел в ресторане неподалеку от моего бывшего офиса – страховой компании «Мид-Атлантик». Как стремительно все меняется вокруг нас, как быстро одна проблема сменяется другой, и краток миг торжества. Месяц назад я потел над письмом для своей разгневанной, разобиженной дочери в надежде, что мои покаянные слова преодолеют годы отчуждения и подарят мне еще один шанс. Чудесным образом я этого добился – мы вновь нашли общий язык. Казалось бы, после того как вся горечь осталась в прошлом, наш ужин должен был превратиться в счастливое семейное воссоединение с шутками-прибаутками и причудливыми воспоминаниями. Но не успел я открыть рот, как на меня посыпалось. Моя дочь пребывала в тоске и унынии, и спасти ее должен был не кто иной, как я, ее бестолковый, безмозглый папаша!
Я зарезервировал столик в «Ля Гренуй», том самом французском ресторане в старом стиле, с бешеными ценами и излишествами в интерьере, где мы отмечали ее восемнадцатилетие. Рэйчел пришла в полученном от меня по почте ожерелье, копии того, из-за которого разгорелся сыр-бор в кафе «Космос», и хотя мне приятно было видеть, что ей, смуглянке, оно к лицу, я невольно подумал о другом ожерелье и заново испытал приступ раскаяния в связи со всеми неприятностями, кои по собственной глупости навлек на бедную Марину Гонсалес. Слишком много вокруг молоденьких женщин, подумал я, вот и теряю голову. Марина. Хани Чаудер. Нэнси Маззучелли. Аврора. Рэйчел. Из всех перечисленных моя дочь казалась мне самой уравновешенной и преуспевающей, твердо стоящей на ногах, менее других подверженной превратностям судьбы, и вот она сидела напротив и со слезами на глазах рассказывала о крушении своей личной жизни.
– Не понимаю, – недоумевал я. – Когда мы с тобой виделись в последний раз, все было отлично. Терренс замечательный, ты замечательная. Вы отпраздновали вторую годовщину, и ты называла себя абсолютно счастливой. Когда это было? Конец марта – начало апреля? Браки так быстро не распадаются. Во всяком случае, когда люди любят друг друга.
– Это я его люблю по-прежнему. А вот насчет Терренса у меня существуют большие сомнения, – возразила Рэйчел.
– Человек объехал за тобой полсвета, чтобы уговорить тебя выйти за него замуж. Ты забыла? Он тебя добивался, а ты была к нему вполне равнодушна.
– То было давно, а это сейчас.
– Когда мы последний раз говорили про «сейчас», ты собиралась рожать. Терренс, сказала ты, мечтает стать отцом. Не абстрактным, а отцом твоего ребенка. Только любовь заставляет мужчину произносить эти слова.
– Знаю. Сначала я тоже так думала, но все это было до Англии.
– Америка, Англия… неважно. Важно, какие вы, а не где вы находитесь.
– Да, но Джорджина живет в Англии, а не в Америке.
– А, так вот откуда ветер дует. Что ж ты сразу не сказала?
– Думаешь, это так просто? У меня от одного ее имени сводит желудок.
– Джорджина, ну и имечко! Сразу вижу викторианскую хохотушку с золотыми локонами и мясистыми красными щеками.
– Не угадал. Тихая брюнеточка с сальными волосами и плохой кожей.
– Хороша соперница.
– Они вместе учились в университете. Джорджина – его первая большая любовь. Потом она ушла к другому, а он уехал в Америку. У него была депрессия, он даже подумывал о самоубийстве.
– А теперь этот «другой» перестал быть помехой.
– Неизвестно, но когда мы в Лондоне ужинали втроем, Терренс с нее глаз не сводил. Меня там словно и не было. Позже он только о ней и говорил. Она и умная, и с чувством юмора, и человек хороший. А через два дня они обедали вдвоем. Затем мы с ним уехали в Корнуолл к его родителям, но уже на третий день он сбежал в Лондон – якобы для разговора с издателем о будущей книге. А я уверена, что к Джорджине Уотсон, своей единственной и незабываемой. Это было ужасно. Бросил меня в этой дыре, один на один со своими родителями-антисемитами, а я должна была изображать, в каком я от них восторге… А он в это время с ней спал! Я это точно знаю. Как и то, что он меня разлюбил.
– Ты его прямо об этом спросила?
– А то нет. Как только он вернулся из Лондона. Видел бы ты эту сцену!
– И что он тебе ответил?
– Он всё отрицал. Сказал, что я из ревности напридумывала себе бог знает что.
– Это хороший знак, Рэйчел.
– Хороший? Он мне лгал, и теперь я не могу верить ни одному его слову!
– Предположим худшее. Он с ней спал, а вернувшись, солгал тебе. Все равно это хороший знак.
– Как ты можешь говорить такое, да еще на этом настаиваешь…
– Это значит, что он боится тебя потерять. Он не хочет, чтобы ваш брак распался.
– Что это за брак, если ты больше не доверяешь близкому человеку? Это уже не пойми что.
– Послушай, крошка, я не могу давать тебе советы, особенно в этом вопросе. До восемнадцати лет ты жила с нами под одной крышей и, думаю, еще не забыла, сколько дров я тогда наломал. В иные минуты моя ненависть к твоей матери доходила до того, что я желал ее смерти. Я рисовал себе автокатастрофы, крушение поезда, падение с высоченной лестницы. Ужасно в этом признаваться, и гордиться тут совершенно нечем, просто я даю тебе понять, что́ значит плохой брак. Поначалу мы любили друг друга, а затем все пошло прахом. Однако мы долго держались, и, между прочим, при всех издержках, произвели на свет тебя. Ты стала счастливым концом этой трагической истории, так что я ни о чем не жалею. Понимаешь, Рэйчел? Я недостаточно хорошо знаю Терренса, чтобы составить мнение о нем, но в одном я уверен: твой брак далек от краха. Люди могут поскользнуться. Люди совершают глупости. Но Джорджина сейчас находится по ту сторону Атлантики, и, если твой муж не клинический донжуан, этот эпизод можно считать исчерпанным. Наберись терпения. Не руби сплеча. Он отрицал свою вину – так, может, он и не виноват? Старые привязанности крепко держат человека. Возможно, он снова на нее «запал» на день-другой, но вы вернулись домой вместе, и, если ты взаправду его любишь, у вас, полагаю, все образуется. Ты же не скажешь, что он никудышный муж, каким был твой отец? Значит, есть во что верить. В счастливое будущее. В рождение детей. В кошек и собак. В деревья и цветы. В Америку и в Англию. В нашу планету.
Я сам не знал, что́ говорю. Слова вылетали из меня неудержимой лавиной, такой поток глупостей и избыточных эмоций, и только в конце этого дурацкого монолога я заметил, что на лице моей дочери появилась улыбка – впервые после того, как она переступила порог ресторана. На большее я и не рассчитывал. Главное, чтобы она поняла: я с ней, я верю в нее, и не все так плохо, как ей кажется. Улыбка означала, что она начала успокаиваться, и теперь надо было увести разговор подальше от опасного предмета, который занимал ее последние недели. Я посвятил ее, шаг за шагом, во все события, которые произошли со дня нашей последней встречи. В сущности, это был краткий пересказ всего того, о чем я поведал в этой книге. То есть не совсем всего – я опустил историю с Мариной Гонсалес и злополучным ожерельем (слишком грустно и для меня унизительно), а также пренеприятный телефонный разговор с той, чье имя я поклялся впредь не упоминать, и избавил ее от наиболее одиозных подробностей шарлатанской затеи с «Алой буквой». В остальном присутствовала вся канва: «Книга человеческой глупости», ее кузен Том, Гарри Брайтман, маленькая Люси, поездка в Вермонт, короткий роман Тома с Хани, завещание Гарри, Тина Хотт, открывающая рот под фонограмму песни «Как мне его не любить». Рэйчел внимательно слушала: ей предстояло переварить не только еду и вино, но и всю эту волнующую информацию. Я же увлекся не на шутку, почувствовав себя этаким старым мореходом, и готов был рассказывать истории до утра. Рэйчел захотелось познакомиться с Люси, и мы договорились, что она заглянет ко мне в воскресенье, с мужем или без, как ей заблагорассудится. Хотела она увидеть и Тома.
– А что эта Хани? – поинтересовалась она. – По-твоему, там есть перспектива?
– Сомневаюсь, – сказал я. – Том оставил ее отцу свой телефон, но она ему до сих пор не позвонила. И он ей, насколько мне известно, тоже. Если бы ты меня спросила о шансах, я бы оценил их как нулевые. Очень жаль, но, полагаю, Хани мы больше не увидим.
Я, как всегда, ошибся. В последний четверг месяца, спустя две недели после ужина с Рэйчел, в лавку вошла Хани Чаудер собственной персоной, в белом летнем платье и большой соломенной шляпе с болтающейся бахромой. Было пять часов вечера. Том, сидя за конторкой, читал «Бумаги федералистов» в мягкой обложке. Мы с Люси, придя из лагеря, расставляли на полках книги по истории в глубине зала. Клиентов не наблюдалось, и тишину нарушало только тихое жужжание вентилятора.
При виде гостьи глаза у Люси загорелись, и она уже готова была броситься ей навстречу, но я ее удержал, прошептав:
– Люси, не спеши. Дай им сначала поговорить.
Хани, чей взгляд был прикован к Тому, даже не заметила посторонних лиц, и мы, словно два тайных агента, спрятавшись за книжным шкафом, стали свидетелями их разговора.
– Привет, Том, – Хани бросила на конторку свою сумочку, сняла шляпу и тряхнула своей пышной шевелюрой. – Как жизнь?
Том оторвал глаза от книги, и челюсть у него отвисла:
– Господи. Хани? Какими судьбами?
– Сначала скажи, как ты?
– Ничего. Весь в делах, устал, а в остальном ничего. За то время, что мы не виделись, произошло много событий. Умер мой босс, и все это хозяйство, похоже, по наследству перешло ко мне. Теперь вот пытаюсь понять, что мне со всем этим делать.
– Я спрашиваю не про бизнес, а про тебя. Про то, что происходит в твоем сердце.
– Сердце пока бьется. Семьдесят два удара в минуту.
– Иными словами, ты по-прежнему один? Если б влюбился, оно билось бы чаще.
– Влюбился? Ты о чем?
– За этот месяц ты никого не встретил?
– Нет, конечно. Я был слишком занят.
– Ты еще помнишь Вермонт?
– Как я могу забыть?
– А последнюю ночь ты помнишь?
– Да. Помню.
– И?
– Что «и»?
– Кого ты видишь перед собой, Том?
– Я вижу Хани Чаудер. Невероятную женщину с невероятным именем.
– Сказать тебе, кого вижу перед собой я?
– Пожалуй, не надо.
– Я вижу блестящего человека, какого я еще не встречала.
– Ты это серьезно?
– Более чем. И поэтому я послала все к черту и приехала в Бруклин, чтобы быть рядом с тобой.
– Послала все к черту?
– Вот именно. Два дня назад закончился учебный год, и я написала заявление об уходе. Я свободна как птица.
– Но Хани… я тебя не люблю… даже толком не знаю…
– Все впереди.
– Что впереди?
– Сначала узнаешь, потом полюбишь.
– Так просто?
– Так просто. – Она улыбнулась и после паузы спросила: – А как поживает Люси?
– Нормально. Она живет у Натана.
– Эта работа не для него, девочке нужна мать. Теперь она будет жить с нами.
– Чего-чего, а уверенности тебе не занимать.
– Куда денешься – иначе, Том, я бы не была здесь со всем своим багажом.
Тут я решил, что уже достаточно всего сказано, и выпустил из укрытия девочку, которая со всех ног кинулась к Хани.
– А вот и моя лапочка, – бывшая учительница сграбастала Люси в объятия, легко оторвала от пола и, подержав на весу, поставила на ноги: – Ты слышала, о чем мы с Томом говорили?
Люси кивнула.
– И что ты по этому поводу думаешь?
– По-моему, хороший план. Лучше есть дома, чем в ресторанах, а ты так вкусно готовишь. Мы и дядю Ната позовем на обед, правда? А если вам надо будет куда-то пойти, он со мной посидит.
Хани довольно улыбнулась.
– А ты обещаешь быть хорошей девочкой?
– Нет, мэм, – Люси смотрела ей в глаза с непроницаемым лицом. – Я буду самой плохой, самой непослушной, самой несносной девочкой на свете.