Книга: Чернобыль: История катастрофы
Назад: 12. Битва за Чернобыль
Дальше: 14. Ликвидаторы
13

В больнице №6

«Два шага назад! Два шага назад, иначе ни с кем говорить не буду! Два шага назад!»

Главный экономист городского совета Припяти залезла на табуретку и оглядывала толпу, набившуюся в небольшую комнату и в коридор. Толпа извивалась по лестнице и начиналась на улице. Обычно добросердечная хохотушка, Светлана Кириченко теперь проводила дни, запертая в Полесском — городке с улицами, изрезанными глубокими колеями, скромной площадью и памятником Ленину, примерно в 50 км к западу от Чернобыльской станции. Кириченко и еще несколько сотрудников исполкома принимали жителей Припяти в помещении Полесского горсовета и теперь столкнулись с возмущением и непониманием земляков. Рассерженная толпа напирала и требовала встречи с председателем горсовета. Прямо на стол перед Светланой сажали вопящих детей, ее спрашивали, что им делать с больными дедушками и бабушками и когда они могут получить зарплату. Но больше всего люди хотели знать, когда они смогут вернуться домой.

В воскресную ночь 27 апреля по меньшей мере 21 000 жителей Припяти покинули свои квартиры в Припяти и были развезены на автобусах по полусотне городков и сел, рассыпанных по болотистым равнинам Северо-Западной Украины. Им говорили, что придется провести только три дня вне дома, и у семей быстро закончились еда, деньги и чистая одежда. А потом еще выяснилось, что вещи, которые они считали чистыми, чистыми не были. Перед дозиметристом, устроившим импровизированный радиометрический пост за столом на улице перед городской больницей Полесского, выстроилась очередь эвакуированных. Очередь двигалась быстро, но не сокращалась. Прикладывая дозиметр к одежде, волосам и ботинкам сменявших друг друга людей, дозиметрист пустым, усталым голосом читал свою мантру: «Чисто… заражено… заражено … чисто… вытряхните одежду по ветру… чисто… заражено… заражено…»

Поначалу крестьянские семьи, принявшие эвакуированных, были добры и гостеприимны, и те пользовались этим как могли. Жена Виктора Брюханова, квалифицированный инженер, поселилась у начальника колхозной лаборатории в деревне Розважев и принялась доить коров. Но Валентина, разлученная со своими беременной дочерью и матерью во время эвакуации, не имела представления, что с ее мужем и где все ее близкие — и не могла это узнать.

В 30 км от Розважева Наталью Ювченко и ее двухлетнего сына Кирилла, как и 1200 других беженцев, разместили в глинобитных мазанках сельского поселения Луговики на реке Уж. Там не было ни одного телефона. Последний раз Наталья видела своего мужа Александра, когда он махал ей рукой из окна больницы в Припяти и уговаривал идти домой и закрыть окна. И с тех пор никаких сведений о том, куда его увезли и в каком он состоянии. Наталью с малышом вместе с двумя другими семьями из их дома в Припяти приняла пожилая крестьянская пара, выделив им комнатку в маленьком деревенском доме. Ювченко и другие женщины с маленькими детьми спали на кровати, остальные — на полу. В понедельник старик повел детей на рыбалку, но Кирилл все еще болел — в доме было сыро.

Ко вторнику еды на три семьи уже не хватало, и у Ювченко кончались деньги. Она предложила своему бывшему соседу: «Сергей, давай выбираться отсюда». Вдвоем они наскребли денег на автобусные билеты до Киева. В столице она поехала с Кириллом в аэропорт и села на рейс в Молдавию, где ее родители и родители Александра все еще жили в соседних домах. Оттуда Ювченко снова пробовала выяснить, что с ее мужем.

К среде еще продолжал действовать официальный запрет на информацию об аварии, новости скрывали даже от работников других атомных станций. Но подробности начали просачиваться, и семьи Натальи и Александра использовали свои связи, чтобы выяснить хоть что-нибудь. Через дядю в Москве, у которого был выход на военных, Наталья Ювченко узнала, что наиболее пострадавшие во время аварии отправлены в специальную больницу 3-го Главного управления Министерства здравоохранения, предназначенного для работников атомной промышленности. Ювченко и ее свекровь вылетели в Москву и оказались в городе, очевидно и не слышавшем о кризисе на Украине и готовившемся к майским торжествам на следующий день.

Две женщины разошлись в вопросе, где искать Александра. Наталье дали адрес больницы в закрытой зоне, на территории советского Института биофизики. Мать Александра узнала об онкологическом исследовательском центре на Каширском шоссе, в другой части города, и настаивала на поездке туда. Наталья не хотела спорить. Когда в регистратуре онкологического центра им сказали, что пациента по имени Александр Ювченко у них нет, женщины поймали такси и сказали водителю везти их на другой конец города, в клиническую больницу №6.

Они оказались там уже во второй половине дня. Ювченко сразу поняла, что приехала в правильное место. Девятиэтажная, красного кирпича, окруженная оградой из литого чугуна, больница №6 сама по себе выглядела непримечательно, но входы в нее тщательно охранялись, техники дозиметрами проверяли ботинки и штаны всех входящих и выходящих.

У главной проходной собралась толпа. Многих Ювченко знала по Припяти, все были напуганы и ошеломлены, как и она. Внутрь никого не пускали. Пока Ювченко осматривалась, вышел врач и стал зачитывать список пациентов с Чернобыльской станции и сообщать их текущее состояние. Люди вели себя шумно, нервничали, толкались, выкрикивали вопросы. Кто-кто не слышал, что сказал терапевт, и тому приходилось повторять снова и снова. Но, напряженно вслушиваясь в его голос, Ювченко не услышала упоминания о муже. Она кое-как протолкалась вперед.

«А что Александр Ювченко?» — спросила она. Доктор оторвался от списка и сказал: «Пойдемте со мной внутрь».

Первые пациенты с Чернобыльской станции оказались в Москве вскоре после рассвета в воскресенье 27 апреля. В аэропорту Внуково их встречали врачи в защитных костюмах и фартуках из ПВХ, и автобусы с сиденьями, застеленными полиэтиленовой пленкой. В больнице №6, лечебном учреждении для работников Минсредмаша — 600 коек с отделением радиологии на двух этажах — для чернобыльцев освободили целое отделение. Некоторых привезли в одежде, которая была на них в момент взрыва; многие были покрыты радиоактивной пылью, и транспорт, на котором их доставили, было уже поздно дезактивировать. Самолет, на котором летела первая группа пациентов, разобрали, один из автобусов отправили в Курчатовский институт, загнали в яму и захоронили.

К вечеру воскресенья в палаты больницы поступили 207 мужчин и женщин — по большей части работники ЧАЭС и пожарные, а также охранники, остававшиеся на своих постах возле горящего блока, строители, ожидавшие автобуса под шлейфом выброса, и рыболовы, сидевшие на берегах впускного канала. Ста пятнадцати из них поставили диагноз «острая лучевая болезнь». Десять получили настолько высокие дозы радиации, что врачи сразу же сочли их несовместимыми с жизнью.

Клиническим отделением больницы №6 заведовала 62-летняя Ангелина Гуськова. Она начала свою карьеру в радиологии более 30 лет назад, при зарождении советской программы ядерных вооружений. В 1949 году, только получив диплом невролога, она была распределена в Челябинск-40, закрытый город на юге Урала, — лечить солдат и заключенных ГУЛАГа, работавших на плутониевых фабриках химкомбината «Маяк». Попадая в самые закрытые и охраняемые места, даже специалисты вроде Гуськовой часто не имели представления о том, куда едут, а на месте им запрещалась связь с наружным миром и отъезд. Когда Гуськова спустя два года не вернулась из «Маяка», мать решила, что ее арестовали. Она писала письма в МГБ, прося освободить дочь, а молодой врач начала карьеру на передовом крае биофизики.

На «Маяке» Гуськова увидела первых жертв острой лучевой болезни — 13 заключенных, поступивших в клинику с тошнотой и рвотой. Не понимая симптомов, врач лечила их от пищевого отравления и снова отправила на работы. Только когда люди вновь попали в больницу, жалуясь на лихорадку и внутренние кровотечения, она обнаружила, что они получили огромные дозы радиации, копая траншеи в сильно загрязненном радионуклидами грунте возле Радиохимической фабрики №25. По меньшей мере один заключенный получил считавшуюся смертельной дозу в 600 бэр.

Позже станочницы, работавшие на Радиохимической фабрике, начали страдать от другого загадочного недомогания: они испытывали слабость и головную боль, а потом боли настолько сильные, что, по словам одной из жертв, «на стену хотелось лезть». Гуськова одной из первых описала симптомы этой новой болезни — хронической лучевой болезни (ХЛБ), вызываемой длительным слабым облучением от радиоактивных изотопов. Она разработала методы диагностирования и лечения и провела исследования, которые показали начальству в Средмаше, что облучение не причиняет большого вреда, если быть осторожным. Молодого врача быстро повысили. Ее перевели на секретный испытательный полигон в Семипалатинске — сотни тысяч квадратных километров казахстанской степи, известные просто как «Полигон», — наблюдать первые советские атомные взрывы и лечить кинооператоров, которые сразу после взрыва побежали в зону испытаний забирать свои пленки. Гуськова стала личным врачом самого «отца» бомбы Игоря Курчатова, а в сентябре 1957 года на «Маяке» оказывала экстренную помощь жертвам первой радиационной аварии в СССР — взрыва отстойника №14. В том же году, в возрасте 33 лет, ее назначили в новую радиологическую клинику при Институте биофизики в Москве.

В следующие 30 лет ядерная империя вновь образованного Министерства среднего машиностроения расширялась с яростной скоростью, галопом к Армагеддону, уделяя безопасности не слишком много времени. Цену прогресса платили неудачливые технари на реакторах и облученные подводники, которые один за одним падали на своих постах, а потом получали тайные похороны или отправку в Москву на обследование в отделении Гуськовой в больнице №6. Аварии сами по себе оставались тайной, и выжившим пациентам не разрешали раскрывать истинную причину болезней, которые будут преследовать их до конца жизни. Но Гуськова и ее коллеги собрали огромный объем клинических данных о воздействии радиоактивности на человеческий организм. Обеспокоенная отказом Средмаша признать опасности, неизбежные при поспешном развитии атомной энергетики, в 1970 году Гуськова написала книгу, излагавшую возможные последствия серьезной аварии на гражданской атомной станции. Рукопись поступила к заместителю министра здравоохранения СССР, но тот в ярости швырнул ее автору, запретив публикацию. На следующий год Гуськова систематизировала свои многолетние клинические наблюдения в книге «Лучевая болезнь человека», за которую ей была присуждена Ленинская премия.

К 1986 году Гуськова уже более десяти лет руководила крупнейшей в СССР клиникой лечения радиационных болезней. Она лечила более тысячи жертв тяжелого облучения и знала о последствиях ядерных аварий, возможно, больше любого другого врача в мире. Убежденный коммунист и одна из немногих женщин в верхних эшелонах советской медицины, Гуськова славилась строгостью, и многие сотрудники ее боялись, но она гордилась своей работой по защите людей и безопасности СССР. Она жила одна в квартире на территории больницы №6, телефон на тумбочке возле кровати был всегда включен и готов известить ее об очередном чрезвычайном происшествии.

Пройти через проходную, подняться по пяти каменным ступеням и переступить порог больницы №6 — это заняло у Натальи Ювченко всего несколько мгновений. Но время растянулось в вечность немого ужаса. Это конец, подумала она.

И только когда за ней закрылись массивные деревянные двери больницы, Наталья узнала, что ее выбрали из толпы не для того, чтобы сообщить, что она теперь вдова, а из-за привилегированного статуса ее семьи.

Дядя Натальи благодаря своим связям в Средмаше добыл для нее специальный пропуск в больницу. Он уже несколько часов ожидал ее внутри, недоумевая, почему она не появляется.

Ювченко зашла в узкий тесный лифт, куда помещались лишь два человека и лифтер. Больница была тускло освещена и обшарпана, хотя полы были паркетными, а потолки высокими. Тут и там из стен торчали оборванные провода. Персонал, от солдат, мывших полы, до врачей и техников, был одет одинаково — в белое и голубое, все носили шапочки и закрывающие рот и нос маски. На пороге каждой палаты лежала влажная тряпка, чтобы задерживать радиоактивную пыль. Лифт, дернувшись, остановился на восьмом этаже, и Наталью провели к палате 801. Палата была на двоих, и в ней, на пару с соседом, которого она не узнала — пожарным Правиком, лежал Александр. Его густые непослушные волосы были сострижены наголо.

«Черт! — сказал он. — Посмотри, как нелепо я выгляжу! Посмотри на мою голову!»

Но Наталья после долгих дней неведения испытывала только радость. Что бы ни случилось в ту ночь на станции, здесь был тот Саша, какого она всегда знала: он совсем не выглядел как пациент, которому нужно специализированное лечение.

К утру понедельника, когда доставленные из медсанчасти Припяти пациенты проснулись в больнице №6, Александр Ювченко и другие операторы дежурной смены ЧАЭС — включая заместителя главного инженера Дятлова, начальника смены Александра Акимова и молодого старшего инженера управления реактором Леонида Топтунова — больше не ощущали острых признаков лучевой болезни. Головокружение и тошнота, мучившие их в ранние часы субботы, прошли. Пожарные — рослые, здоровые, молодые, полные жизненных сил люди — снова были бодры и веселы. Они сидели на своих кроватях и играли в карты. Некоторые чувствовали себя настолько хорошо, что врачи еле могли удержать их в больнице. Оставшиеся симптомы болезни казались слабыми: у некоторых еще болела голова, не было аппетита и чувствовалась сухость во рту. Сухость не проходила, сколько бы воды они не пили. Кто-то заметил покраснение кожи и легкую припухлость в местах, подвергшихся облучению, или там, где на них попала радиоактивная вода.

Медсестра обрила Александру Ювченко голову. Этот протокол разработали после аварии на «Маяке», чтобы сильно облученные люди не испытывали шок, видя как через несколько недель после аварии у них клочьями вываливаются волосы. И сейчас у некоторых чернобыльских операторов радиоактивность волос была в тысячу раз выше обычной: срезанные у них волосы собирали в пластиковые пакеты для захоронения. Но Саша выглядел вполне довольным, шутил про свою лысую голову и в целом выглядел отлично. Что могло случиться плохого?

Он сказал Наталье, что не хочет говорить в палате, и кивнул в сторону двери: «Пойдем покурим».

Как и положено болезни, бездумно созданной человечеством, острая лучевая болезнь — это жестокий, сложный и малопонятный недуг, который испытывает возможности современной медицины. Радиационное облучение, вызвавшее ОЛБ, может длиться несколько секунд и не сопровождаться никакой первичной реакцией. Но ее разрушительное воздействие начинается сразу, лучи высокой энергии и альфа-, бета- и гамма-частицы напрямую повреждают биологическую ткань, из-за радиолиза воды приводят к образованию химически агрессивных «свободных радикалов», повреждают и даже разрывают нити ДНК — и облученные клетки начинают умирать со скоростью и интенсивностью в зависимости от дозы: тошнота и рвота, может покраснеть кожа. Но тошнота со временем проходит, ожоги, кроме самых сильных, обесцвечиваются в течение 18 часов, и пациент входит в скрытый период мнимого благополучия. Этот обманчивый период очевидного хорошего самочувствия может продолжаться дни и даже недели, и только после этого начинают развиваться дальнейшие симптомы ОЛБ. Чем ниже полученная доза радиации, тем дольше латентный период и тем выше вероятность выздоровления — при правильном лечении.

Поступившие из Чернобыля пациенты подвергались воздействию радиации самым разным образом: пожарные, поднимавшиеся на крышу 3-го энергоблока, вдыхали альфа- и бета-излучающий дым, на них сыпалась радиоактивная пыль и пронизывали гамма-лучи от фрагментов топлива активной зоны реактора, лежавших вокруг них. Дозы зависели от того, где они стояли. Несколько метров в ту или другую сторону означали жизнь или смерть. Операторы, пытавшиеся сдержать разрушения в 4-м энергоблоке, были окутаны клубами пыли и радиоактивного пара от взрыва и от разорванных труб, облиты водой, содержащей бета-частицы, и бродили среди руин, засыпанных обломками реактора. Некоторые вдыхали радиоактивный ксенон, криптон и аргон, короткоживущие, но высокорадиоактивные газы, которые обжигали мягкие ткани рта и дыхательных путей. Другие получили обширные ожоги от гамма-лучей или бета-частиц, осевших на коже или попавших с водой на одежду. Некоторые подвергались облучению лишь несколько минут, другие намного дольше. Александр Акимов, который вместе с Топтуновым работал по щиколотку в радиоактивной воде в бесплодных попытках охладить разрушенный реактор, сошел с трапа самолета в Москве в том же грязном комбинезоне, который был на нем в ту ночь. Он продолжал облучать его кожу более 24 часов, пока его наконец не сняла сестра приемного отделения больницы №6.

Однако ко времени прибытия в Москву, спустя сутки с начала аварии, только самые тяжелые из 207 пациентов демонстрировали видимые следы болезни.

Полдюжины пожарных, сражавшихся с огнем под командованием лейтенанта Правика и усиленные бойцами городской части Припяти, не имели никакой защиты от гамма-излучения в своих брезентовых костюмах. Люди получили настолько высокие дозы, что к моменту, когда они поступили в больницу №6, цвет лица у них уже поменялся с красного на восковой серый — внешний слой кожи был убит радиацией. Внутренние повреждения тоже было трудно увидеть, но они со временем окажутся такими же тяжелыми, коснувшись частей тела, где клетки размножаются быстрее всего, особенно это касается легких, дыхательных путей, кишечника и костного мозга. Лечение пораженных органов ограничивалось переливанием крови, введением антибиотиков для борьбы с инфекцией и — в самых тяжелых случаях — пересадкой костного мозга, рискованной процедурой, связанной с осложнениями и побочными эффектами, которые сами по себе могли оказаться смертельными.

Доктор Гуськова и ее команда знали, что к тому времени, как появятся наружные симптомы ОЛБ — опухание, ожоги кожи и некроз, кровавый понос и кровотечения, повреждение костного мозга, изъязвление слизистых оболочек дыхательных путей и кишечника, вмешиваться в болезнь уже будет поздно. А без подробной информации об обстоятельствах облучения пострадавшего, точной картины распределения полученной дозы — и соответствующей обработки — лечение было трудно назначить. Даже при небольших и точно описанных авариях сортировка шла методом угадывания и прикидок. В хаосе, наступившем после взрыва реактора №4, немногие из жертв аварии понимали, где и как они были облучены. Дозиметристы станции были ошеломлены; пожарным вообще не выдали никакого радиометрического оборудования, а у операторов имелись только нагрудные датчики, предназначенные для ежедневного использования и замерявшие не более 2 бэр. Те, что сняли с комбинезонов госпитализированных сотрудников, аккуратно упаковали и отправили в Москву только для того, чтобы там их случайно уничтожили при дезактивации.

Но многолетний опыт Гуськовой в радиационной патологии помог ей впервые разработать метод биологической дозиметрии, измерения дозы облучения на основании опросов и анализов. Метод основывался на времени, прошедшем до начала рвоты и числе белых кровяных клеток, или лейкоцитов. Производимые в костном мозге, эти клетки являются основой иммунной системы организма и одними из самых надежных биологических маркеров проявлений ОЛБ. Измеряя количество лейкоцитов у пациента и оценивая его снижение в динамике, врачи могли соответственно оценить полученную каждым дозу. Это был трудоемкий процесс. Не имея автоматических счетчиков клеток крови, обычных в лабораториях западных гематологов, клиницисты больницы №6 вели подсчет вручную, под микроскопом, и вместо 20 секунд каждый анализ занимал полчаса.

Анализ числа лейкоцитов был частью пакета анализов, позволяющего дать прогноз течения болезни, и пациенты быстро привыкли к тому, что у них каждый день берут кровь из пальца или из вены. Врачи также отбирали образцы для измерения уровней стронция и цезия, загрязняющих кожу, и исследовали мочу на содержание натрия-24 — он показывал возможное облучение нейтронами и мог сделать само тело радиоактивным. Но анализ крови оставался важнейшим показателем того, кто выживет, а кто — с высокой вероятностью — нет.

Когда Наталья Ювченко отправилась к врачам спросить о состоянии мужа, они ответили, что придется просто ждать.

«В течение первых трех недель мы узнаем, — сказали ей медики. — Но будьте готовы к худшему».

К 1 мая Гуськова и ее персонал завершили работу по выявлению менее пострадавших пациентов и переводу более тяжелых в разные палаты во избежание перекрестного загрязнения. Зашедший в палату Петра Хмеля обсудить с ним анализы, врач был удивлен, что цифры показывали относительно незначительный ущерб, несмотря на начальное покраснение кожи. Он спросил Хмеля, не был ли тот в отпуске недавно где-нибудь на солнце. Терапевту показалось, что отпуск может быть более правдоподобным объяснением загара, чем гамма-излучение от горевшего реактора. Для такого числа лейкоцитов могло быть только две причины.

— Или вас там не было, или вы были выпивши, — сказал доктор. — Скажите мне правду.

Хмель, опасаясь, что врачи сообщат начальству, что он был пьян на службе, робко признался, что они праздновали в тот вечер. Водки было много.

— Был День офицера, — сказал он.

Врач улыбнулся и похлопал его по плечу:

— Отлично, товарищ лейтенант. Теперь мы вас вылечим.

К этому времени родственники жертв стали приезжать в больницу не только из Припяти и Киева, но и со всего Советского Союза. Одной из первых приехала мать лейтенанта Правика и почти не отходила от своего сына. Врачи советовали женам и родителям привозить еду для поддержания сил больных и рекомендовали гусиный и куриный бульон. Из кровати Правик отправил ободряющее письмо жене и их месячной дочке, в котором извинялся за плохой почерк и свое отсутствие дома.

«Здравствуйте, мои дорогие! — писал он. — Большой вам привет от отпускника и лодыря… Я отлыниваю от своих обязанностей по воспитанию Наташки, нашей маленькой. Дела идут хорошо. Нас поместили в клинику для наблюдений. Как ты знаешь, все, кто был со мной, теперь здесь, все мое окружение. По вечерам ходим прогуляться, ночью любуемся видами Москвы. Один недостаток — только из нашего окна. И так, наверное, еще месяц или два. К сожалению, такие здесь правила. Пока не завершат обследование, нас не выпишут.

Надя, ты читаешь это письмо и плачешь. Не плачь — осуши слезы. Все вышло нормально. Мы еще до 100 лет проживем. А наша любимая доченька еще три раза нас переживет. Очень скучаю по вам обеим… Мама со мной сейчас. Она сюда примчалась. Она позвонит вам и расскажет, как я себя чувствую. А чувствую я себя отлично».

Родители старшего инженера управления реактором Леонида Топтунова были на даче под Таллином, когда услышали, что на станции, где работал их сын, случилась авария. Они тут же бросились домой. А во вторник получили телеграмму: «МАМА Я В БОЛЬНИЦЕ В МОСКВЕ ЧУВСТВУЮ СЕБЯ НОРМАЛЬНО», — писал Леонид и сообщал адрес, по которому его можно найти. Первым же рейсом Вера Топтунова и ее муж вылетели в Москву. Когда они приехали на следующий день в больницу №6, навстречу им вышел из палаты Леонид. На нем были короткая пижама и шапочка из такого же материала, он ходил, выглядел хорошо и уверял, что хорошо себя чувствует.

«Все отлично! Не расстраивайся, мама, — сказал он и улыбнулся. — Все хорошо».

Но, взглянув вниз, Вера увидела, что все совсем не хорошо. Там, где заканчивалась пижама, можно было разглядеть, что что-то ужасное происходит с кожей Леонида: она была отвратительного красно-синего цвета, как подбитый накануне глаз. Поверхность ног и ступней выглядела так, словно по ним долго наносили удары или погрузили в какую-то едкую жидкость.

Доктор Роберт Гейл был человеком, не изменявшим своим привычкам. Он всегда вставал рано, пока его жена и трое детей еще спали, брился и плавал в бассейне их дома в районе Бель-Эйр у подножия гор Санта-Моника. После этого звонил коллегам в Нью-Йорке и Европе, где уже начался рабочий день. Новости об аварии в СССР Гейл услышал 29 апреля по радио в ванной, но только позже, когда сообщили о погибших на Чернобыльской станции, ему пришло в голову, что он может помочь.

В свои 40 лет Гейл был гематологом и специалистом по пересадке костного мозга в Медицинском центре Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе (UCLA). Он предпочитал носить деревянные клоги, которые ему делали на заказ на Мелроуз-авеню и широкие галстуки с китами или овечками, совершал пробежки и каждый день ел на обед замороженные йогурты. Гейл неустанно создавал свой публичный образ и гордился репутацией независимого одиночки. Кроме того, он был председателем Комитета Международного регистра пересадок костного мозга и понимал, что может помочь спасти пораженных острой лучевой болезнью. Гейл знал, что советские власти обычно отказывались от медицинской помощи, которую предлагал Госдепартамент США, и запланировал другой подход — через своего друга и покровителя Арманда Хаммера. Около 9:30 утра Гейл набрал его номер.

Председатель американской нефтяной компании Occidental Petroleum Арманд Хаммер был известным филантропом и собирателем предметов искусства. Он родился в Нью-Йорке в семье убежденных коммунистов, а в Россию впервые попал в 1921 году, отказавшись от врачебной практики якобы в интересах фармацевтической компании своего отца в Стране Советов. В Москве он встретился с Лениным, который предоставил Хаммеру торговые концессии, заложившие основу огромного состояния, — и открыл прямой доступ к советским лидерам, которым американец пользовался почти 70 лет. Со временем обнаружилось, что Хаммер, один из самых крупных шарлатанов в истории, был сознательным орудием советской спецслужбы, мошенником и предателем, но в свои 87 лет он продолжал поддерживать репутацию известного во всем мире гуманиста, «практически единственного мостика между коммунизмом и капитализмом», по словам тележурналиста Уолтера Кронкайта.

Гейл встретился с Хаммером в СССР в 1978 году на медицинской конференции, проводившейся в МГУ, и затем сблизился с ним благодаря инициативе Хаммера найти лекарство от рака. Лучшего способа предложить помощь пострадавшим в Чернобыле, чем через Хаммера, нельзя было придумать.

Гейл дозвонился до него и разъяснил потенциальную важность пересадок костного мозга для спасения жертв облучения. В тот же день Хаммер написал письмо Горбачеву, поддерживая предложение Гейла, и отправил его по телексу в Кремль. Во второй половине дня в четверг доктор в сопровождении свиты фоторепортеров уже шагал по международному аэропорту Лос-Анджелеса, держа в руках билеты до Москвы.

На лестничных площадках больницы №6 операторы станции собирались поболтать, покурить и обсудить загадку, которая занимала их всех, — причины аварии, из-за которой они все попали сюда. Сотрудники КГБ и прокуратуры ходили из палаты в палату, опрашивая пациентов, пожарные и инженеры ЧАЭС строили предположения, но никто не знал, как мог случиться взрыв. Даже те, кто изучал инженерное дело и физику реакторов, — Дятлов, Александр Акимов, Леонид Топтунов, Саша Ювченко — все еще не могли понять этого.

«Мы готовы рассмотреть любые гипотезы, ребята, — сказал Дятлов молодым коллегам, которые в ту ночь выполняли его приказы. — Не стесняйтесь выдвигать самые неожиданные идеи».

Даже когда их состояние стало ухудшаться, они никогда не обсуждали, чья в этом вина. Родители Леонида Топтунова — который нажал кнопку АЗ-5, что и запустило взрыв, — боялись поднимать вопрос об аварии у кровати сына. Но со временем Вера, мать Леонида, набралась смелости спросить его об этом прямо.

— Лёнечка, — сказала она. — Что случилось, как это могло случиться?

— Мама, я все сделал правильно, — ответил Леонид. — Я все сделал по правилам.

Врач прервал их разговор, жестом показав ей, что не надо беспокоить сына. После этого они никогда не обсуждали аварию.

В четверг утром, 1 мая, Людмилу Игнатенко вызвали в кабинет Ангелины Гуськовой на шестом этаже и объяснили, что ее мужу необходима пересадка костного мозга. Сержант Василий Игнатенко, главный здоровяк Припятской городской пожарной части, вместе с лейтенантом Правиком боролся с огнем на крыше 3-го энергоблока. И теперь, чтобы спасти его жизнь, требовался донор костного мозга из числа ближайших родственников. Гуськова сказала Людмиле, что близкие родственники Василия уже едут в Москву.

Со времени аварии прошло шесть дней, и для пострадавших сильнее других период мнимого благополучия ОЛБ заканчивался. Василию постоянно ставили капельницы и уколы. Вечером он сделал Людмиле сюрприз, попросив сестру пронести букет цветов, а потом они вместе смотрели на первомайский салют из окна палаты на восьмом этаже корпуса. Василий еще мог стоять, и жена обняла его, пока они глядели в окно. Но его состояние уже настолько ухудшилось, что он не мог пить бульон, который Людмила приносила ему. Врачи посоветовали попробовать сырые яйца, но и они в нем не задерживались.

Врачи подыскивали доноров костного мозга для наиболее облученных пациентов, но количество лейкоцитов в их крови быстро падало, набрать их достаточно для завершения анализа типирования тканей не удавалось. Для родственников, которые по результатам анализов оказывались подходящими потенциальными донорами, сам процесс донорства был мучительным. Одной из первых прошла через него 50-летняя Вера Топтунова. Под общим наркозом врачи сделали два разреза на ягодицах, 15-сантиметровыми иглами проткнули ей бедренные кости и выкачивали костный мозг — по чайной ложке за прием. Потребовалось около 90 минут, чтобы сделать 200 проколов и набрать в банку почти литр розово-красной жидкости. Техники процедили содержимое, чтобы удалить частицы жира и костей, прокрутили в центрифуге, поместили в пакет и внутривенно ввели сыну Веры. Теперь оставалось ждать, что клетки костного мозга достигнут пустот в костях Леонида и начнут производить здоровые клетки крови.

Когда Василию Игнатенко сказали, что лучшим кандидатом на донорство является его младшая сестра Наталья, он отказался дать разрешение врачам на процедуру. «Я не приму костный мозг от Наташи! — сказал он. — Лучше умру!» Даже когда жена объяснила, что никакого вреда в долговременной перспективе Наталья не потерпит, Игнатенко сопротивлялся. В итоге донором стала его старшая сестра Люда.

К концу первой недели заведующий отделением гематологии больницы №6 Александр Баранов провел три трансплантации костного мозга наиболее пострадавшим пациентам, включая Топтунова и Акимова. Но еще три пациента были облучены настолько, что в их телах не осталось лейкоцитов для типирования. Советские врачи попробовали применить новую экспериментальную технологию пересадки, используя клетки печени мертворожденных или абортированных эмбрионов. Это лечение имело еще меньше шансов, чем пересадка костного мозга, но врачи Гуськовой знали: это все, что они могут сделать, этим пациентам уже нельзя было помочь.

К тому времени недостатки биологической дозиметрии стали очевидными. Первичные расчеты Гуськовой говорили, что некоторые люди получили лишь небольшие дозы радиации — меньше, чем онкологические больные получают при стандартной лучевой терапии. Однако традиционный анализ показывал только воздействие гамма-излучения на костный мозг, не учитывая ущерб, нанесенный внутренним облучением при вдыхании радиоактивного дыма, пыли или проглатывания радиоактивных частиц. Когда видимые следы бета-ожогов медленно стали проявляться на коже пострадавших, врачи были поражены их размерами и тяжестью. В пятницу 2 мая доктор Баранов предполагал, что десять его пациентов не выйдут из больницы №6 живыми. Пройдет немного времени, и он увеличит это число до 37.

При этом пациенты и их близкие питали большие надежды на ожидающийся приезд американского врача: они слышали о его опыте и спасительных заграничных лекарствах, которые он везет.

Вечером в пятницу Роберт Гейл заселился в номер гостиницы «Советская», а уже ранним утром, натянув фуфайку с надписью «USA», он отправился на восьмимильную пробежку по улицам Москвы. После этого на завтраке в гостинице Гейл встретился с Александром Барановым. Сухопарый и лысый Баранов был пионером советской хирургии, сделавшим первую пересадку костного мозга в СССР, но сейчас у него был изможденный вид человека, который видел, как многие из его пациентов умирают в мучениях. Он курил не переставая, сворачивая пепельницы из листков бумаги, тушил в них окурки и выбрасывал в ведро. После завтрака они поехали в больницу, где Баранов познакомил Гейла с Ангелиной Гуськовой. Она любезно его приветствовала, но была разочарована, что мальчишеского вида американский хирург приехал с одним небольшим саквояжем, а не с дорогостоящим западным оборудованием, как она ожидала. Баранов повел Гейла на осмотр пациентов на восьмом этаже.

Там располагалось стерильное отделение, где пациенты восстанавливались после трансплантаций. Пока пересаженные клетки костного мозга приживались, чтобы начать производство клеток крови, — процесс, который мог занять от двух недель до месяца, — иммунная система пациентов практически не действовала, оставляя их беззащитными перед кровотечениями, небольшими инфекциями и даже перед атаками со стороны условно-патогенных бактерий в их кишечнике. Любое из этих событий могло стать смертельным.

Гейл увидел четырех пациентов, изолированных в «островах жизни» — пластиковых пузырях. Эти устройства должны были обеспечить критическую линию обороны в битве за жизнь пациентов, пока не приживутся пересаженные клетки костного мозга. Пациенты дышали воздухом, который либо фильтровался, либо проходил через трубку, стерилизующуюся ультрафиолетовым светом. Чтобы дополнительно изолировать их от инфекции, прикасаться к ним могли только сотрудники в стерильной одежде или через вделанные в пластик перчатки. «Островов жизни» было меньше, чем требовалось, и их использование нормировалось. Гейл никогда до этого не видел бета-ожог, на его взгляд, четверо осмотренных пациентов были больны, но не очень тревожно. Он принял участие в первой процедуре пересадки, ассистируя Баранову в заборе костного мозга у донора.

После того как ему был пересажен костный мозг его сестры, Василия Игнатенко перевели на восьмой этаж и поместили в «остров жизни». Персонал пытался выставить из палаты его жену, но Людмила все же проникла внутрь и смачивала ему губы через пузырь. Теперь не медсестры, а солдаты в резиновых перчатках делали Василию уколы и утилизировали кровь и плазму. Никто больше не хотел заходить в палату — Людмила думала, что из-за боязни заражения. Некоторые медики, особенно молодые, испытывали иррациональный страх, считая, что лучевая болезнь заразна, как чума.

Игнатенко быстро пришел в сознание после трансплантации. Но его состояние стало внезапно и пугающе ухудшаться. Вид его менялся каждую минуту: кожа изменяла цвет, тело раздувалось. Он плохо спал, и к десяткам таблеток, которые принимал, добавили транквилизаторы. Волосы у него стали выпадать, он начал злиться.

«В чем вообще дело? — спрашивал он. — Мне сказали, я буду болеть две недели! А сколько уже прошло!»

Ему становилось все труднее дышать. Руки покрылись трещинами, ноги раздулись и посинели. Постепенно перестало действовать обезболивающее. К воскресенью, 4 мая, он уже не мог больше встать на ноги.

Наиболее пострадавших операторов и пожарных болезнь атаковала снаружи и изнутри. Когда количество белых кровяных клеток резко сократилось, по коже поползла инфекция: толстые черные герпетические волдыри покрывали губы и полость рта. Кандидоз сделал десны красными и изъеденными, кожа загнулась назад, и они стали цвета сырого мяса. Болезненные язвы развились там, где руки, ноги и тела были обожжены бета-частицами. В отличие от термальных ожогов, которые медленно, но заживают, радиационные со временем становятся хуже: внутренние бета-ожоги развиваются наружу волнами из того места, где тела коснулся радиоактивный материал, въелся в ткани в глубине. Волосы на теле и брови выпали, кожа больных потемнела — сначала покраснела, потом полиловела и наконец стала бумажного коричнево-черного цвета и скручивалась слоями.

Внутри тел гамма-излучение сожрало внутреннюю оболочку кишок и повредило легкие. Анатолий Кургуз, который в клубах пара и пыли пытался закрыть дверь воздушного шлюза в зал реактора в моменты после взрыва, получил внутрь столько цезия, что сам стал опасным источником радиации. У него начались истерические припадки, и специалисту по ожогам врачу Анжелике Барабановой пришлось просто лечь на него сверху, чтобы он оставался в кровати. Уровень радиации в палате Кургуза стал настолько высок, что заведующая отделением переехала из своего кабинета за стеной. Паркет на полу перед входом в палату пришлось заменить.

В течение первых 12 дней после аварии Александр Баранов и Роберт Гейл провели 14 трансплантаций костного мозга. Арманд Хаммер и Sandoz Corporation организовали доставку самолетами в Москву лекарств и оборудования на сотни тысяч долларов; Гейл получил разрешение советских властей на приезд коллег из Нью-Йорка и Лос-Анджелеса. Но врачи понимали, что многие их усилия уйдут впустую: позднее Гейл сказал на пресс-конференции в Москве, что до 75% пациентов после трансплантации, скорее всего, умрут.

Пересадка костного мозга от брата-близнеца не помогла остановить метаболический коллапс у начальника смены Александра Акимова, несколько часов подвергавшегося бомбардировке со всех сторон энергетическими источниками гамма-излучения и бродившего в зараженной воде. Один зараженный комбинезон облучил его дозой в 10 грей — эквивалентом 1000 бэр, вызвав бета-ожог, который покрывал почти все его тело, за исключением широкой полосы по талии, где комбинезон был перехвачен толстым военным ремнем. Отдельную дозу в 10 грей Акимов получил в легкие, что вызвало острую пневмонию. У него поднялась температура; кишечник распадался и выходил из него кровавым поносом. Во время одного из посещений палаты его жена Люба увидела, что ее муж — клочок за клочком —выдергивает себе усы.

«Не волнуйся, — сказал он ей. — Это не больно».

Акимов понимал, что может и не выйти из больницы живым, но, пока мог говорить, рассказал другу, что хотел бы стать егерем. Люба сказала, что они с их сыновьями могли бы жить на реке, расставляя бакены и управляя навигацией, как отец заместителя главного инженера Дятлова. В одном Акимов был уверен:

«Больше никогда не стану работать в ядерной отрасли, — сказал он. — Что угодно стану делать. Начну жизнь с нуля, но не вернусь на реакторы».

Когда Сергей Янковский, старший следователь Киевской прокуратуры пришел в палату к Акимову допросить его по поводу аварии, тело инженера сильно опухло. Он едва мог говорить. У врачей не было времени на следователей, они спрашивали Янковского, зачем мучить умирающего человека, который не протянет больше нескольких дней. Попытки вести допрос оказались бесполезными.

Прежде чем уйти, Янковский склонился над постелью ядерщика.

«Если вспомните что-нибудь, — сказал он, — просто напишите».

6 мая Акимов встретил свой 33-й день рождения. Вскоре он впал в кому.

Вечером пятницы, 9 мая, — Дня Победы в войне над нацистами — пациенты смотрели из окон больницы на праздничный салют. Но в этот раз радости было мало. У Василия Игнатенко начала облезать кожа и кровоточило тело. Он кашлял и хватал ртом воздух. Кровь струйкой текла у него изо рта. Петр Хмель лежал в палате один, врачи передали ему записку от его друга Правика: «Поздравляю с праздником! Скоро увидимся!» Хмель не видел своего одноклассника с того момента, как их привезли в больницу 12 дней назад, и не знал, где его искать в здании. Но тоже нацарапал записку, отвечая на поздравления.

Смерти начались на следующий день. Первым был пожарный из бригады Чернобыльской АЭС сержант Владимир Тишура, который поднялся на крышу вместе с Правиком через несколько минут после взрыва. 11 мая скончались от ран Правик и Кибенок — командир Припятской части. Сослуживцы Правика на Украине потом повторяли гротескные слухи, что лейтенант получил такую дозу облучения, что его глаза поменяли цвет с карего на синий, а врачи обнаружили волдыри на его сердце. В тот же день — первым из операторов станции — ушел Александр Акимов. Он умер с открытыми глазами, его кожа была черной.

Доктор Гуськова запретила общение пациентов, заперев их в палатах. За окнами вовсю цвели деревья, погода была прекрасной. За забором больницы на улице маршала Новикова Москва жила своей жизнью. А те чернобыльцы, что выжили, лежали по одиночке в своих постелях, подключенные к капельницам или аппаратам переливания крови, и зачастую видели только медсестер. Новости о смертях их друзей и коллег доходили до них с шепотом родственников и с тревожным громыханьем тяжелых каталок по длинным коридорам больницы.

Когда первых его товарищей по 4-му энергоблоку повезли на кладбище, мучения Александра Ювченко только начинались. Как и предупреждали врачи, бета-ожоги на его теле проявились не сразу. Сначала маленькие красные пятнышки появились сзади на шее. Потом поражения проявились на левой лопатке, бедре и щиколотке — ими он упирался в тяжелую дверь зала реактора, и покрывающая ее слизь, содержащая бета- и гамма-частицы, проникла в его комбинезон.

Ювченко, единственного из четырех больных, лежавших на всем этаже, перевели в реанимацию. Рядом был его босс, начальник смены реакторного цеха Валерий Перевозченко. Бывший подводник получил огромную дозу гамма-излучения, когда вошел в реакторный зал и посмотрел внутрь горящей активной зоны — но он удержал Ювченко, и тот избежал большей части облучения. Тем не менее ожоги на теле Ювченко темнели и распространялись, кожа чернела и слезала, оставляя под собой нежную розовую младенческую плоть. То, что поначалу выглядело как солнечный ожог на лопатке, постепенно пошло волдырями, начался некроз по мере того, как радиация проедала плоть к кости. Боль стала почти невыносимой, и медсестры кололи Ювченко морфин. Врачи начали обсуждать необходимость ампутации и выписали из Ленинграда специальное оборудование, чтобы выяснить, удастся ли спасти ему руку.

Во вторник, 13 мая, Людмила Игнатенко со своими подругами Надей Правик и Таней Кибенок, чьи мужья умерли двумя днями раньше, села на автобус, идущий до Митинского кладбища на северо-западной окраине Москвы. Она видела, как тела Правика и Кибенка предали земле. Людмила ушла из больницы в 9 часов утра, чтобы быть на похоронах, но попросила сестер сказать Василию, что она просто отдыхает. Когда во второй половине дня Людмила вернулась в больницу, ее муж тоже скончался. Прозекторы, которые готовили тело для похорон, получили его настолько раздутым, что не смогли надеть на него форму. Когда он упокоился рядом со своими товарищами на Митинском кладбище, тело Василия было зашито в два мешка из толстого пластика, положено в деревянный гроб и цинковый короб, вставленные один в другой.

В тот же день от ран умер Валерий Перевозченко. Наталья Ювченко пыталась скрыть это от мужа, но со своей кровати Александр услышал, как в соседней палате перестали пикать приборы. 14 мая умерли еще трое операторов 4-го блока, включая Леонида Топтунова, чьи родители оставались у его кровати до конца. 90% его кожи было покрыто бета-ожогами, легкие уничтожены гамма-излучением. В ту ночь молодой человек проснулся, жадно хватая ртом воздух. Он задохнулся прежде, чем пересаженный костный мозг смог подействовать. Врачи определили, что он получил более 1300 бэр, троекратную смертельную дозу. Виктор Проскуряков, один из двух стажеров, который вышел на портал мостового крана вместе с Перевозченко и заглянул в горящий реактор, был покрыт ужасными ожогами, особенно на руках, которыми он держал фонарь Ювченко. Он продержался еще три дня и умер ночью 17 мая.

К концу третьей недели мая число погибших достигло 20, и Александру Ювченко было еще страшнее. Число лейкоцитов у него в крови упало до нуля, последние волосы выпали. «Когда придет мой черед?» — думал он. Лежащие поодиночке в палатах тяжелобольные начали испытывать страх перед темнотой, свет в некоторых палатах не выключали.

Воспитанный в коммунистическом духе, Ювченко не был религиозен и молитв не знал. Но каждый вечер он лежал без сна и просил Бога дать ему прожить еще ночь.

Назад: 12. Битва за Чернобыль
Дальше: 14. Ликвидаторы