Трассу то и дело чинили, разгребали снег, убирали ледяные торосы, размечали, меняя маршрут… На Дороге дежурили посты – регулировщицы, санитарки, просто помощницы. Придумали специальные фонари – подсвечивать воронки от снарядов или полыньи, но так, чтобы водители видели, а разведчики с самолетов нет.
И все-таки потери были огромны. Сколько машин ушло под воду вместе с людьми? На этот вопрос точного ответа не может дать никто, не до подсчетов было, спешили перевезти еще и еще, пока держал лед, пока была хоть малейшая возможность. На пронизывающем ветру, на морозе или по колено в ледяной воде обветренные, осипшие, обмороженные, настоящие герои Дороги Жизни держали трассу, чтобы прошла еще хоть одна машина, чтобы спасти еще десяток жизней ленинградцев.
Трассы были две – короткая и длинная. Короткая от Осиновца к Кобоне недалеко от берега, занятого немцами, под постоянным артиллерийским огнем, зато с более крепким льдом. Длинная – от немцев подальше, но там глубины больше, ветер сильней и лед тоньше.
Ладога всегда была озером трудным, непредсказуемым: из-за большого перепада глубин и розы ветров ледостав там ранний, а ледоход поздний, ладожский лед по Неве идет, когда уже черемуха цветет, но в ту страшную зиму люди благодарили мороз, державший лед и в мае. Если бы только не обстрелы…
Ближняя трасса всего в десяти километрах от берега, то есть от немецких позиций, а у немцев всегда была хорошая дальнобойная артиллерия. Тем, кто организовывал трассу, приходилось решать нелегкую задачу – либо подальше от берега с риском провалиться под лед или застрять в бесконечных торосах на морозе, либо ближе к берегу, где лед толще и глаже, но долетают артиллерийские снаряды.
Подальше от берега шли бензовозы. Их нельзя пускать рядом с людским потоком, чтобы из-за попадания снаряда не превратились в факел сами и не угробили всех, кто окажется поблизости. До того времени, когда в 1942 году водолазы протянули нитку трубопровода по дну озера, топливо в город приходилось возить вот так – с риском для всех и малыми порциями.
О Дороге Жизни написано и сказано очень много и, несмотря на любые преувеличения, никогда подвиг тех, кто на ней работал или даже просто ее преодолел хотя бы в одну сторону, не сможет быть оценен сполна. Чтобы оценить, наверное, нужно там побывать.
Чтобы по достоинству оценить подвиг всего блокадного Ленинграда, нужно испытать все самим. К счастью, у нас нет и не будет такой возможности. Но и пережившие блокаду хотели бы одного: чтобы это никогда ни с кем не повторилось!
Женька сидела, прижимая к себе Павлика и безучастно размышляя о том, что, кроме вот этого малыша, у нее и впрямь никого на всем белом свете не осталось. Как и у него, кроме нее, никого нет.
Даже когда машина резко вильнула, уходя от полыньи, и пассажиры невольно в ужасе закричали, а потом идущая впереди машина провалилась и все снова визжали, Женька сидела, молча сгорбившись. Ее трясло, тело горело, а голова гудела и раскалывалась. Павлику даже понравилось, он прижался к горячей, словно печка, спасительнице и… заснул. Вряд ли малыш понимал, что происходит, крики окружающих пугали, но Женя-то сидела тихо, значит, все в порядке. Рядом с ней Павлику ничего не страшно.
А у Женьки перед глазами плыли лица тех, кто из ее родных и знакомых не дожил до возможности переправиться на Большую Землю, не дожил до весны, – мамы, папы, бабушки, Станислава Петровича… Тани… тех, кого любила или недолюбливала… знала хорошо или едва-едва… с кем здоровалась во дворе, сидела за партой в школе, кого видела у мамы в больнице… и, конечно, Юрки, который помог выжить ей самой, когда осталась одна.
Все что-то шептали, говорили и даже кричали Женьке, но сквозь вой ветра, грохот и шум в собственной голове она никак не могла разобрать. Поняла только Юркин наказ: доживи до весны и запомни.
– Я запомню, Юр, не забуду.
На Ледовой трассе работали без остановки и отдыха более четырех тысяч полуторок, четверть из них либо провалилась под лед, либо попала под вражескую бомбу или снаряд. И все равно, едва дождавшись разгрузки и новой погрузки, водители раз за разом отправлялись в свой смертельно рискованный путь – по 4–5 раз за сутки. Двери у кабин сняты, несмотря на мороз, – чтобы успеть выскочить в случае ухода под лед.
Их машина добралась до берега, а вот две другие и автобус, в который не поместились Женька с Павликом, просто ушли под воду.
Женя сильно простыла, была в горячке, почти не понимала, что происходит, как долго они едут и почему все кричат. Хотя это-то понятно – от страха, особенно когда шедшая перед ними машина угодила в свежую полынью.
Наверное, на том берегу она все же легла бы в сугроб и заснула вечным сном, но рядом был Павлик. Он ничего не просил, давно отвык канючить или требовать, привычно держал рукав Женькиной шубейки и молчал.
В Кобоне всех, кто добирался живым с ленинградского берега, принимали сначала в местном храме. Оттуда вынесли всю церковную утварь, поставили несколько буржуек, соорудили нары. В тесноте да не в обиде.
За зимние месяцы местные привыкли к потоку беженцев, привыкли и к необходимости хоронить десятками, и к тому, что эвакуированных кормить сразу нельзя. Это было самым трудным. Как не протянуть кусочек хлебца ребенку, у которого на лице одни голодные глаза остались, как не дать миску с кашей? Самим не сытно, но делились последним. Но это последнее, предложенное от души, могло стать гибелью, как и выдаваемый эвакуируемым паек. Как удержаться человеку, не видевшему уже несколько месяцев больше двухсот граммов черного, похожего на замазку хлеба?
Не успели ступить на берег, как раздался гул самолетов и крик:
– Воздух!
Люди бросились кто куда, большинство в небольшой лесок или в храм. Конечно, это «бросились» выглядело странно, обессиленные беженцы из последних сил ковыляли под хоть какое-то прикрытие.
Антонина потащила детей к храму:
– Туда! Скорее!
Женька никак не могла осознать: если это тыл, то почему снова бомбы с неба? Кажется, спросила, поскольку Антонина пояснила:
– Здесь не тыл, а прифронтовая территория. А Кобону бомбят все время. Только храм не трогают.
– Почему?
Девушка пожала плечами:
– Кто их поймет?
Объяснение было простым: местный храм отличался своим куполом, затейливо отделанным разноцветными стеклышками, он горел на солнце, словно радуга. Прекрасный ориентир для летчиков, зачем же разрушать?
А Кобону действительно бомбили нещадно. Немцы прекрасно знали, что именно туда прибывают преодолевшие ледовую трассу машины, там собирается груз для Ленинграда. Был день, когда на небольшой поселок немцы сбросили сто семьдесят авиационных бомб! Едва ли в Кобоне имелось такое количество домов.
В Кобоне существовал госпиталь, но полыхавшую из-за температуры Женьку, а с ней и Павлика забрала к себе домой местная жительница:
– Сейчас мы ее в баньке попарим и будет как новенькая.
«Сейчас» не попарили, для начала чем-то напоили и уложили спать на горячую печь.
Давно не видевшие такого тепла дети заснули тут же и проспали до полудня. Проснулись от взрывов снарядов – немцы снова бомбили Кобону. Пришлось спускаться в погреб.
Хозяйка дома заботливо укутывала Женьку с Павликом:
– В погребе холодно, но теплей, чем на улице. Потерпите маленько, они сейчас улетят, эти проклятые немцы. Я вам пока лучину зажгу для света, она горит неярко, но все ж горит.
И снова Женька смотрела с недоумением, в погребе было куда теплей, чем в любой даже отапливаемой ленинградской квартире, а теплый огонек лучины ничуть не хуже коптилки. А что разрывы бомб…
Нет, с этим Женька смириться не могла. Пока вокруг рвутся снаряды, никакого покоя не будет. Потому, когда на следующий день появилась возможность с чужим детдомом уехать дальше в тыл, согласилась, не раздумывая.
Они долго ехали в теплушке, простаивая при малейшей опасности, пока находились в зоне действия немецкой авиации. Двигались в основном ночью, а на день вагоны расцепляли и оставляли где-то в перелесках, запрещая открывать двери, чтобы не выдать присутствие внутри людей. Вагоны должны выглядеть брошенными, отцепленными, чтобы, даже если немецкий летчик заметит среди деревьев, не начал бомбить. К тому же немцы предпочитали не тратить бомбы на одиночные вагоны. Другое дело целый состав…
Питание было плохим, но куда лучше, чем в Ленинграде. Подсовывая кусочки Павлику, Женька сама слабела с каждым днем. Когда добрались до места (детдому просто выделили корпуса бывшего пионерского лагеря в лесу, остальное предстояло сделать самим), их с Павликом сразу поместили в лазарет. Павлику это помогло, а вот его спасительнице нет.
Дистрофия сделала свое черное дело, война догнала Женьку далеко в тылу.
Ленинградские врачи столкнулись с дистрофией уже в ноябре и к декабрю, наученные собственным горьким опытом, знали, как ее лечить. Не выхаживали только тех, у кого последняя стадия, когда организм совсем не принимает пищу, но начинает словно поедать сам себя.
В первые недели попытка просто откормить дистрофиков приводила к их смерти в жутких мучениях, как было с соседом Женьки и Павлика по стационару. Женя это правило – есть по чуть-чуть – помнила, соблюдала и заставила Павлика соблюдать тоже.
В блокадном Ленинграде об этом поневоле знали, а вот в тылу нет, потому так много умерших было уже там – где безопасно и достаточно сытно. Умирали, будучи «закормленными».
Но дистрофия – это не только страшная худоба, это разрушение всего организма. Можно немного подправить вес, нарастить мышцы, но внутри голод уже сделал свое страшное дело. Это там, в блокадном Ленинграде, простоять несколько часов в очереди при минус тридцати и не заболеть было привычным, просто у организма имелись другие задачи по выживанию, он «не замечал» многое, что в других условиях было опасным.
А в тылу восприимчивость к любым неприятностям стала повышенной.
Так погибали многие уже вырвавшиеся из тисков блокады. Так умерла Таня Савичева, чей дневник знает весь мир (знает ли?).
Так умерла и Женя…
Она долго боролась, а когда стала слепнуть, потребовала тетрадку и карандаш.
– Письмо кому-то написать хочешь? – забеспокоилась санитарка. – Ты продиктуй, я напишу. Или вон Вера, она красиво пишет и грамотно, хотя всего в третьем классе.
– Нет, я сама. Мне многое записать надо. – Пресекая возражения, Женя твердо добавила: – Я Юрке обещала, что сама не забуду и другим не дам.
Она писала. Сумбурно, часто криво, продираясь сквозь застилающий глаза туман и страшную головную боль.
Когда поняла, что все равно не успеет, позвала Павлика:
– Жаль, что ты не умеешь писать и говорить. Но когда-нибудь научишься. А пока слушай меня внимательно и постарайся запомнить все-все.
Наверное, проще было бы и впрямь надиктовать кому-то, но это казалось кощунством.
– А еще сбереги фотографию Юркину. Это все, что у нас есть. И в Ленинград съезди, обязательно съезди. Его не сдадут, я знаю. После проклятой войны съезди.
Павлик кивал и кивал.
– Ты вырастешь большой и сильный, выучишься, будешь работать. Только никогда не забывай Ленинград и нас с Юркой. Обещаешь?
Павлик снова кивал, стараясь сдерживать слезы. Ему едва исполнилось четыре, но это по количеству прожитых лет, а вот по пережитому все сорок. У детей блокадного Ленинграда отняли не одно детство, у них и юности не было.
Женя дожила не только до весны, но и до начала лета, но болезнь все равно оказалась сильней…
Уже теряя сознание, Женька прошептала:
– Титовы кончились…
– Что? – наклонилась к бредящей девочке медсестра.
– Титовы умерли…
Но Женя ошиблась.
Когда в день рожденья Юрки, тот страшный день, санитарка, не пустившая Женю в операционную, вернулась к операционному столу, хирург вскинул усталые глаза:
– Кто?
– Дочка Елены Ивановны.
– А… у нее дом разбомбило, я отпустил посмотреть. Значит, дочка жива. Слава богу.
Саму Женькину маму они увидели только через два дня.
– Нашла вас дочка?
– Чья? – обомлела Елена Ивановна, только что вернувшаяся с Васильевского и развалин своего дома.
– Ваша дочка. Вас искала два дня назад.
– Как два дня назад?!
– Позавчера… Вы ушли, а она приходила как раз. Не встретились?! – ахнула санитарка, подхватывая начавшую оседать из-за потери сознания Женькину маму.
Елена Ивановна полгода искала дочь в Ленинграде.
Когда весной она добралась до детского дома, куда попали Женька с Павликом, тот уже эвакуировали. К тому же чуда не произошло – в списках эвакуированных значились братья Евгений и Павел Титовы.
Ни в одной больнице Женьки или Юры не оказалось, а проверить стационары Елене Ивановне не пришло в голову. К тому же стационары существовали только до мая, хотя успели подкормить многих.
Елена Ивановна сама тяжело болела, а потом эвакуировалась, смирившись с мыслью о потере всех близких. Она не вернулась в Ленинград и даже не приезжала туда, не могла ходить по улицам, где испытала столько горя. Все, что у нее осталось, – извещение о гибели мужа…
Была у Елены Ивановны одна тайна, даже не тайна, а то, что она считала грехом, преступлением души. В первые дни, разыскивая дочь, Женина мама увидела на улице одиноко бредущего маленького мальчика лет трех-четырех. Куда шел этот ребенок, почему был один? Остановиться бы, спросить, помочь, но мысли были заняты Женькой до такой степени, что не остановилась. Все годы до самой смерти Елена Ивановна корила себя за то, что не помогла, ясно же, что выжить малыш не мог. И гибель своей Женьки считала словно расплатой за материнское преступление.
А жизнь такого же мальчика спасли ее дочь и Юрка, не пройдя мимо одинокого Павлика.
Но это не все.
Лев Николаевич не погиб, он был тяжело ранен, попал к партизанам, воевал в отряде, потом снова в армии, был еще раз ранен и с боями дошел до Берлина.
Из Ленинграда сообщили, что дом разбомблен и его жена и дочь числятся среди погибших. Это же подтвердил и побывавший в городе сослуживец – вместо дома развалины, Елена Ивановна в госпитале больше не работает…
Они встретились на Пискаревском, эти двое мужчин. На скорбной аллее 1942 года оба искали Титовых, Павлик показывал сохранившуюся фотографию Юрки. Так делали многие в надежде, что кто-то кого-то узнает…
Лев Николаевич схватил Павлика за руку:
– Вы… откуда у вас этот снимок?!
Тот знаками показал, что не может говорить, и вдруг неожиданно для себя произнес:
– Ю… ка…
– Да, это Юрка Егоров. Вы его знали?
Павлик кивнул.
– …э… ня…
– Женя?! Женя Титова?! Она… она жива? Где она?
Павлик помотал головой. В руки Льва Николаевича перекочевала старая тетрадка – записки умирающей Жени.
Ветер трепал совершенно седые волосы Титова, пока тот сквозь слезы пытался разобрать неровные строчки, написанные дочерью и дополненные повзрослевшим Павликом.
На скромной могиле кладбища в небольшом русском городке всегда свежие цветы. Раньше их приносили двое мужчин, один из которых дал жизнь лежащей под плитой девочке, другому она жизнь спасла. Теперь цветы приносит семья Титовых.
Титовы не умерли, рядом с Павлом у могилы Жени и ее отца часто стоят его дети и внуки. Они тоже Титовы, и они помнят, что их отец и дед обязан жизнью Жене и Юрке, детям блокадного Ленинграда…
А на Пискаревском кладбище всегда звук метронома – мерный, ровный, словно знак, что все спокойно, что воздушных тревог или артобстрелов больше не будет, как реквием тем, кто не дожил до этого спокойствия, кто лежит в огромных братских могилах с обозначением всего лишь года захоронения…