– Вечером мы натрескались каштанов и зашли в Нотр-Дам, даже не собирались заходить, но зашли. Может, замерзли, не помню. Ну, ты же знаешь, там всегда такая толпа туристов, что не протолкнешься, и невозможно спокойно осмотреть…
Она кивала, как психолог на сеансе, но как-то рассеянно. Они выходили на Новый Арбат.
– А там как раз началась служба! Оказывается, она каждый вечер в какое-то конкретное время, просто я раньше никогда как-то не попадал… Там долго-долго готовились, выстраивались какие-то епископы в белом, ждали кого-то, а потом вышел главный, и они пошли таким ходом по периметру собора… И можно было как бы влиться в это шествие, и мы с Тео туда встали, куда-то в хвост, и там все идут так тесно, как пингвины, и очень медленно, и очень как-то мрачно-торжественно… То есть играет торжественная музыка, орган, все идут, опустив головы, и так всё как-то значительно… Как… Я не мог подобрать слово, с чем сравнить, говорю: торжественно, торжественно, special, а Тео ка-ак крикнет: «Как похороны [Mr. P.]а!»
– Актуально.
– Бгг. Ладно, крестный ход кончился, священники открыли цепочку в центр собора и стоят, а желающие проходят. А желающих не очень много. Там периметр для туристов, а центр собора со стульями, с кафедрой, это, как сказать, для верующих, для католиков…
– Для прихожан.
– Да. Все как бы это знают и туда не идут. А тут Тео меня схватил за руку и туда затащил. Он вообще такой…
– Активный.
– Авантюрный, я хотел сказать, – поправил Алекс, и с его укоризной в голосе все получилось еще двусмысленней. – Ну мы сели на эти плетеные стульчики, ветхие, как сам собор, набился народ, нам раздали какие-то папки с текстами молитв. Тут мы стали догадываться, что это, может быть, не так весело. Ладно. Вышел епископ, стал что-то читать, вот я не помню, на латыни или на французском, а все вокруг нас – французы – что-то ему подпевать. А иногда все вскакивали и пели по папке, вот там была латынь, так что мы с Тео справились. В общем, проходит час. Идет второй. Мы понимаем, что мы крупно лажанулись, потому что туристы за загородкой свободно ходят, уходят, а мы тут заперты, и непонятно, когда это закончится, а у нас еще планы…
Весь этот поток исповедального – это детское желание понравиться или что?
– А это что за?..
Они так долго мыкались, чтобы правильно перейти Никитский бульвар (потому что подземные переходы то и дело вели не туда, а светофоры не загорались), что не сразу заметили темное скопление на Арбатской площади. И это были не люди.
– Танки?!
– Ха-ха. Мальчик, ты когда-нибудь видел танки? – Валерия развеселилась вдруг.
– Я просто слышал о танках в Москве. А что это? Ну не джипы же. Хотя похоже.
– Это «Тигры».
– Фашистские танки?!
– Российские бронемашины. Парады по телику надо смотреть. Или новости.
– Или быть женой вице-премьера…
Посмеиваясь, они все же нашли путь к площади. «Тигры» рычали, урчали, грелись – было слышно издалека; среди них теперь были видны и крупные особи – бэтээры или типа того.
– Да, ну и кончилось-то все чем? – спросил себя Алекс, потому что больше это никого здесь не интересовало. – Тео, как всякий нормальный человек, говорит: пойдем, пойдем. Я, как всякий русский, шепчу: неудобно, что скажут, что подумают. Они же все сидят, упертые французы, и никто не уходит…
– Оскорбление чувств верующих.
– Да-да, вот именно… Ладно, он спорит, настаивает на своем: «Кто здесь главный?», я говорю: «Бог», ну наши шутки, неважно. Короче, он меня берет за руку и выводит из этого периметра оцепленного. Причем мы идем рядов через десять, всех двигаем, всем как-то мешаем, я только шепчу, опустив глаза, «пардон» да «пардон»… Священник, который стоит у ворот, ну у этой цепочки, смотрит на нас как на врагов народа… В общем, целый психологический тренинг! В итоге мы выбрались наружу, ура, свобода, и почти уже ушли от этого чертова собора, и тут я понимаю! Что на этом, fuck, стульчике я оставил свои перчатки!!!
Алекс ожидал, что Валерия азартно спросит: «И что дальше?» Но она не спрашивала.
– Ну и что? Все с начала! Опять надо было извиняться, всех двигать… Я бы забил на эти перчатки, но Тео уже сам заходил внутрь периметра.
– Вы всегда путешествуете вместе? – она все же вдруг задала вопрос.
Алекс обрадовался.
– Да как сказать… Не то что мы особо путешествуем… И нагрузка по учебе довольно большая… Но вот были во Франции, летом – в Португалии… Тоже очень интересно… Знаешь, о чем я сейчас подумал? Очень круто, что я здесь, в России, можно сказать, в окружении моего отца… С членами его семьи, – с усилием произнес Алекс. – Очень круто, что я могу свободно говорить, что я гей, и обсуждать свою жизнь, не дергаясь постоянно, что это неприлично, неприемлемо… Знаешь, весь этот набор, формулировки какие-то типа «любимый человек», «мы с любимым человеком были в Париже», чтобы не было понятно, это про женщину или про мужчину, хотя вот это плохой пример, это понятно… С отцом-то я даже в таком ключе не смог бы говорить, поэтому я всегда радуюсь, что у него нет времени со мной общаться, и поэтому очень круто, что… Потому что это нормально…
Алекс запутался в пафосе, в оборотах, в сложносочиненности комплимента, который адресовался Валерии как единственному человеку европейской культуры в пресловутом «окружении моего отца» (очень библейски); опять стало видно пар изо рта – его выхватывала мертвенно-белая подсветка, теперь уже Минобороны.
И техника на площади – нехорошая иллюстрация к «в окружении моего отца» – сурово грелась, дымила, парила, и все это тоже клубилось, высвеченное, как в клипах рэперов.
Валерии все это явно не нравилось. От лекции о маскулинности «любимого человека» в русском языке она отключилась еще на позапрошлом обороте; теперь тревожно вглядывалась, вслушивалась в милитаристскую мощь.
– А где все люди? – спрашивала она, будто и не слушала.
– Ну, не знаю. Может, внутри? Греются.
– А может, американцы уже сбросили нейтронную бомбу? Ха-ха. Нет, реально, почему нигде нет людей?
– Что такое нейтронная бомба?
– Сразу видно человека, который даже не знает, что такое восьмидесятые, – едко отвечала Валерия.
Она шутит, значит, все не так плохо. Еще она активно прикладывается к бутылке, что тоже хорошо.
Они зачем-то топтались среди техники, между прочим, здесь сильно воняло выхлопными газами, и Алекс не понимал, как Иглинская, бедная, будет проветривать потом свой палантин.
– А знаешь, какая история меня больше всего восхищает про Лепешинскую?
– А? Про кого? – не понял он.
– Ну, Ольга Лепешинская, великая балерина… Однажды она в бригаде приехала на фронт. Лес, мороз, войска стоят. Я уж не знаю, что она там делала, но потом собрались уезжать, а бойцы просят: «“Лебединое озеро”! Мы столько раз слышали, как ваш лебедь умирает, мы не отпустим, пока не увидим!..» А она говорит: «Я же здесь сгорю в пачке».
– Почему «сгорю»?
– Вот не помню уже. Может, там были какие-то костры. Но чувствует, что вот правда не может уехать. И знаешь, что придумали? У грузовика борт опустили, фары как-то сняли, поставили, чтобы они светили, и она прямо на этом грузовике… Дай-ка! – Она отобрала бутылку и присосалась к ней.
Алекс наблюдал сначала насмешливо, потом с тревогой, как она стала снимать сапоги – «Держи-ка!» – и прямо в чулке ступила на холодный и, видимо, грязный асфальт.
– Ты с ума сошла?
– Я должна это сделать!
– You’re being stupid! Обуйся!
Иглинская победно хохотала.
– Это тоже держи, – легко скинула палантин. – А то что же, переворот – и без «Лебединого озера»! Непорядок!
– Но здесь же никого нет!
– Здесь есть ты. А может, я хочу станцевать для тебя? – Она зачем-то чмокнула его в щеку, уже привстав на цыпочки, и тут же стала карабкаться на броню бэтээра, наверное, ледяную броню – неизящно, смешно (и со смехом), слово она и хотела быть обезьяной, не лебедем.
Алекса самого будто обожгло, когда она только ступила на обод колеса, – он представил, каково это – голыми ногами; словно зная, что он смотрит не отрываясь, она ногой уцепилась вдруг за кромку борта, и вот она была уже в какой-то странной позе, но лишь на мгновение. Через секунду она уже взобралась и, подняв подбородок, с сильной улыбкой, именно такой, что видно усилие, выгнула спину и сделала руки назад – как фирменный росчерк «балерина», – чтобы это было компенсацией за «обезьяна» и «паук». Кромкой борта БТР был немного похож на лодку, и вообще в нем проглядывали вдруг, как странный рудимент, очертания лодки – ну да, он же плавает; уродливая машина, нескладная, если так посмотреть; Алекс поймал себя на том, что впервые стоит и разглядывает БТР, и все в нем как-то не к месту, нет гармонии танка или автомобиля: колеса слишком большие; рыло дурацкое; какие-то всюду торчащие палки-копалки, щитки, канистры – не канистры, антенки, ручки, петли…
Стало страшно, что Валери на что-нибудь напорется; она, стоя уже на крыше, или что это у них, не крыша, а палуба, медленно поднимала одну ногу назад, почти на прямой угол, больше, чем на прямой угол; ух; в Алексе вскипало все и сразу, и не только от алкоголя. И это был не только страх, по крайней мере мотивированный страх, что она навернется со всей дури со всей этой верхотуры, через все эти борта и антенны, или что от стука распахнется сейчас люк и высунется сонная солдатская рожа, или, если Валери балансирует на люке, то вариант первый. На самом деле, нет. И уродство бэтээра бросилось в глаза (понимал он сотой долей то ли расслабленного, то ли вконец отмороженного сознания) не просто так, а чтобы оттенить ее, потому что ведь она – что? Если отдельно смотреть, то пьяная тетка в колготках; то, что показалось ему чулками, было на самом деле колготками, а если женщина в колготках и попа ее не прикрыта сверху одеждой, то выглядит это довольно глупо; Алекс мог бы развивать эту тему про женщину вообще, но не про Валерию, которая выглядела неожиданно…
Прекрасно?
Сексуально?
Это смесь переохлаждения, от которого, как пишут в книжках, бросает в полусон, с панической атакой, с непонятным пойлом в тяжелой бутылке, с?..