Книга: Завтра вновь и вновь
Назад: Часть 4. Домажлице
Дальше: 11 ноября

21 октября

Двадцать первое октября…

Одиннадцать лет после конца.

Гаврил встречает меня в Хитроу. Я купил билет в один конец за наличные, что вызвало раздражение у службы безопасности аэропорта. Но, тем не менее, фальшивый паспорт из вещмешка без запинки прошел проверку – его сканировали в Янгстауне, Кливленде и Атланте, а потом снова на таможне Лондона. Толпа пассажиров с чемоданами помчалась по коридорам-лабиринтам Хитроу, чтобы успеть на пересадку, но я всех пропустил, не торопясь ковыляя с тросточкой.

Поначалу Гаврил меня не узнал, я сильно похудел, а из-за порезов лицо перекосилось, но, услышав мой голос в зале выдачи багажа, он обнял меня и заплакал, и не отпускал меня, не обращая внимания на снующих вокруг пассажиров. С ним пришла и Келли. Мне казалось, что при виде нее мне станет не по себе, она напомнит о Чжоу, но она постриглась и стала платиновой блондинкой с ежиком коротких волос, ничего общего с Чжоу из Архива.

Шесть дней я провел в квартире Гаврила и Келли в Челси, а потом он купил три билета из Хитроу в пражский аэропорт Вацлава Гавела и арендовал машину до Домажлице, к ферме своей матери. Мы приехали уже в сумерках, когда некрашеные доски тетиного амбара заливал свет прожектора, в доме тоже горели огни, и окружающие поля переливались красным и золотом, перемежающимся черными бороздами. Тетя встречала нас на крыльце, в заляпанном краской и чернилами фартуке, ее волосы превратились в сноп седых кудрей.

Она обняла меня и заплакала, прямо как Гаврил, а потом кормила нас разными блюдами, которые наготовила днем, – свиными отбивными с капустой, картошкой и шпинатом и яблочным штруделем. Келли слегка поковырялась в еде, но мы с Гаврилом лопали так, будто в изгнании нас морили голодом. Закончился ужин кофе и коньяком на веранде, где мы смотрели, как поля поглощает ночь. Мне выделили закуток со складным диваном и маленьким письменным столом. Спал я глубоко, и здесь, в безопасности, организм наконец-то отошел от кошмара последних месяцев. Я проспал два дня кряду, вставая только в туалет, а потом снова сворачивался клубком под одеялом. К тому времени как я проснулся, Гаврил и Келли уже вернулись в Лондон.

* * *

Врачи в Домажлице говорят, что я буду хромать всю оставшуюся жизнь, если не прибегнуть к хирургическому вмешательству, но и в этом случае не дают гарантий. Через день я хожу на прогулки, обычно огибаю поле по периметру, чтобы окрепнуть и привыкнуть к хромоте и ноющей боли во всем теле.

К тому времени, когда я возвращаюсь с долгой прогулки, тетя обычно делает перерыв в работе, и я часто еду с ней в город, на узких мощеных улочках Домажлице мы оказываемся через двадцать пять минут. По краям улиц длинными рядами теснятся высокие старые дома, построенные еще в двадцатом или девятнадцатом веке, а то и раньше, каждый фасад выкрашен в свой пастельный тон – розовый, желтый, светло-зеленый, голубой, – и весь городок имеет радостный вид, даже когда ближе к зиме погода мрачнеет.

Обычно тетя паркуется на Намести Миру и идет по делам – к друзьям-художникам на чай или к владельцу галереи, где выставляется. Я иду в бар Петра Бокана и пью «Пилзнер», сидя под желтой маркизой на улице, или перебираюсь внутрь, когда слишком холодно. Это спортбар, и хотя я не интересуюсь футболом, фоновый шум помогает мне общаться – здесь я экзотический американец, но всем на это плевать, пока идет игра. Как только в желудке теплеет, я отправляюсь в библиотеку и через публичный компьютер смотрю стримы. Я пытаюсь найти Симку и разузнать, что с ним происходит. Я собрал все сведения об аресте и суде, но больше почти ничего нет. Когда тетя заканчивает с делами, она забирает меня из библиотеки. Иногда мы вместе заскакиваем обратно к Петру Бокану на свиные отбивные или едем домой, и я помогаю ей готовить.

Я храню сделанные в библиотеке распечатки в папке на полке – архивы стримов по делу Симки, комментарии вашингтонских юристов. Я купил доску, прямо как у Куценича, и пишу на ней отправные точки и предположения как можно доказать, что Симку подставил Уэйверли. Но ничего не приходит в голову – нет ни одной зацепки. Без Начинки приходится писать Симке письма, настоящие письма, адресуя их в тюрьму. Я не знаю, получает он их или нет. Я никогда не пишу обратный адрес и не называюсь, не сообщаю никаких подробностей о своей жизни. В основном я пишу о своем выздоровлении, как хожу с тростью и что правая рука срослась неправильно.

После очередной прогулки вокруг поля я наливаю себе кофе, делаю тост и яичницу. Тетя присоединяется ко мне, предлагает часть своего грейпфрута и спрашивает, не хочу ли я пройтись вместе с ней к студии.

– Хочешь посмотреть? – спрашивает она. Ее английский куда лучше, чем у Гаврила.

– С удовольствием, – отвечаю я.

Тетя превратила амбар в мини-типографию. Никакого модного дизайна, только каменные стены, радиаторы, приподнятые полы на случай протечки и сетка флуоресцентных трубок, свисающих с потолка. Тетя открывает широкую двустворчатую дверь, чтобы проветрить помещение, но внутри все равно пахнет чернилами и химикатами, старым деревом и мокрым сеном. Гаврил использовал этот амбар под студию, и здесь до сих пор остались кое-какие его вещи – в углу сложены старые компьютеры, еще в коробках, телевизоры и динамики. Все остальное занято тетиным оборудованием для печати – прессами разных размеров, полками с радугой чернил.

– Сюда, – говорит она и ведет меня к рабочему столу – массивной деревянной плите со скамьями, которые хорошо смотрелись бы в бражном зале викингов. В основном она занимается трафаретной печатью, и стол усеян инструментами для резьбы по дереву и деревянными штампами для разных стадий печати. Ее работы причудливы и детальны, главным образом это иллюстрации для детских книг. Сейчас тетя работает над иллюстрациями к новому переводу братьев Гримм на чешский.

– Я нарисую с тебя принца, – говорит она. – Он выколол себе глаза в ежевике. Ну вот, я нарисую его с тебя, тогда твои мучения с глазом хоть для чего-то пригодятся.

– Ладно, только это мне дорого обошлось.

– Знаю, знаю, – отзывается тетя. – Возьми еще штруделя.

Тетя привлекает мое внимание к прессу, который называет просто «фиговиной», – старому чугунному механизму, похожему на пишущую машинку-переростка.

– Для текстов, – объясняет она. – Для твоей поэзии. Ты можешь работать одновременно со мной.

Тетя вручает мне два ключа на связке, маленький – от ящика с набором шрифтов, а большой – от шкафа с дорогой бумагой.

– Вот, – говорит она и ставит ящик на второй стол, рядом с прессом. В ящике лежат металлические кубики, на каждом – разные буквы, строчные и прописные. – Это легко.

И тетя объясняет, как вставить буквы в наборную доску. Она набирает «Здесь живет Джон Доминик Блэкстон» и показывает, как покрыть буквы чернилами и вставить лист в механизм.

– Можешь повесить себе на дверь, – говорит она, протягивая мне отпечаток. – А теперь попробуй сам. Для начала что-то простое.

Я вожусь с буквами, подбирая металлические блоки. С моими руками это непросто, но тетя помогает. Тяжесть букв в руках каким-то образом умиротворяет, словно язык превращается в скульптуру, становится осязаемым. Я выбираю замысловатый готический шрифт, заглавные буквы. Не знаю, что мне хочется набрать, пока не складываю три первые буквы: Б-О-Л, а потом добавляю остальные: В-А-Н.

БОЛВАН.

– Что значит болван? – спрашивает тетя, когда отпечаток закончен – единственное черное слово посреди белоснежной страницы.

– Сам толком не знаю, – отвечаю я.

* * *

Засыпаю я с трудом, а потому по ночам сижу на веранде, завернувшись в плед, и смотрю в полуночное небо, пью бренди и молоко, наверное, пью слишком много, но я не могу отключиться, пока не погружусь в отупляющее опьянение. Я размышляю о Болване. О чем он думал, когда я находил следы и шел за Альбион, как по путеводной нити в лабиринте, раскрывая всю работу, которую он проделал. Он знал про Дом Христа. Знал о Тимоти и Уэйверли, знал об убийстве Ханны, возможно, и о других убийствах.

Он погрузился в этот кошмар, как и я, и не понимал, что предпринять, когда отбросил поверхностную шелуху и вскрыл, сколько мертвых женщин оставил после себя Уэйверли, в точности как и я не знаю, что делать дальше. И тогда он устроил этот мемориал в Питтсбурге, геоинсталляцию со смертью Ханны, потому что не мог просто отбросить все зло, которое обнаружил, но боялся его раскрыть и к тому же хотел помочь Альбион исчезнуть, вероятно, влюбился в нее. Могу ли я допустить, чтобы все это было впустую? Несмотря на его угрозы и на то, что он стер Терезу, Болван, скорее всего, меня боялся, считая одним из них, человеком Уэйверли. Я ненавижу его за то, что он мне причинил, за Терезу, но я его понимаю. Я допиваю бренди и молоко и наливаю еще чуть-чуть спиртного. Как бы мне хотелось, чтобы Болван был здесь и помог через это пройти. Как бы мне хотелось, чтобы он был жив.

Мемориалы погибшим…

Когда тетя в очередной раз едет в Домажлице, я проверяю свою прежнюю почту с библиотечного компьютера. Похоже, кто-то копался в моих входящих, некоторые письма открывали, другие удалены. Рискованно было входить, Уэйверли может отслеживать мой профиль, и я наскоро просматриваю старые письма, пока не нахожу рукопись со стихотворениями, которую присылала мне Твигги. Я распечатываю тридцать пять страниц ее поэзии.

Тетя приступает к работе рано утром, но я иду в студию только после полудня. Приношу тете термос со свежим кофе. Она делает перерыв, чтобы помочь мне разобраться с прессом, отвечает на мои вопросы и дает советы по технике печати. Я вношу косметические правки в рукопись Твигги, исправляя опечатки и явные ошибки, а потом готовлю каждую страницу к печати, набирая буквы. Приступаю к печати. Начинаю я с первого стихотворения, которое когда-то прочел:



«Я потянулась к тебе утром, но ты уже ушел».



Я собираюсь напечатать книгу небольшим тиражом, не больше сотни экземпляров. Получается медленно, но процесс действует успокаивающе – набираю текст, смачиваю страницу чернилами. На две страницы уходит целый день, иногда даже больше. Я отпечатываю каждую страницу и вешаю на просушку на пересекающие амбар веревки, и студия становится похожа на корабль с поднятыми парусами.

Назад: Часть 4. Домажлице
Дальше: 11 ноября