Следовало бы уже раньше рассказать, что осенью предыдущего года я вовлек почти всех моих друзей, мастеров и ремесленников в некое общество взаимного просвещения, которое мы назвали «Хунта». Собирались мы по вечерам каждую пятницу. Составленные мною правила требовали, чтобы все члены по очереди предлагали для обсуждения один или больше вопросов из области морали, политики или натурфилософии; а раз в три месяца публично читал написанное им самим сочинение на любую тему. Обсуждение велось под руководством председателя, в духе подлинных поисков истины, без споров ради спора и без стремления во что бы то ни стало одержать верх. А чтобы страсти не слишком разгорались, через некоторое время было решено наложить запрет на чересчур категорические суждения или резкие слова, под страхом небольшого денежного штрафа.
Среди первых членов общества были: Джозеф Брейнтналь, переписчик бумаг для нотариусов, добродушный, приветливый человек средних лет, большой любитель поэзии, читавший без разбора что попало и писавший недурные пустячки, а также приятный в разговоре.
Томас Годфри, очень способный математик-самоучка, впоследствии изобретатель того, что теперь именуется «квадрант Хэдли». Но кроме своей математики, он мало что знал и в компании не был приятен, потому что, подобно всем великим математикам, каких я знавал, требовал предельной точности в каждой произнесенной фразе и вечно придирался к мелочам, нарушая течение беседы. Он скоро нас покинул.
Николас Скалл, землемер, впоследствии старший землемер, он любил книги и пописывал стихи.
Уильям Парсон, обученный сапожному ремеслу, однако неплохо знал математику, которую начал изучать с целью стать астрологом, над чем впоследствии сам же смеялся. Он тоже стал старшим землемером.
Уильям Могридж, столяр, искуснейший мастер и солидный, разумный человек.
Хью Мередит, Стивен Поттс и Джордж Уэбб уже описаны выше.
Роберт Грейс, состоятельный молодой джентльмен, великодушный, живой, остроумный, любил каламбуры и своих друзей.
И Уильям Колмен, в то время сиделец в лавке, одного со мной возраста, человек такого ясного ума, такого доброго сердца и таких строгих нравственных правил, какого я, кажется, никогда больше не встречал. Впоследствии он стал видным купцом и одним из судей нашей провинции. Дружба наша длилась более сорока лет, до самой его смерти, и почти столько же существовал наш клуб, бывший наилучшей школой философии, нравственности и политики, когда-либо основанный у нас в провинции, ибо наши вопросы, которые объявлялись за неделю до их обсуждения, вынуждали нас внимательно читать о всевозможных предметах, дабы с толком участвовать в обсуждении; и здесь же мы учились искусству беседы, ибо в наших правилах было предусмотрено все для того, чтобы мы друг другу не опротивели. Это и обеспечило долгую жизнь нашему клубу, о котором мне еще не раз предстоит вспомнить и рассказать.
А здесь я о нем упомянул для того, чтобы показать, какую я от него имел пользу: все перечисленные мною его члены хлопотали о том, чтобы добывать нам заказы. Так, Брейнтналь выхлопотал нам заказ квакеров напечатать сорок листов их истории, остальная часть которой была поручена Кеймеру, над ней мы трудились не покладая рук, потому что платили они мало. Листы были фолио, набирались шрифтом цицеро с длинными примечаниями корпусом. Я набирал по листу в день, а Мередит печатал. Я часто работал до одиннадцати часов вечера, иногда и позже, пока не разберу шрифты по кассам к затрашнему дню, потому что нас еще задерживали мелкие заказы, добытые другими нашими друзьями. Но я так твердо решил делать по листу в день для нашего фолио, что однажды вечером, когда я уже спускал печатные формы и думал, что на сегодня с работой покончено, одна из них по нечаянности сломалась, и две страницы превратились в кашу, но я тут же, до того как лечь спать, разобрал шрифты по кассам и набрал все снова. Такое трудолюбие, свидетелем которому были наши соседи, заслужило нам добрую славу и доверие; в частности, мне рассказали, что когда о новой типографии стало известно в купеческом клубе, там составилось мнение, что успеха мы не добьемся, потому что в городе, мол, уже есть две типографии, Кеймера и Брэдфорда. Но доктор Бэрд (которого мы с тобой много лет спустя навестили у него на родине, в Сент-Эндрюсе в Шотландии) высказал другое мнение: «Такого трудолюбия, как у этого Франклина, я еще в жизни не видывал. Я вижу его за работой по вечерам, когда возвращаюсь из клуба, и он уже опять работает, когда его соседи еще не встали от сна». Его слова произвели впечатление на других, и вскоре после этого один из купцов предложил снабдить нас товаром для лавки, но открывать лавку тогда не входило в наши планы.
Я для того распространяюсь об этом трудолюбии так подробно и так охотно, хотя и выходит, будто я занимаюсь похвальбой, чтобы те из моих потомков, кто прочтет эти строки, увидели, как верно эта добродетель послужила мне на протяжении всей моей жизни, и поняли, сколь она полезна.
Однажды к нам явился Джордж Уэбб, которому одна добрая знакомая ссудила денег, чтобы выкупиться у Креймера, и предложил нам свои услуги. В то время работы для него у нас не было; но я имел неосторожность рассказать ему под секретом, что намерен в ближайшем будущем выпускать газету и тогда он может мне понадобиться. Я объяснил, что надеюсь на успех потому, что единственная тогда в Филадельфии газета, ее выпускал Брэдфорд, была жалкой безделкой, издавалась безобразно и все же приносила ему доход, а значит, хорошая газета и подавно не останется без поддержки. Я просил Уэбба молчать о нашем разговоре, но он проболтался Кеймеру, а тот, чтобы обскакать меня, тотчас напечатал объявление о том, что сам начинает выпускать газету, и предложил Уэббу в ней работать. Это меня разозлило, и, чтобы насолить им, пока сам я еще не могу заняться газетой, я написал несколько занимательных очерков для газеты Брэдфорда за подписью «Хлопотун», а после меня их еще несколько месяцев поставлял Брейнтналь. Это привлекло к газете внимание публики, а объявление Кеймера, которое мы высмеяли в веселой пародии, отклика не нашло. Газету он все же начал издавать, но, продержавшись три четверти года при всего лишь девяноста подписчиках, предложил ее за бесценок мне; я согласился, потому что уже некоторое время был готов ею заняться, и через несколько лет она принесла мне изрядные доходы.
Я замечаю, что то и дело сбиваюсь на единственное число, хотя наше товарищество с Мередитом не распалось; получается это, вероятно, потому, что все руководство делом лежало на мне. Мередит к тому же не умел набирать, печатал плохо и редко бывал трезв. Друзья советовали мне с ним расстаться, но я был вынужден терпеть.
С первых же номеров наша газета сильно отличалась от всех, что выходили в нашей провинции раньше, и шрифт и выполнение были несравненно лучше. Но особенно о ней и ее издателе заговорили после кое-каких написанных мною смелых замечаний касательно спора, который шел тогда между губернатором Бэрнетом и Массачусетской законодательной ассамблеей, и через несколько недель все самые видные горожане сделались нашими подписчиками.
Их примеру последовали многие, число наших подписчиков непрерывно росло. Это было одним из благих последствий того, что я научился немного владеть пером, другим же таким последствием было то, что видные наши горожане, убедившись, что газета попала в руки человеку, владеющему пером, почли своим долгом оказывать мне помощь и покровительство. Брэдфорд продолжал печатать отчеты о заседаниях Ассамблеи, законы и другие правительственные материалы. Между прочим, он напечатал обращение Ассамблеи к губернатору очень нескладным языком и с ошибками. Мы перепечатали его изящно и без ошибок и разослали всем членам Ассамблеи. Они не преминули заметить разницу; это укрепило положение наших друзей в Ассамблее, и они постановили с будущего года поручать все свои заказы нам.
Среди моих друзей необходимо назвать мистера Гамильтона, уже упомянутого выше, он возвратился из Англии и был избран в Ассамблею. Теперь, как и много раз позднее, он принял во мне большое участие и не оставлял своим покровительством до самой смерти.
Примерно в это время мистер Вернон напомнил мне, что я у него в долгу, но не торопил с уплатой. Я написал ему покаянное письмо и умолял потерпеть еще немного, что он и сделал, а я потом отдал ему долг с процентами и с великой благодарностью; таким образом эта ошибка была в какой-то мере исправлена.
Но теперь возникла новая трудность, притом совершенно неожиданная. Отец Мередита, который в свое время дал мне понять, что заплатит за нашу типографию, сумел набрать лишь сто фунтов наличными, которые и уплатил, а еще сто фунтов остался должен купцу, и тот, потеряв терпение, на всех нас подал в суд. Мы нашли поручителей, но было ясно, что, если не удастся собрать к сроку требуемую сумму, иск скоро будет передан к исполнению и мы окажемся разорены, поскольку и станок, и шрифты придется продать в счет уплаты, притом, скорее всего, за полцены.
И тут-то, когда казалось, что все пропало, два истинных друга, чью доброту я не забыл и не забуду, пока память мне вовсе не изменит, пришли ко мне порознь, не сговариваясь и без каких-либо просьб с моей стороны, и предложили ссудить мне все деньги, какие требуются, чтобы перевести все дело на меня, если это вообще выполнимо. Они, однако, просили, чтобы я разорвал свое товарищество с Мередитом, поскольку его часто видят на улице пьяным, он играет в карты и в кости по кабакам и тем подрывает доверие к нашему заведению. Два эти друга были Уильям Колмен и Роберт Грейс. Я сказал им, что не могу предложить Мередиту расстаться, пока есть хоть какая-то надежда, что он и его отец выполнят свою часть договора, ибо считаю себя обязанным им за то, что они сделали и что еще сделали бы, если б могли; но если станет ясно, что они несостоятельны и товарищество придется расторгнуть, тогда я буду считать себя вправе принять помощь моих друзей.
На том мы пока и порешили, а затем я сказал моему компаньону: «Может быть, твой отец недоволен той ролью, которую ты взял на себя в нашем деле, и ему неохота дать нам обоим те деньги, которые он бы дал одному тебе. Если так, скажи только слово, я передам все дело тебе, а сам пойду своей дорогой». – «Нет, – отвечал он, – мой отец в самом деле огорчен и в самом деле не в силах помочь, а я не хочу причинить ему еще больше горя. Я убедился, что для этого дела не гожусь Я вырос фермером, и с моей стороны было безумием перебраться в город и в тридцать лет поступить обучаться новому ремеслу. Многие мои земляки, выходцы из Уэльса, решили податься в Северную Каролину, благо там земля дешевая. Я решил присоединиться к ним и вернуться к прежним занятиям. Ты, возможно, найдешь друзей, которые тебе помогут. Если ты возьмешь на себя долги нашего заведения, вернешь моему отцу те сто фунтов, что он нам ссудил, заплатить мои мелкие долги и подаришь мне тридцать фунтов и новое седло, я откажусь от своей доли в нашем деле и все оставлю тебе». Я согласился на эти условия, мы тут же изложили их письменно и скрепили подписями и печатью. Я дал ему все, что он просил, и вскоре он отбыл в Каролину, откуда в следующем году прислал мне два длинных письма, содержащие подробнейшее описание тех мест, климата, почвы, сельского хозяйства и проч., ибо в этих вопросах он разбирался как нельзя лучше. Я напечатал его письма в газетах, и публика приняла их очень благожелательно.
Сразу же после его отъезда я обратился к моим друзьям, и, не желая ни одному из них отдать предпочтение, принял от каждого половину того, что он предлагал, уплатил все долги типографии и продолжал дело уже только под своим именем, объявив в печати о расторжении товарищества. Произошло это в 1729 году или около того.
В то время среди простого народа раздавались громкие требования увеличить выпуск бумажных денег, в провинции их было выпущено всего на 15 000 фунтов, да и те скоро подлежали погашению. Богатые горожане этому противились, они вообще были против бумажных денег, опасаясь, что они обесценятся, как это случилось в Новой Англии, и пострадают все кредиторы. Мы обсуждали этот вопрос в нашей «Хунте», и я тогда отстаивал новый выпуск, будучи убежден, что первый небольшой выпуск 1723 года принес заметную пользу, увеличил торговлю и работу по найму, и численность населения, я сам видел, что все старые дома обитаемы и строятся новые; а я хорошо помнил, что когда я впервые ходил по улицам Филадельфии, уплетая свою булку, почти во всех домах на Ореховой улице, между Второй и Четвертой, на дверях висели объявления: «Сдается внаем». Много таких объявлений было и на Каштановой, и на других улицах, и я еще тогда подумал, что, как видно, жители один за другим покидают город.
Наши споры заставили меня так подробно ознакомиться с этим предметом, что я написал и напечатал анонимно статью, озаглавленную «О природе и необходимости бумажных денег». Простые люди приняли ее благожелательно, а богачам она пришлась не по вкусу, ибо была на руку тем, кто требовал нового выпуска бумажных денег, а поскольку в их лагере некому было написать на нее ответ, противодействие их ослабело, и закон прошел в ассамблее большинством голосов. Мои друзья, полагая, что я оказал им услугу, сочли нужным отблагодарить меня и в награду мне же поручили печатание денег, а работа эта была очень выгодная и для меня явилась большим подспорьем. Тут я, выходит, тоже выиграл от того, что умел излагать свои мысли на бумаге.
Время и опыт так убедительно доказали, сколь полезны бумажные деньги, что в дальнейшем этой пользы никто уже, в сущности, не оспаривал, вскоре сумма их возросла до 55 000 фунтов, а в 1739 году достигла 80 000; затем, во время войны, превысила уже 350 000, причем торговля, строительство и число жителей неуклонно увеличивались. Теперь-то я, правда, полагаю, что существует предел, превышение которого может оказаться вредным.
Вскоре мой друг Гамильтон исхлопотал для меня заказ на печатание бумажных денег в Ньюкасле, который я тогда тоже счел очень выгодным. Людям с малыми средствами и малая прибыль кажется большой, а для меня это и в самом деле была и большая удача, и большая поддержка. Его же попечением мне стали поручать печатание правительственных законов и отчетов о заседаниях, и эта обязанность оставалась за мной, пока я не расстался с типографским делом.
Со временем я открыл небольшую лавку. Там продавались всевозможные бланки, такие красивые и удобные, каких в тех местах еще не видывали, в этом деле мне помогал мой друг Брейнтналь. Продавалась у нас также бумага, пергамент, дешевые книжки и проч. Ко мне явился некто Уайтмаш, наборщик, которого я знавал в Лондоне, отличный работник. Трудился он у меня долго и прилежно. И еще я взял подмастерье, сына Аквилы Роуза.
Я начал постепенно выплачивать мой долг за типографию. Чтобы сберечь мой кредит и доброе имя, я старался не только быть трудолюбивым и воздержанным, но даже оградить себя от возможных сомнений на этот счет. Одевался я просто, не посещал увеселительных заведений. Не ездил ни на охоту, ни на рыбную ловлю. Бывало, правда, что от работы меня отвлекала книга, но случалось это редко, проходило скрытно и не вызывало пересудов; а чтобы показать, что я не загордился, я иногда сам привозил на тачке бумагу, купленную у оптового торговца. И так как меня считали работящим, удачливым молодым человеком и за все, что я покупал, я платил наличными, то купцы, ввозившие бумажный товар, искали иметь со мной дело, другие предлагали снабжать меня книгами, и дела мои шли отменно. У Кеймера же тем временем и кредит, и заказы день ото дня иссякали, и в конце концов он был вынужден продать типографию, чтобы рассчитаться с кредиторами.
Он уехал на Барбадос, где прожил несколько лет в чрезвычайно стесненных обстоятельствах.
Его подмастерье Дэвид Гарри, которого я когда-то обучал, купил его оборудование и продолжал уже от себя работать в Филадельфии. Сначала я опасался, что он будет мне сильным соперником, потому что у него были богатые и влиятельные друзья. Я даже предложил ему вступить со мной в товарищество, но он, по счастью для меня, надменно отклонил это предложение. Он очень важничал, одевался как большой барин, жил расточительно, наделал долгов и запустил свое дело; ему перестали давать заказы, и он с горя последовал за Кеймером на Барбадос, прихватив с собой и типографию. Там этот бывший подмастерье взял на работу своего бывшего хозяина. Они часто ссорились. Гарри не выполнял заказов в срок и наконец был вынужден продать оборудование и возвратиться в Пенсильванию. Человек, купивший у него оборудование, взял в работники Кеймера, но тот через несколько лет умер.
Теперь у меня не осталось в Филадельфии ни одного соперника, кроме самого первого, Брэдфорда, а он был богат и спокоен, время от времени кое-что печатал, нанимая странствующих работников, но не гонялся за заказами. Однако считалось, что он, будучи почтмейстером, имеет больше возможностей узнавать новости, что его газета лучше моей подходит для помещения объявлений, почему он и получал их больше, что было выгодно для него и невыгодно для меня; ибо хотя я и получал и рассылал газеты по почте, широкая публика об этом не знала; дело в том, что я подкупал верховых рассыльных, и те забирали их тайком, потому что Брэдфорд по злобе своей это запретил, что очень меня обижало, и я так осуждал его за это, что впоследствии, заняв его должность, никогда так не поступал.
Все это время я продолжал столоваться у Годфри, который с женой и детьми занимал часть моего дома и еще часть мастерской как помещение для своего глазировочного дела, хотя работал он мало, весь поглощенный своей математикой. Миссис Годфри надумала выдать за меня дочку каких-то своих родичей, пользовалась любым случаем сводить нас, и я стал всерьез ухаживать за этой девицей, весьма, кстати сказать, достойной. Старики поощряли меня частыми приглашениями к ужину и то и дело оставляли нас вдвоем, так что мне уже пора было объясниться. Переговоры я повел через миссис Годфри. Я сообщил ей, что рассчитываю получить за невестой сумму, которую мне еще осталось выплатить как долг за типографию, в то время это уже, сколько помню, составляло менее ста фунтов. Она в ответ передала мне, что у родителей девушки нет таких денег. Я сказал, пусть заложат дом. Ответ последовал через несколько дней. Они, оказывается, не одобряли этого брака. Они навели справки у Брэдфорда и узнали, что типографское дело неприбыльное, что литеры у меня старые и скоро потребуют замены, что С. Кеймер и Д. Гарри один за другим разорились и та же участь, вероятно, уготована мне. По всем этим причинам они отказали мне от дома, а дочку посадили под замок.
Не знаю, вправду ли они передумали или только притворились в расчете, что наши чувства зашли уже слишком далеко и мы поженимся тайно, а тогда они будут вольны дать или не дать за ней приданое; но я заподозрил второе, обиделся и перестал у них бывать. Позже миссис Годфри передала мне, что они словно бы смягчились и склонны опять меня приветить, но я твердо заявил, что больше не желаю иметь дела с этой семьей. Тогда обиделись супруги Годфри; мы повздорили, и они съехали с квартиры, а я, оставшись в доме один, решил больше не пускать жильцов.
Но эта история обратила мои мысли к женитьбе, я стал подыскивать, с кем бы мне познакомиться, однако скоро убедился, что ремесло печатника не пользуется уважением и на богатую невесту мне рассчитывать не приходится, разве что на такую, какая по другим статьям меня вовсе не привлекала. А тем временем я, подстрекаемый неукротимой горячностью молодости, часто попадал в истории с непотребными женщинами, что было связано с расходами и большими неудобствами, не говоря уже об опасности заразиться болезнью, которая пуще всего меня страшила, хотя мне выпало великое счастье избежать ее. На положении соседей и старых знакомых я продолжал дружески общаться с семьей миссис Рид, там все хорошо ко мне относились еще с тех времен, когда я снимал у них комнату. Меня часто звали в гости, советовались со мной о всяких делах, и порой я оказывался им полезен. Я жалел бедную мисс Рид, она всегда казалась удрученной, вся ее живость исчезла, она сторонилась людей. В большой мере я приписывал ее несчастье моему непостоянству и легкомыслию в то время, когда я находился в Лондоне, хотя ее мать по доброте своей уверяла, что во всем повинен не столько я, сколько она сама, потому что не разрешила нам пожениться до моего отъезда в Англию, а в мое отсутствие уговорила дочь выйти за другого. Взаимное чувство в нас снова ожило, но теперь перед нами стояли серьезные препятствия. Правда, ее брак считался недействительным, поскольку было известно, что в Англии у ее мужа уже была другая жена; но доказать это было трудно за дальностью расстояния, и хотя сам он, по слухам, умер, доподлинно никто этого не знал. Кроме того, даже если бы эти слухи подтвердились, он оставил после себя много долгов, и его преемника, возможно, заставили бы их платить. Однако мы пренебрегли всеми этими трудностями, и 1 сентября 1730 года я взял ее в жены. Никаких неурядиц, которых мы опасались, не последовало, она показала себя хорошей, верной женой, много помогала мне в лавке. Мы богатели и всячески старались сделать друг друга счастливыми. Так я по мере сил исправил и эту мою серьезную ошибку.
В то время, поскольку наш клуб собирался не в какой-нибудь таверне, а на дому у мистера Грейса, выделившего для этой цели особую комнатку, я внес такое предложение: раз мы, обсуждая тот или иной вопрос, часто ссылаемся на свои книги, не лучше ли держать их там, где мы собираемся, чтобы всегда можно было навести любую справку; соединив их в одну общую библиотеку, мы могли бы пользоваться ими как общим достоянием, что было бы почти столь же удобно, как если бы все они принадлежали любому из нас. Предложение мое понравилось и было принято, и мы отвели один угол комнаты под все те книги, без которых каждый мог обойтись. Их оказалось не так много, как мы ожидали, и хотя мы широко ими пользовались, тем не менее возникли кое-какие неудобства, не все обращались с ними достаточно бережно, и примерно через год каждый снова забрал свои книги к себе домой.
И тут я приступил к осуществлению моего первого общественного начинания, а именно к созданию публичной библиотеки. Я сочинил обращение, наш известный нотариус Брокден облек его в узаконенную форму, и с помощью моих друзей по клубу я набрал для начала 50 подписчиков, готовых внести вступительный взнос в 40 шиллингов и далее вносить по 10 шиллингов в год в течение пятидесяти лет, то есть того времени, на какое было рассчитано существование компании. Впоследствии мы получили устав, и число членов возросло до ста. Это была мать всех североамериканских публичных библиотек, ныне столь многочисленных. Дело это приобрело большое значение, влияние его продолжало расти. Эти библиотеки развили общественное сознание американцев, сделали простых торговцев и фермеров не менее образованными, чем большинство выходцев из других стран, и в какой-то мере подготовили то упорство, которое проявили колонии, отстаивая свои привилегии.
Все предыдущее написано с намерением, изложенным в начале, и поэтому содержит некоторые семейные истории, для посторонних не интересные. То, что следует дальше, писалось много лет спустя по совету, содержащемуся в нижеприведенных письмах, и соответственно предназначается для публики. Перерыв был обусловлен делами нашей Революции.
Мой дорогой и высокочтимый друг! Я часто испытывал желание написать тебе, но меня всякий раз удерживало опасение, как бы мое письмо не попало в руки англичан и какой-нибудь печатник или охотник до чужих дел не вздумал опубликовать часть его содержимого, что причинило бы нашему другу большие неприятности, а на меня навлекло бы его неодобрение.
Некоторое время тому назад мне в руки, к моей великой радости, попало двадцать три листа, исписанных твоим почерком, рассказ о твоих предках и твоей жизни, обращенный к твоему сыну и доведенный до 1730 года, а при нем примечания, тоже твоим почерком, копию коих при сем прилагаю в надежде, что буде ты его продолжил, первую и дальнейшую части можно будет соединить; если же ты еще не написал продолжения, то теперь ты с этим не замедлишь. Жизнь скоротечна, как говорил нам проповедник; и что скажут люди, если добрый, гуманный и доброжелательный Бен Франклин не оставит своим друзьям и всем людям столь приятного и назидательного сочинения; сочинения, каковое было бы интересно и полезно не только нескольким друзьям, но миллионам людей. Влияние, которое сочинения такого рода оказывают на молодые умы, очень велико, и нигде я не усматривал этого так ясно, как в записках нашего друга. Почти незаметно они приводят молодых людей к решению хотя бы попытаться стать такими же добродетельными и заслужить такую же известность, как их автор. И если твои записи, когда они будут опубликованы (а я убежден, что это случится), заставят молодых равняться на трудолюбие и умеренность, проявленные тобою в ранней молодости, каким благодеянием окажется этот твой труд! Никто из известных мне живых людей, ни один, ни в совокупности с другими, не способен вызвать у американской молодежи столь горячего стремления к трудолюбию, увлечению делом, бережливости и умеренности. Я не хочу сказать, что у этого труда нет и других достоинств, я далек от этой мысли; но первое столь важно, что с ним ничто не сравнится.
Когда это письмо и приложенные к нему записи были показаны одному другу, я получил от него следующее послание:
Милостивый государь мой! Когда я прочел записи о важнейших событиях Вашей жизни, переправленные Вам Вашим приятелем-квакером, я пообещал прислать Вам письмо, в коем изложу причину, почему я поддерживаю его просьбу закончить их и опубликовать. В последнее время различные дела мешали мне взяться за это письмо, и теперь я уже не уверен, стоит ли его писать; однако же, поскольку у меня выдалось свободное время, я все же его напишу, хотя бы ради собственного интереса и пользы; но поскольку выражения, которые я намерен употребить, могли бы обидеть человека Вашего воспитания, я скажу Вам только, как я обратился бы к любому другому человеку, столь же добродетельному и известному, как Вы, но не столь свободному от самомнения. Я сказал бы ему: «Сэр, я жажду увидеть историю Вашей жизни опубликованной по следующим причинам: Ваша история так примечательна, что если Вы сами ее не напечатаете, это несомненно сделает кто-нибудь другой и тем, возможно, причинит столько же вреда, сколько Вы принесли бы пользы, если бы занялись этим сами. Далее. Это будет отчет о внутреннем положении в Вашей стране, который подвигнет переселиться туда многих людей достойных и мужественных. И зная, как ищут они таких сведений и какой вес имеет Ваше имя, думаю, что Ваша биография послужит наилучшей рекламой. Все, что с Вами случилось, тесно связано с нравами и обстоятельствами новой, нарождающейся нации; и с этой точки зрения, думается мне, даже писания Цезаря и Тацита едва ли могут быть так интересны для того, кто хочет правильно судить о человеческой природе и обществе. Но это, досточтимый сэр, лишь второстепенные соображения по сравнению с тем, как пример Вашей жизни призван способствовать становлению великих людей в будущем; и в сочетании с Вашим «Искусством добродетели» (которое Вы намерены обнародовать) послужит совершенствованию каждого, а значит – приумножит всяческое счастье, как личное, так и общественное. В первую очередь оба эти произведения дадут непревзойденный свод правил для самовоспитания. Школы и прочие способы воспитания сплошь и рядом следуют ложным принципам и являют собой громоздкую систему, указующую ложный путь; Ваша же система незатейлива, и цель Вашего пути правильна; а поскольку ни родители, ни дети не имеют иных правильных мерил для подготовки к разумной жизни и оценки таковой, Ваше открытие, что многие могут постигнуть все это своим умом, окажется поистине бесценным! Влияние, воспринятое человеком слишком поздно, есть влияние не только запоздалое, но и слабое. Лишь в молодости мы закладываем основу наших привычек и вкусов, лишь в молодости вырабатываем свое отношение к профессии, роду занятий и браку. А значит, лишь в молодости обозначается дальнейший путь, даже путь следующего поколения, лишь в молодости определяется и личный и общественный облик человека. И поскольку срок жизни длится лишь от молодости до старости, жизнь должна начинаться хорошо с самой молодости предпочтительно еще до того, как мы утвердились в главных своих взглядах. Ваша же биография – это не только урок самовоспитания, но урок воспитания мудрого человека; и даже мудрейший почерпнет много мыслей и житейских советов, подробно ознакомившись с образом жизни другого мудреца. Так зачем же лишать такой помощи людей более слабых, когда мы видим, что с начала времен человечество бредет ощупью, в потемках, можно сказать – без всякого руководства? Покажите всему свету, сэр, сколько можно сделать и для отцов, и для сыновей; призовите всех мудрых идти по Вашим стопам, а других – набираться мудрости. Сейчас, когда мы видим, как жестоки бывают государственные мужи и военачальники, как нелепо бывает поведение высокопоставленных людей в отношении к своим знакомым, поучительно будет убедиться, что множатся и случаи мирного, уступчивого поведения и что совместно быть великим человеком и добрым семьянином, исполнять завидную должность и не терять добродушия.
Немалую пользу принесут те мелкие случаи, о которых Вам тоже придется рассказать, ибо нам превыше всего необходимы правила осмотрительного поведения в повседневных делах, и любопытно будет узнать, как Вы поступали в том или ином случае. Это будет своего рода ключ к жизни, объяснение многого из того, что должно объяснить каждому, дабы он стал умнее, научившись предусмотрительности. За неимением собственного опыта самое лучшее – это узнать о жизни другого человека, рассказанной нам достаточно интересно, а Ваше перо обеспечивает высокое качество рассказа; наши дела предстанут перед нами и простыми и значительными, Вы же, я в том не сомневаюсь, проявили в жизни столько же самобытности, как в любых рассуждениях о политике или философии, а есть ли что, требующее больше экспериментов и системы, нежели человеческая жизнь (столь важная и столь богатая ошибками)?
Одни люди добродетельны вслепую, другие увлекаются фантастическими вымыслами, еще другие умны и востры на нехорошие дела. Вы же, сэр, я в том уверен, не напишете ничего такого, что не было бы одновременно мудрым, практичным и похвальным. Ваш рассказ о себе (ибо я полагаю, что аналогия с доктором Франклином касается не только характера, но и жизненных обстоятельств) покажет, что Вы не стыдитесь никакого происхождения, а это тем более важно потому, что из Ваших писаний явствует, сколь мало счастье, личные качества и величие зависят от какого бы то ни было происхождения. А поскольку ни одна цель не мыслится без средств, мы убедимся, сэр, что даже Вы составили план, позволивший Вам возвыситься; и в то же время увидим, что хотя результат был весьма лестным, достигнут он был такими простыми средствами, какие могла подсказать только мудрость, а именно, что Вы полагались на природу, добродетель, размышления и привычку. И еще нам станет ясно, что каждому надлежит дождаться нужного времени, прежде чем появиться на арене жизни. Наши чувства тесно связаны с той или иной минутой, поэтому мы склонны забывать, что за первой минутой последуют другие, а значит, человеку надлежит строить свое поведение применительно к требованиям всей жизни. Ваши определения, как видно, были Вами применены к жизни в целом, и мимолетные ее минуты были оживлены довольством и радостями, а не испорчены пустой досадой или сожалениями. Такое поведение легко дается тем, кто равняется на других, подлинно великих людей и чьим главным достоинством так часто является умение терпеть и ждать. Ваш корреспондент-квакер (здесь я снова выскажу предположение, что мой адресат похож на д-ра Франклина) восхваляет Вашу воздержанность, прилежание и умеренность; но мне странно, что он обошел молчанием Вашу скромность и бескорыстие, ведь без них Вы не могли бы так долго дожидаться преуспеяния и притом не тяготиться ожиданием, а это убедительно доказывает всю ничтожность славы и необходимость управлять своим рассудком. Если бы этот корреспондент знал Вашу историю так же хорошо, как я, он бы сказал: Ваши прежние писания и стихи привлекут внимание к Вашей «Биографии» и «Искусству добродетели»; а Ваша «Биография» и «Искусство добродетели», в свою очередь, привлекут внимание к ним. В этом преимущество разносторонней натуры: одна ее интересная черта ярче освещает другую, а сие тем более полезно, что есть много людей, напрасно ищущих средств, как усовершенствовать свой ум и характер, даже если у них есть для этого и время, и желание.
Но напоследок, сэр, хочу высказать мысль, что Ваша жизнь полезна и просто как биографическое известие. Этот вид литературы сейчас выходит из моды, а между тем он очень полезен и нужен. Ваш же труд может оказаться особенно уместным, ибо его можно будет сравнить с биографиями различных общественных бандитов и мошенников, либо аскетов-самоистязателей, либо литературных вертопрахов. Если он вызовет подражания, а людей заставит вести такую жизнь, о какой не стыдно написать, он будет стоить всех Плутарховых «Жизнеописаний» вместе взятых. Однако, устав воображать героя, все черты коего свойственны лишь одному человеку на свете, и притом воздерживаться от похвал, я хочу, дорогой доктор Франклин, закончить мое письмо обращением к Вам лично.
Итак, дорогой сэр, я от души надеюсь, что Вы откроете миру Ваш подлинный облик, ибо в противном случае он, в силу общественных разногласий и клеветы, может оказаться искаженным. Принимая во внимание Ваш почтенный возраст, Вашу сдержанность и особый склад мышления, трудно предположить, что кто-нибудь, кроме Вас самого, достаточно осведомлен о событиях Вашей жизни и о Ваших помыслах. Вдобавок ко всему грандиозный переворот, нами переживаемый, несомненно привлечет внимание к человеку, коему мы им обязаны, и, когда пойдет речь о его нравственных принципах, необходимо будет показать, что таковые действительно его подсказали; и поскольку изучаться будет в первую очередь Ваша личность, очень важно (даже в смысле ее влияния в Вашей обширной и растущей стране, не говоря уже об Англии и всей Европе), чтобы она предстала перед потомством всеми почитаемой и несокрушимой.
Я всегда держался того мнения, что ради счастья человечества надлежит доказывать, что даже в наше время человек не есть порочное и отвратительное животное; а еще более – что мудрое влияние способно его исправить. И по этой же причине я жажду утвердить мнение, что среди людей существуют личности выдающиеся, ибо стоит только возобладать взгляду, будто все люди без исключения – великие грешники, как хорошие люди, изверившись в своих усилиях, махнут рукой и, чего доброго, сами ринутся в житейскую драку, а не то станут заботиться лишь о собственных удобствах. Так вот, дорогой сэр, возьмитесь за этот труд елико возможно скорее; покажите себя в нем таким добрым, как Вы есть, таким умеренным, как Вы есть, а главное – докажите, что Вы с детства любили справедливость, свободу и согласие, что и позволило Вам естественно и последовательно поступать так, как Вы поступали в течение последних семнадцати лет Вашей жизни. Пусть англичане не только уважают Вас, но и любят. Когда они научатся высоко ценить Ваших соотечественников, они станут высоко ценить и Ваше отечество; а когда Ваши соотечественники убедятся, что англичане их ценят, они научатся ценить Англию. Посмотрите на дело еще шире: не ограничивайтесь теми, кто говорит на английском языке, но, утвердив столько истин касательно природы и политики, подумайте об исправлении всего рода человеческого. Поскольку я не читал даже начала истории Вашей жизни, а только знаю человека, эту жизнь прожившего, я пишу в некотором роде наугад. Однако я уверен, что биография и упомянутый мною трактат (об «Искусстве добродетели») не обманут моих ожиданий, тем более если Вы согласитесь сообразовать эти труды с высказанными мною взглядами.
Даже если Вам не удастся оправдать все надежды Вашего неунывающего почитателя, Вы, во всяком случае, создадите сочинение интересное для человеческого ума; а тот, кто порождает у других чувство невинной радости, приумножает светлую сторону нашей жизни, чересчур омраченной тревогами и отягченной страданием. Итак, пребывая в надежде, что Вы исполните желание, изъявленное в настоящем письме, остаюсь, дорогой сэр, и прочая и прочая
Бендж. Воуэн.