Вячеслав Рыбаков
ЗВЕЗДА ПОЛЫНЬ
Ибо религия, в конечном счете, есть действительно серьезное занятие человечества.
А. Дж. Тойнби
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВЕТХОЕ НЕБО
ДРУГИЕ: ДАЛЕКИЕ МАЯКИ
А когда их голоса зазвучали отдельно от них самих, те двое и не вспомнили бы подробностей давнего разговора. Из их жизней спешащими на форсаже перехватчиками улетели (боевую задачу выполнили, но на базу не вернулся ни один) уже несколько лет, и каких лет! Если ныне и помнилось что-то, так уж не реплики, которыми они поначалу обменивались выжидательно и осторожно, будто подставные шары подкатывая один другому; запомнилось главное: по мере того, как они нащупывали друг в друге единомышленников, огромное яркое будущее, казалось потерянное, распахивалось впереди, словно небо, когда прорываешь облака. Запомнилось пьянящее чувство наконец-то найденного понимания, а значит — свободы.
Но теперь когда-то сказанные ими слова вдруг воскресли совсем в другом месте и совершенно для чужих ушей.
Потом их разговор прервала очередная пауза.
Скоро стало ясно, что это слишком уж долгая пауза. Нервно слущивались секунды. Упала минута. Лишь тогда один из слушателей остановил воспроизведение. И лишь тогда прозвучал вопрос:
— Это все?
— Это все.
— А предыстория?
— Предыстория довольно нелепа.
— Нетрудно догадаться, если запись началась с полуслова и на полуслове оборвалась.
— Носитель был поврежден.
— Очаровательно. Самосвал наехал?
— Не перебивайте. Носитель был поврежден. Курьер вообще погиб. Так и не удалось достоверно выяснить, несчастный случай это или хорошо подготовленное убийство. Это был не наш агент. Мы даже не знаем, чей это был агент. Мы не знаем, когда и кого он записал, и где, и почему этот разговор показался ему достойным записи. Единственно, чем можем похвастаться мы, — это тем, что совершенно случайно оказались на месте гибели агента первыми и в числе прочих трофеев у нас оказалась флэшка с аудиофайлом. Файл был зашифрован, и весьма не по-любительски. Вы будете смеяться, но события произошли больше пяти лет назад. Вытянуть удалось лишь процентов двадцать семь информации, а потом ее еще крутили-вертели на расшифровке.
— Я хочу послушать еще раз.
— Нет ничего проще. И снова голоса.
— …Ведь даже при Совдепе это понимали. Военно-промышленный комплекс волей-неволей развивает высокие технологии, дает наработки — а потом они помаленьку просачиваются в остальные отрасли. Другое дело, что страсть к секретности их подвела. Все, что рождала оборонка, было за такими семью печатями, что пытаться использовать новшества для обычной жизни оказалось немыслимо.
— Ну, и денег не хватало катастрофически… Пауза.
— Кто о чем, а шелудивый — про баньку.
— Денежки счет любят, — по тону чувствовалось, что любитель денег улыбнулся.
— На себя денег никогда не было. На поддержку братских людоедов, идущих некапиталистическим путем развития, — всегда было. А вот на развитие собственное — шиш. Хотя… Если б Горбачеву нынешние цены на нефть — все могло пойти иначе.
— Да он при любых ценах развалил бы все, что только может развалиться. Катастрофическое неумение подбирать людей. Не было ни одного важного поста, куда он не посадил бы либо мечтательного пустозвона, либо врага…
— Ну да, конечно. Вот мы — другое дело, мы в людях не ошибаемся…
Пауза. Отчетливо было слышно, как трижды щелкнула зажигалка — кто-то из них надумал закурить. Но чувствовалось: пауза вызвана совсем не этим. Чувствовалось: банальности значат в их разговоре куда больше, чем когда их мусолят говоруны. Может быть, сейчас те двое с пытливой надеждой вглядывались в глаза один другому: у тебя та же боль? ты хочешь того же? мы можем заняться этим вместе?
— Во всяком случае, сейчас даже этого нет.
— Чего не хватишься, того и нет.
— Ах вы, Воланд наш… Я сражен. Я думал, на Руси, чтобы стать миллиардером, надо с детства не читать ничего уровнем выше «Каштанки». А если не удержался и открыл, скажем, в школе «Войну и мир» или, паче того, Достоевского — все, пиши пропало. Деньги — грязь, промышленность — отупляющая погибель души, даешь слезинку ребенка…
— Во мне крепкий кулацкий ген, вот книжки меня и не испортили. У нас в деревне говорили: сей в грязь — будешь князь. В грязь, заметьте. Заметьте — сей. Это задолго до того, как Уоррен глубокомысленно изрек: надо делать добро из зла, потому что его больше не из чего сделать… А дети плачут не потому, что кто-то худо строит мировую гармонию, а потому, что тятька вечно пьяный, шамать нечего и скушно жить.
— Я о том же. Никакая мечта, никакая мировая гармония не устоят, если не способны прокормить поверивших людей. Но верно и обратное: прокормиться легче, когда работа спорится, а спорится она, когда цель работы по душе. Что проку искать какую-то там национальную идею? Вот если появится, ради чего РАБОТАТЬ…
— Работают обычно ради денег.
— Да. Да, конечно, но если принять, что работают ТОЛЬКО ради денег, тогда мы упремся в ту вонючую истину, которую нам навязывают: нет позорных работ, есть лишь позорные зарплаты. Киллер получает больше хлебороба или ученого? Долой хлеборобов и ученых, там позорно, айда все в киллеры…
— Кажется, понимаю, что вы хотите сказать.
— И это обязательно должна быть в высшей степени хайтековская задача. С одной стороны — достаточно масштабная, чтобы вовлечь не десятки людей, а хотя бы десятки тысяч. А с другой — предельно высокотехнологичная. Чтобы, ухватившись за это звенышко, и всю экономику помаленьку вытянуть. Можно, конечно, согнать миллионы людей рыть канавы, чтобы повернуть реки вспять. Но тогда через десяток лет мы окажемся вообще голыми и босыми, и даже с лопатами пойдут перебои, у китайцев придется покупать лопаты… Высокотехнологичная — и в перспективе очень-очень прибыльная. Чтобы покончить наконец с этим нефтегазовым позорищем!
— И у вас уже есть, конечно, точный ответ, уважаемый Борис Ильич?
— Да. Есть. Конечно, есть. Космос.
— Отчего же именно космос?
— Ответ простой и грустный. Колоссальные заделы, оставшиеся от Совдепа, здесь таковы, что при умелой реализации их хватит еще на один рывок. На следующий шаг. И его мы можем успеть сделать раньше всех. А это же и есть прибыль, в конце концов… Роль главных извозчиков в Солнечной системе — не так уж худо, а? Чем не идея? Ни в какой иной области у нас и в помине нет подобных заделов. Ни в вычислительной технике, ни в генетике, ни в биотехнологиях… да что ни возьми. Все упустили. Даже пресловутый мирный атом… хотя… термояд бы… Все равно, — голос дрогнул от волнения. — Космос ослепительней, вы не находите?
В ответ — беззлобный смешок.
— Как в старом анекдоте. Во-первых, это красиво…
— А вы не согласны? Молчание.
— А разве нет? Разве не красиво? Молчание.
— Господи, — голос неведомого Бориса Ильича, еще только что — сухой и напряженно сдержанный, вдруг ноюще раскис. — Ну неужели ни один человек из тех, что сейчас ворочают всей этой адовой бездной бабла, в детстве не сходил с ума от книжек про ракеты? Неужели ни у одного глаза не горели, неужели не хотелось на самом деле, в реальной будущей жизни сорвать ветку марсианского саксаула? Полететь к венерианскому озеру, возле которого притаился древний звездолет фаэтонцев? Какой скучный мир…
Пауза.
Медленно и задумчиво, даже чуть удивленно (ну-ка, мол, помню или нет? смотрите-ка, помню!) второй голос проговорил:
— «Ту-ут, ту-ут, ту-ут», — пели далекие маяки… Пауза.
Похоже, это был какой-то пароль. Какой-то кодированный сигнал: «я — свой…» В ответ раздался лишь порывистый вздох; но, судя по тому, как зазвучал разговор дальше, именно с этого момента предварительные переговоры начали стремглав превращаться во встречу старых друзей.
— Знаете, Борис Ильич… Когда в шестьдесят седьмом родители повезли меня в Крым, я прихватил с собой карту звездного неба. Там я впервые увидел не просто мутные бестолковые точечки — а всю эту пылающую роскошь. Млечный Путь впервые увидел. Туда затягивает, будто смерчем, и страшно сорваться вверх, в прорву. Такой простор…Ночами, когда родители засыпали, я вылезал во двор с картой и фонариком и разбирался в созвездиях, зубрил названия… Маяки, понимаете ли, Вселенной! И ведь все помню до сих пор. Альфа Возничего — Капелла. Альфа Волопаса — Арктур. Альдебаран — Альфа Тельца, красный гигант. Альбирео — бета Лебедя. Бенетнаш, Мицар, Алиот… проверяйте — все семь из Большой Медведицы слева направо… Мегрец, внизу — Фекда, правее внизу — Мерак, и снова наверх, самая яркая — Дубхе… А чтобы увидеть Орион, надо было суметь проснуться часов в пять утра, в августе он же только под утро там восходит… Бетельгейзе, Ригель, Беллатрикс… Какие названия! Музыка, клавесинный концерт! А нынче спроси: что такое Беллатрикс? Крем для морд какой-то… Арктур? При Советах это был модный проигрыватель, а теперь и вообще, кажись, презики с бугорками в форме звездочек… Но я вставал и в четыре, и в пять, потому что от Ориона слева и чуть ниже — вообще Сириус, его ж нельзя не выучить, он же самый яркий на все небо, и вообще там Каллисто с каллистянами!
Невеселые смешки в два голоса.
— Зачем это было пацану? И зачем у меня в башке все это до сих пор киснет? Ответ один… один-единственный. Потому что красиво. — Пауза. — Продолжайте, Борис Ильич. Пожалуйста.
Пауза.
— Да, собственно, у меня практически все… Просто время уходит. Люди, кстати, тоже. Кто уезжает, кто пропадает… Еще десяток лет — и все эти заделы утратят актуальность. Либо успеем, либо — ставим крест. И на возможности вдохнуть в экономику настоящую жизнь. И на возможности стать чуть ли не монополистами в межпланетье. И, между прочим, на мечте многих, очень многих не самых плохих людей, которые все это придумывали и старались построить…
Пауза. Наверное, самая долгая за весь разговор. Это был решительный момент.
— Но ведь все время что-то запускают. То с Плесецка, то с Байконура… Вон, к французам влезли, на Куру. Да еще морской старт… Вроде и так масса дел делается, нет?
— Как бы вам попонятней… В свое время народ вполне тащился от монгольфьеров. Весь Париж сбегался глазеть, как покоряют небеса. Воздушные шары, ого-го! Мешки с песком, плетеные корзины… Передовая техника! Ветер дунул не туда — лети, куда он дунул. Дождь пошел, ткань намокла — читай отходную. Только когда появились принципиально иные аппараты, аппараты тяжелее воздуха — тогда и впрямь можно стало говорить о том, что человек научился летать, куда и как хочет.
— Ну так что с того?
— Мы до сих пор летаем в космос на воздушных шарах, вот что. У нас самые надежные воздушные шары в мире, согласен. Отладили за сорок лет. Но это воздушные шары. И мы даже не пытаемся делать что-то более современное. Махнули рукой. Даже мечты такой нет, не говоря уже о технических заданиях.
Пауза.
— Без государства тут все равно не обойтись, Борис Ильич. Ни по финансам, ни по индустриальным мощностям. Ни по безопасности, между прочим.
Это была первая реплика о конкретном. Уже не о цели — о средствах. Значит, о цели — договорились?
Пауза.
Потом тот же голос — негромко и задумчиво, словно бы отвечая сам себе:
— С другой стороны, государство большое…Столько ведомств… Разве все знают про всех, кто что делает? И кто чем зарабатывает?
Смешок.
— Насчет заработка, между прочим, может оказаться куда более радостно, чем вам по первости кажется…
— Что вы имеете в виду?
— То, что, во-первых, если собрать побольше нестандартно мыслящих людей, перспективных, окрыленных, дать им вдоволь денег для быта и работы — никогда не знаешь, сколько всего нужного они попутно сумеют придумать. Принципиально нового. Могут возникнуть оч-чень приятные неожиданности. Мозги надо собирать. А во-вторых, космос — это не данаидова бочка, куда деньги льются без пользы и без следа исчезают, а наоборот — бочка с деньгами. Кто ее откупорит — тот и будет богатенький Буратино. Пауза.
— Нет, без Кремля не обойтись. Мечты мечтами, горящие глаза в детстве — это прекрасно, конечно, всех колбасит и плющит, но тут такие риски, на какие не пойдет никакой частный капитал. Надо как-то мухлевать по-хитрому… и очень честно притом. От всей души. А в Кремле тоже люди разные. И похуже, и получше…
— Вопрос, как отличить первых от вторых.
— Ну, это всегда вопрос вопросов…
Двойной грустный смех, усталый-усталый.
Пауза.
И все.
Конец записи.
Слушатели перевели дух.
— Странный документ.
— О да. Казалось бы, обычный интеллигентский скулеж. Очередной «Вишневый сад». Два потерявших себя человека плачутся друг другу в жилетку. Одно удовольствие иметь таких противников. Но есть настораживающие моменты. Первое — сам факт того, что этот разговор был записан. Кому-то, кто, во всяком случае, не глупей нас, он показался настолько важным, что его решено было писать. А потом еще и с нарочным переправлять полную запись неким неизвестным нам хозяевам. Второе — несколько раз названное имя: Борис Ильич.
— Что-то знакомое…
— Вот-вот. Если провести одну прямую через две точки: первая — русские ракеты, вторая — Борис Ильич, то получим Бориса Ильича Алдошина, видного ракетчика еще советских времен. Ныне — научный руководитель смешанной государственно-частной корпорации. Она создана совсем недавно. То ли дочернее предприятие космического агентства, то ли будущий конкурент ему…
— Даже не слышал. Хотя уж мне-то… Нешумное предприятие, судя по всему. Как называется корпорация?
— «Полдень-22».
— Как-как?!
— Вы удивлены?
— Не то слово…
— Весьма претенциозно, согласен. Ну, полдень — это, надо полагать, помпезная заявка на будущий расцвет России. А двадцать два… Интеллигенция советской закваски всегда была без ума от антиармейской литературы. Гашек, Хеллер… Видимо, кто-то из организаторов вовремя вспомнил «Уловку-22». Полвека назад в вашей стране такое назвали бы низкопоклонством перед Западом. Теперь это можно расценить как успокоительный жест американским друзьям: мы, мол, о вас помним и с армией не работаем… Врут, скорее всего.
— М-да. Ну… можно, наверное, и так… И чем эта корпорация занимается?
— В том-то и дело, что ничем из ряда вон выходящим… Всего-то коммерческими геостационарами. Довольно конкурентоспособными, но не более того.
И много их не нужно. Эпизодическая функция, можно сказать.
— Больше настораживающих моментов нет?
— Как сказать… Есть. Если бы речь шла о нормальной стране с приемлемым для Запада уровнем жизни, мы бы и внимания не обратили. Подумаешь, человек перешел с одного места работы на другое… Но это же Россия. За последний год трое очень видных русских ракетчиков без шума и рекламы вдруг отъехали из Штатов обратно на родину. Один был далеко не последним человеком в марсианской программе. Двое других занимались интереснейшими орбитальными экспериментами. Ни Марс им оказался не нужен, ничего не нужно… Я уж не говорю об уровне и качестве жизни. Все теперь в «Полудне». Вот вопрос вам как русскому: чем можно сманить увлеченно работающего на переднем крае науки русского из его уютного собственного домика на берегу Чесапикского залива или в пригороде Хьюстона? Знаете?
— Я предпочту выслушать начальство, не пытаясь предвосхитить его блистательных умозаключений.
— Странно, что я должен объяснять это вам…
— Бывает, что со стороны виднее. Да к тому же и по-русски вы говорите лучше, увы, иных русских.
— Сесе… Так вот — ответ напрашивается. От интересной работы, от гарантированного достатка, от перспективы закончить дни свои в благоденствии в самой комфортабельной стране мира русского можно сманить только перспективой построения какого-нибудь очередного коммунизма. Уже далеко не на всех русских это действует. Но если действует, то только это. Ему говорят: ты нужен светлому будущему! И готово дело, человек сам не свой. Теряя портки, плюнув густой слюной на три «Крайслера» в гараже и на яхту на причале перед домом, бежит строить светлое будущее.
— Вы поэт…
— Сам председатель Мао писал стихи.
— Да, наслышан. Какие выводы из всей этой поэзии следуют лично для меня?
— Самые простые. Через три недели «Полдень» осуществляет запуск. Для европейского космического агентства… Вы известная акула пера. Неоднократно писали о проблемах российской науки. Вот и действуйте. Вам надо попасть на Байконур для освещения этого довольно заурядного, но все же события. И посмотреть. Во-первых, действительно ли именно геостационарными спутниками занимаются люди, которые нам особенно интересны. Список фамилий вы получите… Прежде они работали над очень перспективными сюжетами. Если эти люди вам встретятся, надо познакомиться и аккуратно поинтересоваться: а что они, собственно, творят? Неужели всего лишь спутники? Если эти люди вам не встретятся, надо аккуратно поинтересоваться: а где они, собственно? Мы, мол, так наслышаны об этих талантах… народ хочет знать… И во-вторых. Во-вторых… Не может ли так оказаться, что запуски геостационаров и вся эта достаточно банальная возня — лишь операция прикрытия, а на самом деле в «Полудне» трудятся над чем-то куда более дорогим и масштабным. Когда я буду знать, что вы действительно туда едете, мы обговорим некоторые существенные детали подробнее.
— Вы обо мне очень высокого мнения. Задание проще, так сказать, пареной репы…
— О нет. Понадобится приложить усилия.
— Спасибо, что объяснили… Вы дадите мне копию файла? Надо вслушаться. Уловить характерные обороты, любимые словечки… Голосовые идентификации не проводились?
— Борис Ильич — это действительно Алдошин. У нас была запись его выступления на последнем Дне космонавтики в центре Хруничева. Совершенно легальная, для ТВ. Второй голос сопоставлять не с чем. У нас же нет банка данных голосов всех русских миллионеров.
— Пора бы иметь.
— А если это не миллионер? Просто, скажем, работник спецслужбы, прикинувшийся миллионером?
— Или миллионер, прикинувшийся работником спецслужбы.
— Да так хорошо, что им стал.
И они засмеялись — в первый раз за весь разговор.
ГЛАВА 1. Считая чужие деньги
Чтобы хорошо считать чужие деньги, одного образования мало. То есть ремесленнику, может, и хватит — но на то он и ремесленник: ему на роду написано решать только рутинные, стандартные задачи. Для настоящей работы нужен талант — а он, надо сказать, лишь другое имя интуиции. Разве можно просто научиться, например, расставлять слова в правильном порядке? То есть можно, даже компьютерные программы научились править стиль — и правят его, как бравые фельдфебели: пятки вместе, носки врозь. Возможно, нарушен порядок слов, следует подлежащее поставить после сказуемого… или наоборот… Неважно. Разве мог бы ремесленник расставить слова так: «В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана…» Тот, кто запрограммирован на правильность, правильным счел бы вот что: «Ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана прокуратор Иудеи Понтий Пилат вышел в крытую колоннаду дворца шаркающей кавалерийской походкой, в белом плаще с кровавым подбоем». Все, что сложней этого построения по росту — это уже не умение, а исключительно талант, сиречь интуиция. Чутье. Нюх.
Иногда, чтобы понять, куда делись деньги, чутья нужно не меньше. Все вроде правильно, тик в тик, комар носу не подточит, ни компьютер, ни ремесленник и не почесались бы. И только интуиция, едва-едва встревоженная ей одной приметными странностями в бумагах, тебе говорит без обиняков: документы хоть на выставку, а денежки тю-тю.
Нецелевое использование?
Не удивишь нас этим, ох, не удивишь… Обидно только, что на сей раз корыстным паскудой оказался не какой-нибудь очередной «Влип-Инвест» или ООО «Му-му», а благороднейшее, казалось бы, заведение, занятое счастьем человеческим, пусть в отдаленной и оттого не всеми одобряемой перспективе. Освоением космоса…
Давно уж пора бы, кажется, хорошим пинком распроститься с благодушными идеалами юности — а особенно на такой работе, где идеалы не то что не живут, но быстро либо стервенеют, сатанеют даже и тянутся к огнестрельным мерам пресечения, либо хладнокровно делаются очень дорогим товаром, ненавязчиво выставляющим себя на торг среди тех самых ООО, на борьбу с нечестностью коих они, идеалы эти, так кавалерийски рвались…
Давно бы пора — а все никак.
Спутники они, поди ж ты, запускают… То есть иногда и запускают, конечно, — но не зря же те падают теперь через раз. Потому что, надо полагать, делают их по остаточному принципу — из колбасных обрезков.
Корпорация-то смешанная! Государственно-частная!
Ну, понятно, кто б сомневался… Из казны частникам бабки качают, а там — тонкими струйками в офшоры. Держава дерет налоги с тех, кто работает и, болбоча красивые слова, из-под полы отдает тем, кто зарабатывает. А те знай пилят. Чего ж не пилить, коли дают? Тебе, мне, ему, жене моей, евонному дядюшке… Что? Осталось чего-то? Ну, тогда давай и впрямь, что ли, спутник запустим…
Все как у всех. Жулье. Везде жулье.
Тщательнейшим образом Кармаданов готовил свой отчет, готовил не день и не два, подчиненных буквально загонял и все нервы им вымотал, себе — тоже; все оттенки и едва заметные неувязки сплел и сфокусировал в один вывод так, что тайное стало явным, однозначным и не подлежащим сомнению — и ждал справедливой и заслуженной если и не награды (не военные все ж таки), но хотя бы уж похвалы.
Размечтался.
— Вы понимаете, Семен Никитич, — бубнил, свесив щеки ниже подбородка, Сам, а Кармаданов, закипая, не мог отделаться от ощущения, что непосредственный начальник в растерянности и не знает, как себя вести со слишком дотошным работником, сунувшим, по всему видать, нос дальше и глубже, нежели по чину положено; и это было подозрительнее и отвратительнее всего. Крышует он их, что ли? Мысль Кармаданова текла накатанным путем, профессиональным. Ремесленным. — Вы поймите, Семен Никитич…
Суть долгой путаной речи сводилась к тому, что род деятельности там у них в «Полудне» уж очень специфический и не надо сразу предполагать худшее. В конце концов, если в процессе работы вдруг выясняется, что нечто запланированное оказалось не нужно, а нечто незапланированное — нужно, то в пределах определенных сумм можно и за необходимостью последовать, а не за буквой договоров и смет… Старая песня. Начальник трамвайного парка тоже может в процессе работы вдруг выяснить, что ему не пять новых вагонов нужны, а одна новая дача. Понять его, конечно, можно, но отнестись к этой ситуационной переброске средств с уважением — никак. Зачем тогда мы тут сидим, штаны протираем? Чтобы ворье чувствовало себя под заботливым крылышком другого ворья, уровнем выше?
Ох, страна! Игла в яйце, яйцо в ларце, ларец в подлеце…
А ведь Кармаданов был так в себе уверен, что даже перед женой похвастался утром. Кратенько, без занудных подробностей. Просто хотелось от нее услышать «молодца» и пожелание успеха. Жена у него была умница, красавица, на восемь годков моложе его и вдобавок учительница литературы в обычной школе. Что такое учительница литературы в обычной школе в Москве в начале двадцать первого века? Это — диагноз! А она ухитрялась ходить гордо, как фотомодель, как голливудская дива, и даже ее раздолбаи относились к ней соответственно. «Руфь Борисна, а на фига этот ваш Болконский торчал, как рекламный щит? Падать надо было, брюхо беречь! Салабон! Князь, а выучка как у голубого…» И она была счастлива: фамилию все ж таки запомнили, подобным прилежанием учеников не во всех школах могли похвастаться… А дочку держала так, что малышка, когда ее на дне рождения (пять годочков ей тогда исполнилось всего!) попросили прочесть стишок (один из взрослых гостей, перебрав, что ли, перепутал эпохи), отвесила тому по полной: только тряхнула косичками и, не задумываясь, почесала: «Или бунт на болту обналузив из-за пояса лвет пистолет…» У любителя сажать чужих детей в лужу только глаза на лоб полезли.
Что Кармаданов теперь-то жене скажет?
Ох, какие пустяки в башку лезут, когда тебя нежданно-негаданно натягивает твое же собственное начальство. Которому ты доверял, которое уважал…
И конечно, кончилось все просьбой оставить пока отчет и все прилагаемые к оному документы здесь, у Самого, для более глубокого и тщательного обдумывания и анализа, для осторожного наведения окольных справок («У них же запуск на носу, ответственный, для европейцев — нельзя их сейчас нервировать…») и забыть о своих подозрениях впредь до особого распоряжения, уведомления, свистка…
Понятно. Скажут тебе «ату» — кусай, бухгалтер. Скажут «фу» — отползай, извинительно поджавши хвост и с надлежащей скромностью прискуливая: прощеньица просим-с, обознались… совсем не то-с имели в виду-с…
Запуск у них, значит…
Ясно, какой это запуск. Очередной кровный российский миллиард в Европу запускают на чей-то потаенный счет, и к бабке не ходи. Спорим — спутник до орбиты не долетит?
Этого Кармаданов, конечно, вслух не произнес. Смысла не было. Закончил на «Понятно» и, надув морду дисциплиной, с непроницаемо тупым видом откланялся.
Никак он подобной зуботычины не ожидал. Здесь, в своей же цитадели, в одном из последних оплотов… Тьфу, черт. Все, хватит быть дураком. Хватит.
Но чтобы Сам — крышевал…
Большому кораблю — большое плавание. Не кого-нибудь крышует, а освоение околоземного пространства. Земля — колыбель человечества, но нельзя же, в самом-то деле, вечно сидеть в колыбели, пора и на промысел, пора и о семье подумать…
Интересно, каков откат?
Мысль легко катила накатанной колеей…
Стало быть, думал он, выходя под праздничные лучи весеннего, уже почти летнего солнца, можем расслабиться и получить удовольствие. Все впустую. Зато теперь — свобода. Имеем право даже пивка попить.
Он походя взял бутылку якобы «Варштайнера» и по-простому употребил. Позорище. Гуляет средь бела дня, забыв машину на стоянке, взрослый солидный работник и прилюдно дует из горла.
И с виду позорище, и на вкус дрянь.
Он взял еще одну и оприходовал еще торопливей. Захотелось чего-то большого и чистого. Что называется, приникнуть к корням. Полечиться, сбить перехлестнувшую горло удушливую уверенность в том, что, кроме жулья и ворья, ничего в мире уж и не осталось. Кармаданов спустился в метро и доехал до остановки, которую про себя так и называл до сих пор «Площадь Ногина». Странно — как старик. Он, мол, Сталина видел… Нет, конечно, не видел, бог миловал. Но почему-то заклинило еще в ту пору, когда он ездил сюда чуть ли не каждый день по вечерам в течение нескольких месяцев — старательно умнел, работая в Исторической библиотеке. Три ха-ха. Думал науку двигать… А когда грянула демократия, Кармаданова после краткого восторга так перекосило от боли и жалости к тем, кто вкалывал-вкалывал, да и проснулся вдруг за бортом жизни, на свалке, никому не нужным приживалом в родной стране, и скороспелые хозяйчики в нос лишенцам кулачки суют, злорадно приговаривая: «Это ты просто жить не умеешь, совок!», и с наработанным на трибунах комсомольских райкомов пафосом трясут коротенькими пальчиками перед телекамерами: «Я своими руками заработал пятьдесят миллионов!» — так перекосило… А, что говорить, все тыщу раз говорено, языки в мозолях. Но в опера идти было и не по темпераменту, и не по физическим данным. Решил брать ворье единственным, что имел, — умом…
И вот чем все кончилось.
Воздух был похож на вздувшийся пузырь расплавленного стекла. По Маросейке перли валы машин. Теснота сбила их в единую груду так плотно, что казалось, это, урча и вонюче газуя, ползет какой-то нескончаемый ящер с панцирной ячеистой спиной — то приостанавливаясь переварить очередную живьем заглоченную писклявую мелочь, то снова пускаясь в многотонное перемещение. И сказал Господь змею: за то, что ты сделал это, проклят ты пред всеми скотами и зверями полевыми; ты будешь ходить на чреве твоем, и есть прах во все дни жизни твоей… Редко-редко мелькал со всех сторон затурканный отечественный уродец — все джипы, все «Лендроверы», все «мерсы» а то и «Феррари», а то и «Ламборгини». Москва — столица нашей Родины. Мила мыла «Вольво»…
Богатеет Отчизна. Вот только не платят почему-то никому, кто что-то производит. Платят только тем, кто перераспределяет кем-то уже произведенное. Или продает, что природа стране подарила. Чисто конкретно зона — кто при кухне, тот и сыт, а кто на лесоповале, тому известно что.
Он взял еще пива. Давненько он так не заводился. А пиво было теплым и омерзительным, как жизнь. Теплая такая. Не холодная, не горячая… Никакая.
Горькая.
Третий ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, и пала на источники вод. Имя сей звезде Полынь; и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки…
«А ведь я не был тут с тех самых пор», — сообразил Кармаданов и отхлебнул пива. Он свернул в Петроверигский переулок — двадцать лет назад тот был тоже Петроверигским, в этом наблюдалось постоянство.
Петроверигский медленным извивом втек в Старосадский. Это название тоже было вечным. И вот напротив — библиотека. Государственная публичная историческая… Сколько лишних слов.
Как там пахло книгами…
Как она облупилась, бедняга. Какая обшарпанная. Какие мутные окна. И заклеенные бумагой расколы стекол. Будто тут свалка, и сто лет никто не бывал… Будто война, и фугаска взорвалась неподалеку, а никому и дела нет, все вымерли…
Он так и не перешел Старосадского. Приблизиться к двери не осталось сил — он слишком хорошо помнил, как, пропуская именно в эту самую дверь юную, тоненькую, как камышинка, красавицу гимназической стати, познакомился с нею — с будущей своей женой. Которая пожелала ему нынче утром успеха, сказала: «Какой же ты молодца» — и чмокнула в щеку…
И тут он понял, что не может так просто смириться. Если у вас, подонки, такая война, что библиотеки разваливаются сами собой, то — на войне, как на войне.
В голове уже шумело, и море было несколько по колено. Кармаданов аккуратно поставил пустую бутылку на заплеванный тротуар, аккуратно вытер губы тыльной стороной ладони и достал мобильник.
С Валькой Бабцевым они корефанили еще с восьмого класса. Одно время даже всерьез дружили. Восторженные юнцы, трепещущие от близкого торжества светлого будущего, съезжались день у Кармаданова, день у Бабцева, и вместе смотрели первый съезд горбачевского Верховного Совета, даже лекции мотали из-за этой бодяги — каждый свои. Где-то с середины девяностых несколько разошлись — уж больно неистово Валька клеймил зверства федералов в свободолюбивой, невинно поруганной Чечне. Он тогда сильно пошел в гору — золотое перо демократии; каких-то иностранных премий кучу нахватал, летал в Европу бесперечь… Но был все равно славный, честный, забронзовел совсем немножко; многие, куда менее именитые, надували щеки куда толще и только этим, по сути, и брали. Хотя, конечно, ругал все, что положено; свертывание реформ, насилие над бизнесом, тупость и лицемерие почвенников, мракобесие православия, государственную поддержку русского национализма, произвол спецслужб, нарушения прав человека… Стандартный набор «Собери сам».
Про воров, правда, писал мало — мелко это было для него.
Но тут — как раз ему по росту: не просто воры, а воры государственные, да еще и не в нефтянке какой-нибудь, всем приевшейся, а на космодроме. Кто еще наилучшим образом лягнет государство, ничего не проверяя и всю душу вкладывая в этот страстный акт?
И когда ответил в трубке донельзя недовольный Валькин голос, Кармаданов, наскоро поздоровавшись и даже не политесничая в стиле: «Как жив-здоров? А жена? Есть пять минут поговорить?», жахнул сразу:
— Слушай, тут такое дело… Срочно надо встретиться. Почему? Потому что есть взрывной материал.
Позже, вспоминая и анализируя импульсивные свои действия в тот день — хотя зачем было их анализировать задним числом, он и сам не знал, после драки кулаками ведь не машут, — Кармаданов иногда спрашивал себя: неужели, если бы не три пива натощак, он бы как-то молча, внутри себя смикшировал полученную плюху и ничего бы не случилось?
Или пиво все же было ни при чем, а просто у него сточилось наконец все самообладание и до смерти захотелось того, что по сравнению со вставшими поперек горла бумажными прохоровками показалось настоящим боем?
ГЛАВА 2. Свобода на баррикадах
— Мне страшно… — пробормотала жена. — Мне очень страшно, мы же воюющая страна…
Он ласково прижал кончиком указательного пальца ее нос, как кнопку.
— А что ты мне говорила, когда я писал, что Путина нужно сместить и судить за нарушение Хасавюртовских соглашений?
Она опустила глаза.
— Что нельзя идти на поводу у бандитов… — тихо признала она.
— Ну, вот.
— Он так быстро вырос… — едва слышно прошептала она, и голос ее дрогнул близкими, готовыми хлынуть через край слезами.
Это точно, подумал Бабцев. Быстро. Только вот — кто о ком.
— Первогодков сейчас в горячие точки не посылают, — успокоительно сказал он. — Хоть этого мы сумели добиться.
— Ну и что? — спросила она. Шмыгнула носом. — Ну и что? Там и без войны сколько ребят калечатся. По телевизору чуть ли не каждый день… Побеги, стрельба друг в дружку… Это же страшно подумать, что творится в армии.
Да уж, подумал он. Американец Хеллер, наверное, полагал, что описал ад — а описал дом отдыха с рисковыми аттракционами. Читайте Гашека. Армии всех тоталитарных государств одинаковы.
Только плюс еще вечный русский бардак.
Правой рукой он обнял жену за плечи и несильно притянул к себе. Она прижалась на миг, потом уперлась в его грудь кулачками.
— Нет, Тинчик, надо наконец что-то решать.
Тинчиком она его называла, когда хотела ну очень уж приласкаться. Понятно…
Она заводила этот разговор не в первый раз. Но теперь уже был май, приперло. Выпускной год у балбеса.
— Ты же знаешь, что у нас нет сейчас свободных денег.
— Неужели нужно так много? Я узнавала…
— Но ты же хочешь не только в военкомат. Ты же хочешь, чтобы он сразу поступал. Это по меньшей мере двойная такса.
— Как ты говоришь… — Она вывернулась из-под его руки и отступила на пару шагов. Подняла глаза. Глаза уже сделались сухими, и понятно было, что теперь она примется не умолять, а требовать. — Такса… Все-таки ты не настоящий отец.
— Тогда попроси у настоящего, — сухо сказал он.
— Ты же знаешь, что у него ни гроша.
— Так не бывает. Все эти годы он не давал ни гроша — это да. Воля твоя, тебе хотелось быть благородной. Я понимаю. Раз, мол, я сама ушла, то и… Но сейчас действительно критический момент. Пусть твой гений в коротких штанишках раскошелится в кои-то веки.
— Почему ты так пренебрежительно о нем говоришь?
— Да побойся бога, Катя! Я его вообще не знаю, мельком видел пару раз еще тогда… Я говорю о нем только так, как говоришь о нем ты!
— Неужели я обзывала его гением в коротких штанишках? Не помню…
— А разве это бранные слова? — улыбнулся он.
— Смотря каким тоном… Вот у тебя тон был сейчас такой…
— Какой у тебя, такой и у меня. Вот где-то перед самым разводом по телефону ты его назвала даже «Эйнштейном недоделанным». Но только один раз.
— И ты помнишь?
— Наверное, это у меня профессиональное.
Она помолчала. Покосилась в зеркало, летящим движением — он очень любил, как она движется, — поправила прическу. Помяла один из локонов надо лбом, когда прижималась лицом к его груди. Теперь все снова стало как надо.
— Это твое последнее слово?
— Катюша, ну нет денег, — сказал он мягко, но окончательно.
— А ты напиши что-нибудь такое… быстренько… для европейцев.
— Сейчас уже не те времена, дорогая. Нас почти придушили. Начинается все с того, что простые люди не хотят идти на поводу у так называемых бандитов — а кончается тем, что по-настоящему бандитской становится власть.
— Потрясающе. То есть ты хочешь сказать, я же и виновата в том, что у тебя нет прежних возможностей плеваться желчью?
— Не ты одна. Народ опять взалкал величия и вечных ценностей. Как я еще в девяносто седьмом писал, сравнивая нацистскую Германию и современную Россию, «расцвет национальной культуры даром не проходит».
— Ой, да хватит политики. Сколько лет вместе живем, парень к тебе по-своему очень даже привязан. И ты с ним вроде дружишь… Ты понимаешь, что сейчас решается вся его жизнь?
— Конечно, понимаю. Я не понимаю только, почему его отец должен быть избавлен от всех этих проблем. Он что, несовершеннолетний?
Она глубоко втянула воздух носом.
— Ну, хорошо, — сказала она.
Потянулась к вешалке, сняла плащ. Одним текучим, змеиным движением облилась чужой кожей. Линька наоборот. С почти издевательским изяществом вступила в туфли. Все это заняло секунды, он ни разу не смог поймать ее взгляд. Когда она хотела, она умела прятать глаза по полдня — а тут секунды.
— До вечера, — примирительно сказал он на пробу.
С поджатыми губами, молча она вышла из квартиры. Уже с лестницы оглянулась.
— Я сегодня возьму твою «Ауди», — сказала она, не глядя ему в лицо. — У тебя все равно пьяный вечер, а мне надо хоть иногда выглядеть посолидней.
Клацнула дверь — словно киллер передернул затвор.
С добрым утром, сказал себе Бабцев и несколько раз глубоко вздохнул, старательно успокаиваясь. Вот и попробуй поработать теперь. Она-то в своей конторе может это делать в любом состоянии, как автомат. За несчастные шестьсот баксов…
А ведь она заранее знала про «Ауди». Если сказала это только с лестницы — стало быть, ключи уже были у нее в кармане…
Все, все. Надо сосредоточиться. Работы непочатый край. А вечером — идиотская пьянка; никак в этой стране не могут без пьянок, ну никак. Подумаешь, несколько редакций разом определились, кого посылают на запуск. Первый частный геостационарный сателлит… Как будто это что-то значит. Если к стране фашист на фашисте, то хоть каждый день мирные геостационары запускай для слеподырых, блаженненьких дурачков из Европы — все равно от этих запусков за милю воняет поганой оборонкой. Ну, бог даст — опять упадет.
Коли едем вместе, надо, понимаете ли, всем заранее сдружиться — то есть выпить. Будто мы и без того не знаем каждый каждого, как облупленных. Один себе на уме, ни рыба ни мясо, один русопят (представляю, как он ужрется!), одна красотка, даже удивительно, как она с такой мордочкой и фигуркой еще умеет прилично складывать слова… Почему я должен с ними пить?
Что за мерзкая страна…
Бабцев просидел у ноутбука почти час, но работа не шла, и, когда зазвонил телефон, взял трубку с отчетливой надеждой.
И она оправдалась.
Хотя в первый момент он почувствовал скорее разочарование. Конечно, с Семкой Кармадановым они в свое время очень неплохо дружили, но нельзя дважды войти в одну и ту же реку — особенно если она давно пересохла. В молодости ничто не говорило о том, что, повзрослев, Семка станет ограниченным фанатиком. А нынче у него повсеместно воры, грабители обездоленного трудового народа, зверообразные приватизаторы…
Курам на смех. Как будто можно предоставить людям свободу выборочно. Хорошим — свобода, плохим — конвой. Наоборот, только свобода и показывает, кто чего стоит. В строю-то все одинаково славные, красивые, бескорыстные и бритые наголо. Нельзя сначала выяснить, кто честный, а потом дать ему права. Наоборот, надо сначала дать права, а потом смотреть, кто нечестен, и к тому применять закон. А вот если закона в этой стране нет и не предвидится и если никто даже не хочет, чтобы он был и применялся, а все рассчитывают исключительно на царскую милость да на шубу с боярского плеча, — никто ей, стране этой, не виноват.
На самом деле хорош-то именно и только тот, кто умеет свою свободу, свои права превратить в источник существования. Пока не превратил — свободы и права пустой звук. Все равно что библиотека в доме неграмотного. Чем обильнее получился источник — тем, значит, тот, кто конвертировал в него свою свободу и свои права, лучше и умнее. А кто всегда готов сдать их за фук, чтоб его обрили и загнали в барак с барачным торжеством справедливой пайки — чем он хорош? Гад он, убогий и опасный. Убогий потому, что не способен ничего создавать, а опасный потому, что тех, кто создавать способен, жаждет утянуть в барак с собою вместе.
Лет восемь назад их с Семкой только начинало растаскивать в стороны этими истинами, но теперь Бабцев мог относиться к бывшему другу в лучшем случае лишь снисходительно. И, сказать по правде, Бабцев поехал на предложенную Кармадановым встречу только потому, что это был хороший предлог уйти из дома, оторваться от текста, который не хотелось писать.
А оказалось, что Семку бог послал. Тот, конечно, даже сам не понимал, на какую напал золотую жилу, да еще как своевременно. Ну, куда ему понять — пивом от него разило на пять метров. Поэтому Бабцев сразу с мягкой решительностью отклонил предложение приятеля зайти куда-нибудь «посидеть» — он знал, что такое посиделки с пивком, начинающиеся чуть не в три пополудни, и чем они кончаются; а вечером и так обязательная пьянка. Они обосновались в скверике между Старой площадью и Лубянским — на солнышке, на скамеечке, хорошо! Весна!
У Бабцева уже через пять минут разговора так поправилось настроение, что он наконец ощутил весну. Впрочем, разговор оказался недолгим. Собственно, Кармаданов не шибко много мог рассказать подробностей — как раз подробностями-то ему заняться и не дали, стреножив с ходу. А если учесть, что надо ухитриться подать материал, не засветив источник, не таким уж пудовым обилием фактов можно было отмолотить очередной мыльный пузырь, которым никак не желающая подыхать империя по старинке дурила головы своим крепостным. Но упускать такую возможность было нельзя. Бессовестно было упускать такую возможность, недостойно.
Довольно поспешно отговорив заключительную часть дружеского разговора («Совсем мы оборзели, видеться перестали! Надо чаще встречаться! С кем еще и поговорить-то в этом мире! Ну, созвонимся…»), Бабцев понесся обратно, к станку. И по дороге все прикидывал: придержать материал до возвращения (то, что ему в ближайшие дни как раз на этот запуск и предстоит командировка, он Кармаданову не сказал) или пустить в дело сразу, торопя публикацию насколько возможно? И тот, и другой варианты имели свои преимущества, но имели и свои недостатки. В итоге Бабцев остановился на втором — отчасти, наверное, потому, что ему самому по-детски не терпелось ударить жареным фактом в рыхлый бок гниющего ВПК. Сейчас все же не социализм; душат прессу, душат, но полностью отработать назад не удается и не удастся нипочем — во всяком случае, без большой крови. А стало быть, отказать Бабцеву в доступе на космодром после такой публикации никто не сможет; наоборот, будут пылинки сдувать. В итоге перед ним все двери откроются. Ну, может, и не совсем все, но многие. Прямая выгода: явиться в качестве уже состоявшегося обвинителя. Чтобы они ему не просто рутинно пыль в глаза пускали, а просили прощения. Чувствовали себя нашкодившими и пойманными за руку молокососами, каялись. Принимали позы подчинения. Это азы психологии…
А пасынок был уже дома и, разумеется, сидел у то и дело гремящего лучевыми выстрелами компьютера. Звук был врублен на полную. Шестиканалка… От каждого залпа квартира ходила ходуном, чуть штукатурка не сыпалась. На дисплее вилась какая-то тропа среди зеленых холмов, вдали виднелся полуразрушенный замок. В такие минуты Бабцев не мог удержаться от унылой мысли: какие же сокровенные таинства природы, какие достижения человеческого гения и какой умопомрачительный полет высоких технологий задействованы тут — только для того, чтобы и от рождения-то не слишком умный рослый розовощекий балбес становился все глупее и глупее. Ребенок, время от времени вкрадчиво и вслепую касаясь клавиатуры, с донельзя озабоченным, мыслящим лицом неотрывно глядел в экран — будто судьба человечества зависела от того, направо он шагнет или налево.
— Привет, Вовка, — сказал Бабцев.
Ребенок даже не обернулся — только обернись, а вдруг плеватель яда выскочит, или кто там у него сейчас? Лишь негромко пробормотал:
— Привет, Валентин.
Вот так. Уж не «папа», разумеется, и даже не «дядя Валентин» — просто по имени. Будто они одноклассники, весь век списывают друг у друга и на одних девчат заглядываются. Сколько лет это Бабцева коробило — а что сделаешь?
— Чем занят?
— Драконов мочу, — сквозь зубы ответил Вовка.
— В сортире? — не удержался Бабцев.
Эта фраза как гнутый гвоздь застряла у него в душе. Сколько раз давал он себе зарок больше не трепать ее, и так уж затрепанную, и не марать об нее губы — но время от времени она по-жабьи выпрыгивала сама. Это была не фраза, а квинтэссенция эпохи. С первых же дней своего существования режим все сказал о себе сам.
Вовка ответил не сразу. Что-то там порулил сначала, холмы поползли за левую рамку экрана, замок скрылся.
— Где встречу, там и мочу.
— Послушай, Вовка, — сказал Бабцев. — Отвлекись на секунду, послушай.
Ребенок, будто делая великое одолжение, с демонстративной неохотой полуобернулся к нему и даже снял пальцы с клавы.
— Н-ню? — подбодрил он отчима.
Бабцев встал перед ним посвободней. Не хватало еще выглядеть как солдат перед маршалом, торчать навытяжку. Сесть? Поздно.
— Жизнь очень короткая, Володя, — проговорил он мягко, повествовательно и с нарочитой неторопливостью. — Сейчас ты об этом еще не задумываешься, но в ней не так уж много часов. Да-да, не дней даже, а именно часов. Можно посчитать.
— Не надо, — тут же предупредил пасынок.
— Не буду, не дрейфь. Но на прохождение каждой такой дурки у тебя уходит все свободное время трех, а то и четырех недель, так? За это время можно было бы прочитать десяток хороших книг. Я не говорю про всякую ученость, это на любителя, — но хотя бы художественных. Из них тоже много вытягиваешь — причем как бы невзначай, непроизвольно… Думаешь, откуда я впервые узнал, скажем, про реформы Эхнатона в Древнем Египте? Из фантастики про древних пришельцев! Если б не она — в жизни бы, может, не узнал, это же не мой круг интересов… И такого очень много. Потом ведь не наверстать, Вовка. Стукнет тебе сорок, и вдруг спохватишься: я же ничего не знаю! Монтесума кто такой? А чем отличается Нансен от Амундсена? А что за штука — астероиды? Нет, не помню. Помню, что сто сорок семь драконов замочил… А больше — ничего. Прошел всю игру? На месяц меньше жить осталось — вот и вся игра. Сейчас у тебя такая голова, что с лету все воспринимает, раскладывает по полочкам, запоминает с легкостью навсегда. А ты ее оставляешь пустой. Даешь съедать твою собственную единственную, неповторимую жизнь этой муре, от которой тебе на будущее совершенно ничего не останется, только дыры в мозгах. Я в последних классах школы читал, как сумасшедший… Дня не мог без книжки. И знаешь, весь кругозор, вся эрудиция — оттуда. Потом уже некогда, потом надо искать место в жизни, деньги зарабатывать — но каким я был бы сейчас неинтересным, серым дураком, если бы не нахватался тогда. Глотал все, от «Теории относительности для миллионов» Гарднера до «Крымской войны» Тарле, от Стивенсона и Стругацких до Цвейга и Манна…
— И много помогли тебе, сынку, твои ляхи? — басом спросил Вовка и захохотал. Выждал мгновение, но прежде, чем влет застреленный его репликой Бабцев опамятовал, примирительно улыбнулся отчиму: мол, не обижайся, я пошутил! — и повернулся к компьютеру.
Бабцев стиснул челюсти так, что захрустело где-то в глубине затылка, потом резко повернулся и пошел к себе в кабинет. И тут же сзади, упруго пнув его громом в спину и едва не заставив подпрыгнуть на месте, на сто децибел рванул бластер. Снося, вероятно, очередной сортир до основания.
Поговорили. Бабцев плотно закрыл за собой дверь. Ладно. Хорошо хоть не патриот… И на том спасибо.
Любить эту страну может только тот, кто любит, когда его, извините, дерут в зад. Коллективно. Повзводно. Если вдруг выяснялось, что рядом — патриот или хотя бы тот, кто себя так называет, Бабцев испытывал приступ необоримой гадливости, словно к нему вдруг сумело незаметно подобраться отвратительное огромное членистоногое. И вот зашевелило теперь склизкими от яда жвалами…
Все что угодно — только бы не патриот.
Бабцев открыл ноутбук. Надо работать. Надо бороться, только это придает жизни смысл. До вечеринки оставалось три часа. Надо успеть написать и отправить.
И присовокупить в сопроводительном тексте для редактора, что весьма существенно — поторопиться с публикацией. Тогда будет шанс, что успеет выскочить до отъезда, может, просто-таки с колес, завтра или послезавтра.
ГЛАВА 3. Радость Руси есть пити
Голова ощущалась как трехлитровая банка, до половины наполненная чем-то тяжелым и жидким. Жидким и очень тяжелым. Сверхтяжелой водой. Тэ два о, невесть почему и зачем высунулся из темной глубины чей-то хвостик с наклеенной на него пожелтевшей этикеткой. Вот тебе и тэ два о. Стоило хоть чуть-чуть двинуть головой, тяжелая густая жидкость внутри черепа — свинец? ртуть? тэ два о? — увесисто плескалась, больно ударяя в кость. Того и гляди выпрет через темя, проломив детский родничок… Конечно, тэ два о. Не зря ведь так тошнит. При лучевой болезни, говорят, тошнота — первый симптом, а она ж еще небось и радиоактивная, сверхтяжелая-то вода, особенно если в больших количествах.
А все же страшней водки в больших количествах жидкостей нет.
«Ну зачем же я вчера опять так», — с долгим внутренним стоном раскаяния и муки подумал Степан Корховой.
Все же есть тут некая роковая закономерность, непреложная, как… как главная звездная последовательность Герцшпрунга-Рассела, с неожиданной услужливостью высунулся из мрачной затхлой бездны еще один хвостик с ярлычком покрупнее. Ну, пусть. Непреложная, в общем. Сначала — просто сто грамм для храбрости, чтобы не стесняться, чтобы язык развязался. Чтобы быть на уровне. Как все они. Только все они в это время лишь по глоточку сделали, а ты уже тяпнул пару рюмок. Но потом бы остановиться, пусть они подтягиваются, догоняют, а ты пока сожри что-нибудь существенное; но нет. Зачем-то уже обязательно надо показывать, что ты удалой и можешь выпить море. Вы ж, мол, все интеллигенты в пятом поколении, а я богатырь.
А после череды веселых и вполне еще аккуратных полтинничков вот уже сам собой летит навстречу и третий акт: ляпнул, раскрепостившись, в разговоре что-то, что и сам с ходу ощутил бестактностью, хамством даже — и, чтоб заглушить жгучее, как кислота, осознание своей неуклюжести, начинаешь хлебать без разбору.
Интересно, почему они никогда, даже если говорят бестактности, не чувствуют себя виноватыми? Даже не ощущают, что сказали бестактность? Им можно? Или это привычка, впитанная с молоком матери в интеллигентных семьях, боевая тренировка, без которой в их среде не выжить и дня, заклюют — даже если сделал что-то не так, ни в коем случае не подавай виду, а, наоборот, пуще строй морду валенком? Не оправдывайся, а нападай?
И почему у них у всех так язык подвешен… Пока ты им слово — они тебе десять. И все с превосходственной ухмылочкой такой, от которой, сколько ни пей, язык все равно, чуть что, прилипает к гортани и в которую так и хочется засветить уже без лишних слов…
Вот и засветил.
Корховой опять застонал. Хоть гори живьем теперь от стыда — ничего не поправишь. Опять они — невинные жертвы, оскорбленные и поруганные, а он — бандит.
А ведь никто же Бабцева за язык не тянул. Сидели, шутили, смеялись, про ракеты беседовали, блистали эрудицией. И Наташка от каждого глоточка и от каждого нового взрыва смеха все хорошела, хотя куда уж дальше — и вообразить невозможно. Но факт: глаза разгораются, сверкают уже почти нестерпимо, а щечки рдеют, а голосок звонче и звонче… Корховой все пытался за ней поухаживать, то винца подлить, то подложить закусочки, но она ж самостоятельная! Только искоса полыхала на него вспышками чуть раскосых своих глазищ — тувинская у нее капля крови затесалась, что ли, или еще какая-то тамошняя — и ладошкой этак отмахивалась беззлобно, где-то даже заботливо: «Себе, Степушка, себе…» У него от этого «Степушки» в животе, где пониже, прыжками чередовались то лед, то пламень, и безо всякой водки в бестолковке само собой шумело нечто вроде нескончаемых бурных аплодисментов. Или водопада. И Ленька Фомичев через некоторое время стушевался и стал отвечать, только когда к нему обращались, — вроде как, с места не сходя, слегка отступил, молча признав, что Корховой нынче интересней. А это само собой получилось. То есть, на самом деле, загадочная штука психология, но простая, как вымя: кого интересная женщина взглядом или жестом, словом — интересом своим назначит более интересным, тот таким и оказывается. Потому что взбадривается непроизвольно: обо мне хорошо думают — значит, я такой и есть.
Лишний повод уразуметь наконец, что если человеку ли, народу ли, стране ли, наоборот, твердить: ух, какой ты гадкий, тебе надо срочно улучшиться, и мы даже знаем как — он послушает-послушает, да и станет окончательной сволочью. И первым делом, скорее всего, по возможности засветит тебе в глаз…
Во-во.
И теперь даже вспомнить трудно, с чего началось-то!
Как всегда, с пустяка. С выстрела в Сараеве. Но пустяк-то пустяк, а это ж надо иметь напрочь вихнутые мозги, чтобы вот так выворачивать мелочи наизнанку и ломать вечеринку об колено в угоду своей узкой идейной специализации. Сидят люди, каждый со своими прибамбасами, не черти, не ангелы, и им весело и дружно. Корховой, посмеиваясь, рассказал в лицах, как недавно, выпивая с японским одним редактором в гостинице, где тот остановился, они столкнулись с необходимостью сходить за добавкой. Ну, спустились в кабак, там только что танец очередной начался, народ потянулся из-за столиков, и на одном сиротливо осталась едва початая бутылка «Джонни Уокера». Ни тарелок, ни вилок-ложек… Торчит бутыль, и все. Картина — вызывающая, по большому счету — невыносимая. А они оба уже сильно теплые. Переглянулись молча и поняли друг друга без слов. Без единого русского, без единого японского и даже без единого английского. Просто короткий взгляд глаза в глаза, обмен понимающими улыбками, и все. Подошли, взяли — и в лифт. И уже в лифте, не дотерпев до прибытия в номер, из горлышка пригубили. И оба довольны были потом весь остаток вечера, будто по Пулитцеровской какой-нибудь премии схлопотали. «Так что культуры, может, и разные, — под общий хохот закончил Корховой, — но есть в людях что-то базовое. Всегда можно найти точки соприкосновения. Общечеловеческие ценности, ребята, — не пустой звук!» Ну, рассказал человек смешную историю во время застолья — что тут плохого. Даже неизвестно, правда это или он для красного словца и вящего веселья приврал и приукрасил. Но Бабцев этот с постной миной не преминул изронить золотое слово правды: «Вот только вопрос: что он потом о нас подумает? Что, интересно, они о нас благодаря таким, как вы, думают…» А то неизвестно, что они о нас думают, хотел было отмахнуться Корховой, любой их фильм про нас посмотри. Но смолчал. Не хотелось портить вечер. На фига? Ну хорошо же сидим! И Наташка рядом, смеется, и иногда получается коснуться ее локтем, а она даже не отдергивается. Так что поддался на провокацию как раз Фомичев, обычно в таких вопросах нейтральный до зевоты; тоже, верно, уж окосел. «Почему мы все время должны думать, что о нас подумают? Почему его не озаботило, что мы о нем подумаем?»
Сразу стало ясно — Бабцев только того и ждал. А то вроде как все людьми себя чувствуют, забыли о своей скотской сущности, пора напомнить. «Всему свету известно, что японцы не воруют, а работают. Просто-таки по результатам известно. Где Япония и где наша Раша! Именно поэтому человек, про народ которого известно, что он исключительно порядочен, честен и трудолюбив, может себе позволить такую шалость. Особенно здесь, в нашем Парке русского периода. А вот нам следовало бы вести себя особенно осмотрительно, потому что всему свету известно: мы тут, как и все рабы, — ворье. Спокон веку — ворье. Удел ежесекундно зыркать по сторонам в поисках того, что плохо лежит, — это нормальное состояние русского крепостного, у которого нет гарантированной собственности…»
У Степана от негодования просто в зобу дыхание сперло. Это японцы-то не воруют! Одна из самых мощных мафий в мире! Но хрен с ними, с японцами, — их проблемы! А мы! Мы!! И Корховой, нервно запинаясь и став опять бездарно косноязыким, поведал, что в родной деревне его родителей (до школы да в младших классах Корхового увозили туда к бабушке на целое лето, и он всей сутью своей успел неотторжимо впитать эту истинную — луговую, соломенную, яблочную — Русь) еще в семидесятых никто не запирал домов. Разве что снаружи на щепочку или палочку, когда уходили.
«Баушка, ты зачем в колечко хворостинку сунула?» — «Ну как же, Степушка… Ежели кто к нам придет — сразу увидит: никого нет дома…»
Хотя в то же время: «Степка, ну что ты все с книжкой да с книжкой? Ты мушшына или кто? Делать нечего — так по воду сходи!»
Но об этом — не здесь и не сейчас…
Бабцев усмехнулся своей кривой, превосходственной ухмылочкой.
«Да что у вас там взять-то было», — парировал он.
Хорош довод, да?
«А когда стало что взять?! — свирепея, заорал Корховой. — Кто взял? Иванов-Петров-Сидоров, что ли? Нет, дорогой! Гусинский-Березовский-Ходорковский! Так кто тут рабы? Кто зыркает, что плохо лежит?»
«Мужики! Эй, мужики! — уже откровенно встревожившись, спохватился Фомичев. — Кончайте! На кой ляд вам это надо? Хорошо ж было!»
Поздно.
Бабцев с ледяной удовлетворенной улыбкой откинулся на спинку своего стула.
«Ну, разумеется, — сыто констатировал он. — опять во всем евреи виноваты. Какая свежая мысль! Как она необходима для процветания Отчизны!»
«Валентин, ну хватит, правда! — взмолилась уже и Наташка. — Евреи хорошие, мы любим евреев. Я сама еврейка! — и она указательными пальцами растянула себе глаза чуть ли не к вискам, подчеркивая раскосость. — Все мы отчасти русские, но все мы немножко евреи. Будет вам, ребята!»
Да. Ну почему, стоит только заговорить о России и русских, икнуть не успеваешь, как, сам того не желая, говоришь уже о евреях? И то, с чего начался разговор, уже забыто, уже неважно все по-настоящему важное, будто нет в мире иных проблем, кроме как исчадия ада они или вечные жертвы? Да что в лоб, что по лбу!
Корховой всадил еще грамм полтораста, пытаясь взять себя в руки, и тут ему показалось, что у него появился довод — мирный, уважительный к собеседнику и, что немаловажно, даже где-то неотразимый.
«Послушайте, Валентин, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Всем понятно, что есть такой штамп. Типа если в кране нет воды… Он отвратителен. Но есть другой штамп. Что еврей — это просто-таки синоним несчастного страдальца, от веку без вины виноватого. Его все гнетут ни за что ни про что, просто потому, что он еврей. А спроси: а почему, собственно, их все всегда угнетали, может, отчасти и неспроста? Правильный ответ: потому что они несчастные евреи, народ с очень тяжелой исторической судьбой, ведь их всегда все угнетали. Это тоже штамп. Но есть еще много штампов столь же мерзких и неумных. Например, стоит кому-то заикнуться о тяжелой — тоже тяжелой! — судьбе русского народа, как в ответ слышишь: ну, никто вам не виноват, вы все это сами на свою задницу придумали! Чуть заикнись о тех, кто нам кровь пускал и головы морочил, сразу — ага, конечно, чтобы оправдать собственную глупость и подлость, всегда надо найти врага. Так ненавидеть одни штампы и так боготворить другие — разве это честно?»
Корховой и сам не ожидал от себя столь связной и вроде бы убедительной, и даже вроде бы сбалансированной, ни для кого не обидной речи. Он с облегчением и толикой гордости перевел дух.
Однако Бабцев в ответ лишь развел руками: ну, мол, случай клинический, медицина бессильна.
«Вот вам, господа, обыкновенный русский фашизм в натуральную величину», — сказал он.
Тут Корховой ему и врезал. Просто и молча перегнулся через столик — ни Фомичев, ни Наташка не успели его даже за локоть ухватить — и врезал по самодовольной морде. Даже не задумавшись ни на миг, еврей сам-то Бабцев или просто так гонево гонит. С грохотом Бабцев слетел со стула, стул полетел кверху ножками в одну сторону, Бабцев кверху ножками — в другую. Вокруг завизжали, с ужасом прыгая в стороны с пути катящегося на спине Бабцева, будто из лопнувшего радиатора отопления под давлением хлынул кипяток и надо от струи спасаться.
Что было потом, трудно сказать. Где-то на дне трехлитровой банки с мутной сверхтяжелой водой едва-едва колыхались при потряхивании блеклые, сморщенные лоскутки воспоминаний. Конечно, пока Бабцев вставал и размазывал кровь по лицу, Корховой залил еще порядка стакана, потому что ему сразу стало стыдно и тошно, но отменить случившегося уже было нельзя. Это как несчастный случай: мгновение назад все еще было хорошо, а мгновение спустя уже ничего не поправить.
И нужна только анестезия.
На том стакане кончались достоверные сведения.
Кажется, Наташка увела Бабцева — умывать. Во всяком случае, оба куда-то исчезли. Странно, что это не взял на себя Фомичев. Собственно, куда они ходили: в мужской туалет или в женский? Запоздалая ревность медлительно прожгла внутренности, заставив их судорожно сжаться — а им и так было несладко; и Корховой, по-прежнему не открывая глаз, застонал уже вслух и, постаравшись перевернуться на живот, обнял подушку.
Кажется, Фомичев отмазывал Степана от администратора кафе, совал какие-то деньги… Дальнейшее — молчание.
— Живой? — раздался осторожный голос откуда-то с заоблачных высот иного мира.
Несколько мгновений Корховой не отвечал, собираясь с силами.
Голос принадлежал Фомичеву.
— Ох… — сказал Корховой. Помолчал. — Ты нас спас, да?
— Угу, — ответил Фомичев. — Пива хочешь?
Корховой поразмыслил. Потом его передернуло. Наверное, так передернуло, что даже спина сказала Фомичеву все без слов.
— Это хорошо, — ответил Фомичев спине. — Все равно нет, бежать бы пришлось.
— А зачем спрашиваешь?
— А вдруг ты без пива помрешь?
Корховой неуверенно перевернулся на бок. Разлепил глаза. Спустил ноги с кровати. Сел.
— Ты меня что, довез?
— Я всех развез. Сначала потерпевшего, потом Наташку, потом тебя. А тут два фактора: во-первых, я не был уверен, что ты в силах от тачки до квартиры доползти сам, а во-вторых, у меня уже ни копья не осталось. А рыться тут по твоим карманам я не стал. Расплатился, отпустил мотор, допер тебя до верху — ты хоть просветлился на миг и номер квартиры смог вспомнить… Ну, вывалил тебя в кроватку, а сам на диване прикорнул. Я-то тоже не вполне свеж… Только что поднялся, воду хлебал, а тут слышу, стоны…
— Я бы с тобой пошел в разведку, — помолчав, хрипло проговорил Корховой. Он смотрел в пол — боялся поднять глаза. То ли потому, что робел приступа тошноты, то ли от стыда; он и сам не знал.
— А я бы с тобой — нет, — ответил Фомичев. — С тобой только на смерть ходить. Руссошахид хренов.
— Перед Наташкой совестно… — невпопад пробормотал Корховой.
— Ты на нее запал, что ли? — попросту спросил Фомичев.
— Ага.
— Ну-ну. Смотри, она дева серьезная.
— Я знаю. Я тоже, знаешь, не просто перепихнуться. Во всяком случае, такое у меня ощущение в последнее время.
— Ну-ну, — уважительно повторил Фомичев. — Тогда я тебя порадую. По-моему, она на тебя тоже. Во всяком случае, слегка.
— Почему ты так думаешь? — спросил Корховой после паузы. У него от недоверчивой радости даже дурнота слегка отступила.
— А ты не помнишь?
— Что?
— В машине?
— Побойся бога… Что я могу помнить?
— Да, действительно. Это я, можно сказать, глупость сморозил. Ну, вот тогда и томись в наказание. Не скажу ничего.
— Ленька!
— В связи с плохим поведением дитя нынче оставляется без сладкого.
Корховой только вздохнул. Поднялся. Прошлепал босыми пятками на кухню, огляделся. Обычно он избегал пить из-под крана — хрен их знает, чем они ее обеззараживают. Но сейчас все емкости были пусты — Ленька уже попасся тут. Зверье идет на водопой… Корховой открыл воду, подставил стакан под шипящую белесую струю, потом выпил залпом.
Даже не поймешь, лучше стало или хуже.
Нечего сказать, посидели…
— Славно посидели, — сказал он, входя обратно в комнату. Ленька пребывал там же, где пять минут назад Корховой его оставил, в кресле у окна. Вид у него тоже был не очень.
— Посидели — и ладно бы, — ответил Фомичев, покачав головой. — А вот поездка у нас будет… Веселая.
— Ты думаешь, он поедет?
— Непременно поедет, — ответил Фомичев. Корховой помолчал.
— Перед Наташкой надо извиниться.
— Подожди маленько. Приди в себя. От тебя ж даже через телефон сейчас выхлоп. Все равно она извинений никаких не ждет, так что полчаса-час ничего не решают. Я понимаю, у тебя сейчас острое воспаление совести, но… Возьми себя в руки.
Корховой, от застенчивости и благодарности как-то даже косолапя, подошел к Фомичеву и неловко ткнул его кулаком в плечо.
— Спасибо, Ленька.
Фомичев сделал страшную морду, высунул язык и мерзким голосом ответил:
— Бе-е-е!
— Да ладно тебе… — отозвался Корховой. — Я и так сквозь землю провалиться готов.
Помолчал. Потом добавил задумчиво:
— А вот он — не готов…
Поразмыслил еще. И вдруг спросил:
— А ты его хорошо знаешь?
— Нет, — ответил Фомичев. — Шапочно. Он очень ангажирован, ты ж понимаешь. В своем мирке варится. И чего это на сей раз западники его командируют? Странно… Никогда он к космической проблематике касательства не имел — все больше про зверства русских в Чечне да гонения на бедных миллиардеров…
Некоторое время они молчали. Похмелье медленно укладывалось на покой. Мутное, истеричное возбуждение, простая производная химического восторга крови («Пьянка — это маленькая смерть…» — «Жив! Жив! Опять жив!»), сменялось усталой апатией и вселенской грустью.
Слепящее солнце ломилось в окно, больно попирая светом еще полные хмеля глазные яблоки. «Как в домашних условиях обнаружить давление фотонов? — подумал Корховой. — Вот, пожалуйста… Легко».
Прообраз, можно сказать, межзвездного двигателя…
— Я вот думаю, — сказал Корховой негромко. — Мы тут бухаем, скандалим… Роемся в дерьме друг у друга и только и знаем, что пытаемся выяснить, чье дерьмо дерьмовее. А скоро поедем туда, где к звездам летают…
— Думаешь, они там не бухают и не скандалят? — с тихой тоской спросил Фомичев.
Корховой пожал плечами.
— Бухают и скандалят, наверное. Люди же… Но там, по-моему, это не главное. На периферии главного. Когда такое дело рядом, все это должно казаться очень мелким… Стыдным. А у нас, мне иногда кажется, кроме этого, ничего нет.
— Да вы романтик, мессир, — сказал Фомичев. — Успокойся: до звезд им так же далеко, как и нам. Нуль-транспортировку еще не выдумали, и вряд ли выдумают. Да и с фотонными параболоидами в стране напряженка. На повестке лишь все тот же бензиновый черт, только очень большой, очень длинный и неимоверно дорогой. Камера сгорания, карбюратор, искра… зажигание барахлит, гептил потек, окислитель то ли не подвезли, то ли пропили…
Корховой потер лоб.
— Наверное, без пива все же не обойтись, — глядя на него, с намеком предположил Фомичев.
Корховой помедлил, потом решительно сказал:
— Ну, нет. Надо перед Наташкой извиниться. Типа цветов накуплю.
— Ну, ты пропал, — сказал Фомичев.