В приятной истоме после пробежки Жюль отдыхал у себя на террасе в Сен-Жермен-ан-Ле. Воскресшее лето послало Парижу прощальную весть о себе, закрутив любовь с осенним воздухом, и появился на свет плод этих соитий, похожий на первые дни весны. Жюль то ли спал, то ли грезил под бессильным солнцем, сеющим свет сквозь сизый туман, холодный и терпкий, как дым. Изредка игрушечно дудели поезда, пересекавшие Сену у местечка Ле-Пек, но в остальном тишина стояла такая, что отчетливо слышался каждый всплеск теплого ветра.
Летом 1964 года Жюлю Лакуру двадцать четыре, осенью его ждет престижная аспирантура. У его будущего факультета железная, просто непробиваемая репутация, посему, прикрывшись ею, новоиспеченный аспирант, к стыду своему, повесничает напропалую.
Застряв на несколько дней в дешевой, дряхлой миланской гостинице, промозглыми коридорами которой еще блуждает эхо голосов и шагов немецкой солдатни, квартировавшей здесь двадцать лет назад, Жюль с друзьями наивно дожидаются, пока сгрузят с платформы автомобиль, загодя отправленный ими по железной дороге. Целых четыре дня требуется, чтобы осознать: не подмажешь – не поедешь.
Жюль, Серж, Ален и Сандрин ютятся в отдельных комнатках, сильно смахивающих на тюремные камеры. Над кроватью Жюля, как будто два предыдущих десятилетия никто здесь не слыхивал о покраске стен, нацарапан портрет немецкого солдата. Его член величиной с дирижабль «Гинденбург» устремлен меж раздвинутых ног предположительно итальянской женщины с задранной до пояса юбкой. Картинка сия некоторым образом даже уместна, поскольку трое молодцов, бьющих баклуши в зное и неистребимых дизельных выхлопах миланских улиц, просто помешаны на сексе. А привлекательная только в определенных ракурсах Сандрин – предмет их вожделения. Словно в каком-нибудь древнеримском фарсе или французском балагане ночь напролет парни тайком друг от друга выскакивают в коридор и на цыпочках мчатся, чтобы постучать в дверь ее комнаты. Поначалу ей это льстит, но быстро надоедает и вызывает справедливое отвращение.
– Надеюсь, ночью вы все хорошо развлеклись, – говорит она наутро за завтраком, – но, если кто-то еще хоть раз постучится ко мне в комнату, я вызову итальянскую мастурбационную полицию.
Жюль обижен, Серж веселится, Ален огрызается, и с каждым днем их совместное пребывание становится все невыносимее. К тому моменту, когда машина выкуплена и все четверо впихнулись в нее и катят сквозь зной и пыль Южной Италии, они уже готовы поубивать друг друга. В Бари Сандрин бросает их, сев на бот, идущий в Грецию. На прощание она посылает парней куда подальше, порекомендовав им оттрахать друг друга. «Буквально!» Когда они добираются до Бриндизи, Жюль, которому тоже все осточертело, садится на корабль до Патр, не дождавшись парома с местами для автомобилей.
Во время краткого вояжа по Ионическому морю Жюль ночует на холодной, сырой и закопченной палубе и на ней же жарится на солнце весь день, рискуя обгореть. На всю жизнь он запомнит, как море качает корабль, а звезды будто порхают по небу туда-сюда – какие они сверкающие, – как черный дым из трубы силится их затмить, но они снова возникают в недосягаемом великолепии. Перед высадкой две нахрапистые немки-лесбиянки устраивают наблюдательный пункт у подножия трапа, по которому должны сойти пассажиры, и вслух оценивают всех проходящих мужчин. Рослый и стройный блондин Жюль удостаивается от них наивысшего балла. Юноше стыдно, он обескуражен, не понимая, к чему эта демонстративность, и ему так и не суждено узнать, что ими движет, но впервые женщина – даже две, кстати, – сказала Жюлю, что он привлекателен. За семьдесят пять лет такое случится еще дважды: в первый раз миленькая, похожая на мышку женщина случайно застанет его голым в кабинке на пляже, а во второй раз, не совсем в глаза, какая-то женщина в автобусе скажет комплимент его внешности Жаклин, подглядев, как Жюль целует жену перед посадкой. И даже по разу на каждые четверть века это будет шокировать и смущать, но теперь, самый первый раз, ему еще и приятно, поэтому застенчивость как рукой снимает.
В июле над Спартой властвует солнце. Туристы всех национальностей наводняют улицы, и греков встретишь только за работой в сувенирной лавочке или в ресторане. Обветренный и загорелый, обошедший на своих двоих большую часть Пелопоннеса, Жюль мало ест, спит на голых камнях, но он счастлив – счастлив, что теперь не нужно тащить на себе оружие, что в оружии нет надобности, что война закончилась, пусть и не для ста процентов территории Франции, где еще агонизируют остатки ОАС. Он идет на восток по главной и чуть ли не единственной улице Спарты. Солнце обосновалось у него за спиной, заливая невиданно густым потоком света каждого встречного. И вот этот сноп света выхватывает девушку лет двадцати. Высокую девушку в белой обтягивающей майке и бежевой юбке. Ремешок камеры перечеркивает ее тело по диагонали. У девушки царственная осанка, прямая спина, темно-рыжие, сверкающие на солнце волосы и зеленые глаза. Бронзовая от загара, как и все в Спарте, Жюлю она кажется необыкновенно прекрасной, настолько (ему еще не ведомо, что почти все двадцатилетние девушки прекрасны, а порой остаются такими навсегда), что он спотыкается. Заметив это, она улыбается. Он начинает торопливо семенить, чтобы не упасть, и это веселит ее еще сильнее, она с трудом сдерживает смех. У нее ослепительная улыбка, и вся она ослепительно красива, но в выражении лица ее нет ни снисходительности, ни высокомерия. Наоборот – глаза лучатся добротой и теплом, будто Жюль ей ровня и они давным-давно знают друг друга.
Но Жюль не верит, что достоин приблизиться к этой восхитительной женщине, и, усмирив страстные порывы, заставляет себя пройти мимо. Он возвращается в свой пансион и целый час не находит себе места, потом бежит обратно, надеясь отыскать ее, несколько раз прочесывает главную улицу вдоль и поперек, но все напрасно. Жюль пробует придумать, что скажет ей, но потом бросает эту затею, ибо знает: при встрече он будет слишком потрясен и не вспомнит ни единого слова из заготовленной речи.
И вот, когда в Спарту приходит ночная прохлада и громче становится стрекот цикад, не в силах выкинуть ее из головы, он твердит беспрестанно две строчки по-английски, две строчки из стихотворения Джона Бетчемана о безумной страсти во время теннисного матча и после, а может быть – и вечной безумной страсти:
Мисс Джей Хантер-Данн, мисс Джей Хантер-Данн,
Солнцем до блеска отточен твой стан…
Ему нравятся стихи Бетчемана. Нравится вольтеровская эпистола «„Вы“ и „ты“». Оба поэта так хорошо разбираются в любви, что способны запечатлеть ее силой собственного воображения, даже когда она ускользает от них, как теперь, в Спарте, ускользнула от него.
Греция просто кишит французскими, немецкими и американскими туристами – французы и немцы здесь из-за выгодного обменного курса. Еще французы не хотят ехать туда, где правит Франко, а у немцев – к вящей неловкости всех прочих – приятные воспоминания о Греции, связанные с войной. Американцы, коим курс валют, похоже, благоприятствует почти повсюду, всегда шли косяками, даже до выхода фильма «Грек Зорба» с последующей бурной продажей книг Казандзакиса. Музыка для бузуки популярна во всем мире, и это радует Жюля, который бесконечно восхищается Микисом Теодоракисом, невзирая на мнение факультетских снобов. Для этих людей вполне допустимо, что Бетховен и Лист обращаются в своем творчестве к традиционным танцам, что Сметана использует древнюю народную песню в Má vlast, но Теодоракису не дозволено возрождать душу Греции – возможно, потому, что он, предположительно, зарабатывал этим такую уйму денег. Пятью годами позже, во время диктатуры полковников, Жюль станет свидетелем ареста торговца из Итеи только за то, что у него в лавке звучала музыка Теодоракиса, но сейчас Греция безмятежна, во всяком случае на поверхности.
В афинском пансионе было забронировано только два номера, в расчете, что уж к Афинам кто-то из дружков достаточно сблизится с Сандрин, чтобы разделить одну из комнат. Но Сандрин сбежала, а Серж с Аленом решили поселиться вместе, так что Жюлю неожиданно повезло жить одному. Комната у него вся белая, за исключением мозаичного пола-терраццо. Две односпальные кровати с белыми простынями, без одеял – вот и вся меблировка, если не считать двух стульев и столика на терраске с видом на крошечную площадь между улицей Аристотеля и Каматерона. Туалеты и душевые – в коридоре.
Жюль входит в комнату Сержа и Алена, ставит рюкзак на пол и видит, что друзья его сидят рядом на кровати, печально повесив головы.
– Вид у вас невеселый, – замечает Жюль. – Неужели Сандрин вернулась? Или предчувствуете, что я заставлю вас оплачивать половину моей двухместной комнаты, а ведь я так и сделаю.
Серж и Ален – кузены. Они синхронно мотают головами.
– Нет, дело не в этом, – говорит Серж.
– А в чем тогда? Что стряслось?
– Мы завтра уезжаем, летим домой.
– А как же машина?
– Продали за бесценок. Да и черт с ней.
– Почему?
– У моей сестры рак, – говорит Ален.
Жюль никогда с сестрой Алена не встречался, но тоже ощущает горестный толчок.
– Понимаю. И очень сочувствую.
– Мы не знаем, куда запропастилась Сандрин. Сюда она не приехала. Ты остаешься один.
– Ничего страшного. Не волнуйтесь. Надеюсь, твоя сестра поправится.
Алан поднимает голову и смотрит ему в глаза:
– Не поправится. В том-то и беда.
На следующий день они уезжают, одиночных номеров нет, Жюль платит за номер на двоих. Он отправляется на Акрополь, но, оказывается, там яблоку негде упасть, как у Эйфелевой башни, и он поворачивает назад, решив вернуться туда с утра пораньше или попозже вечером, чтобы избежать толпы. Зной изнуряет. Жюль спит до вечера, к вечеру в комнате становится чуть прохладнее, особенно под струей вентилятора над кроватью. Пробуждаясь, он слышит разговор на смежной террасе и в полусне шаркает к выходу на террасу. Перегородка рифленого стекла отделяет его заоконное пространство от территории, прилегающей к номеру Сержа и Алена. Сквозь стеклянные волны Жюль различает неясные силуэты, они движутся грациозно, точно рыбы в аквариуме. Но это не рыбы, а две женщины, говорящие по-французски. У одной из них необычайно музыкальный голос – чистый и звонкий, словно колокольчик. И он немедленно влюбляется в этот голос, как влюбился в ту девушку из Спарты. В нем он слышит глубокий ум, заботливость и живость мысли, неподдельную доброту, жизненную силу и энтузиазм, свежесть, очарование и невинность. Другой голос не лишен приятности, но особого восторга не вызывает. Прекрасный голос говорит:
– Я не понимаю. Как ты можешь его любить? Мы провели с ними всего три часа. Вот, спорим, он сейчас на пьяцца Сан-Марко с двумя другими французскими девчонками?
– Джанни не такой.
– Да, Джанни не такой! – мягко подтрунивает прекрасный голос.
– Нет! Он замечательный, глубоко внутри.
– Не уверена, что нутро так уж отличается от наружности. А наружность его сразу выдает. Джанни скользкий, как масло на льду, – не уступает прекрасный голос.
– Это потому, что он итальянец. Bella Figura. Когда мы беседовали наедине, он был совсем другой.
Пауза. Затем, понимая, что настаивать бесполезно, женщина с прекрасным голосом интересуется:
– Когда ты уезжаешь?
– Корабль в Пирей отплывает сегодня в девять вечера. Можно доехать и автобусом, но я на всякий случай возьму такси.
Силуэты за рифленым стеклом исчезают, и внезапно у Жюля спросонок случается приступ безумия и отваги, он подбегает к перилам и, перегнувшись, заглядывает за перегородку. Девушка, которую он встретил в Спарте, теперь необычайно быстро, под стать балетным па или боевым движениям, хватает блузку за ворот, срывает ее через голову и резко выбрасывает в воздух. Всего одно мгновение стоит она на свету в белом лифчике, ослепительном на безупречной загорелой коже, и тело у нее такое же прекрасное, как и лицо. Потом она надевает другую блузку. Жюль отшатывается в темноту своей террасы, чтобы не обнаружить себя. Ему только и остается сидеть на кровати, вслушиваясь в стук собственного сердца.
Открывается соседская дверь. Он подскакивает к двери и смотрит в глазок. Девушки уходят, у каждой в руке какой-то багаж. Он не узнает до позднего вечера, возможно, даже до утра, которая из них имеет глупость вернуться в Венецию в поисках какого-то Джанни. Жюлю этот Джанни категорически не нравится – небось типичный жулик и жиголо. Зато прекраснейший в мире голос останется, и Жюль теряется в догадках, принадлежит ли он той, прекраснейшей женщине на свете. Но если бы пришлось выбирать, он предпочел бы голос.
Жюля будит солнечный свет, заливающий всю западную половину террасы. Натягивая шорты цвета хаки, он слышит из-за рифленой перегородки воспитанное позвякивание серебра о фарфор или, учитывая уровень места их проживания, чуть более непринужденное, но все равно воспитанное позвякивание нержавейки о фаянс. Одна соседка уехала, а вторая завтракает на террасе. Даже не надев рубашки, он бросается к перилам и заглядывает за перегородку.
Прекраснейшая женщина на свете оказывается обладательницей прекрасного голоса. От счастья Жюль начинает смеяться. Вздрогнув, она оборачивается, с минуту внимательно изучает его, лицо у нее при этом совершенно бесстрастно, ни тени смущения или удивления.
– Когда мы виделись в Спарте, я не знала, что вы чокнутый, – говорит она.
Это вызывает у него новый приступ смеха, а отсмеявшись, он приходит в себя и отвечает:
– Простите. Просто мне так… приятно видеть вас.
– Почему?
– Потому что, когда вы улыбнулись мне, это было не заигрывание, не кокетство, не презрение, не обман, не фальшь. Это были вы, и улыбка была добрая, умная, простая и надежная. Я так надеялся увидеть вас снова, и вот совершенно случайно вы здесь.
– Случайно?
– Конечно случайно.
– Ну хорошо, и что теперь?
– Ничего, если только у вас нет никаких планов и вы захотите пойти с чокнутым на Парфенон до того, как туда сбегутся толпы и обезобразят его, ведь древние греки наверняка не расхаживали там в футболках с надписями «Хайнекен» или «Университет Миссури».
Она смотрит на него. И как он знает ее, так и она знает его. Его голос, его лицо, его выражение лица, его манеру поведения. Она знает, что он серьезный и хороший человек. И даже больше, наверное, потому, что она чувствует головокружение влюбленности, и, хотя уже тогда, увидев его в Спарте, она много думала о нем – и в Эпидавре, и в Коринфе, и даже здесь, в Афинах, – она с трудом верит, что любовь нагрянула так скоро и оказалась такой сильной.
Забредя довольно далеко во время прогулки от Омонии к Акрополю, они сидят рядом на куске древнего мрамора и смотрят на море за Пиреем. Он влюблен даже в одежду, облегающую ее тело, в ее руки, брови, в каждую черточку, в каждое движение, жест и слово, в ее духи, в тонкую вышивку у выреза ее блузки. Она чувствует, что окутана любовью, ее восхищает этот молодой мужчина, который кажется старше своих лет, – израненный, сильный и даже в чем-то опасный. Но это не важно – она уверена, что с ним ей ничто не угрожает, она под его защитой.
Они говорят весь день, а когда солнце пересекает небеса и жара начинает спадать, он замечает, как ее темно-рыжие волосы пульсируют цветом и на фоне ее сияющей кожи и бретонских веснушек ее зеленые глаза становятся сверхъестественно-яркими. Кажется, ей совершенно невдомек, как она прекрасна, или это разговор с ней так будоражит чувства. Речь у нее плавная, текучая, богатая, она блестяще ведет беседу (Жюль поражен тем, как такой юный человек может знать так много и так складно излагать свои суждения), и в этом ей нет равных, кроме, пожалуй, Франсуа. Но в отличие от Франсуа, она не подавляет всем, что открывается ей, пока Жюль говорит, не жаждет выплеснуть это в захватывающем аллегро. Зато, как и пристало истинной француженке, естественно и совершенно очаровательно она время от времени настаивает и умеет вовремя отступить, у нее глубокие убеждения, иногда довольно серьезные, но она умеет улыбаться и смеяться, и он не может не смеяться вместе с ней. Эта невероятная молодая женщина фотографируется не как модель (многие из которых безжизненные, отталкивающие и глупые куклы), потому что ее красота раскрывается в движении, в разговоре, красота – это она сама. Жизнь внутри ее – источник его любви к ней, и он думает: какое счастье, что они встретились именно теперь, когда оба еще так молоды!
Оказывается, что они живут неподалеку, на одной и той же парижской улице, – это просто невероятно!
– Будет легко ходить к вам в гости, – говорит он. – Когда мы вернемся домой.
– Поглядим, – отвечает она, ниспровергая его в лифтовую шахту глубиной в сто этажей, инстинктивно подсекая рыбку на крючке, чтобы не сорвалась. По выражению его лица она замечает, что сделала, и безмерно этому рада. – Видите ли, мы говорим уже несколько часов, – кажется, я и сама не заметила, – но, по-моему, мы кое-что упустили.
– Что?
– Наши с вами имена.
Он молчит, сообразив, что пренебрег важнейшими правилами приличия.
– Жюль Лакур, – произносит он.
– Жюль Лакур, – повторяет она. Ей это нравится. – Жаклин Бланше.
– Среди евреев часто встречается фамилия Бланше. А вы еврейка?
– Да, а вы?
– И я. Но это же не имеет значения? – прибавляет он.
– Нет, – отвечает она очень серьезно, впервые проявляя решимость. – Очень кстати, правда? Вообще-то, потрясающе, но будь вы хоть папой римским, это не имело бы никакого значения.
– Будь ты хоть дочкой папы римского, я все равно бы…
– Все равно бы – что? – перебивает она его.
Она знает, что делает, знает, что происходит. И он знает.
Они знают друг друга четырнадцать часов и ни на минуту не расставались. Вечером они возвращаются в гостиницу и снова сбегают на крошечную площадь у ее подножия. В центре стоит газетный киоск с тремя стульями внутри, микроскопической кухонькой и дымящейся жаровней.
– Впервые вижу такой малюсенький ресторан, – говорит Жюлю Жаклин. – Мы тут будем одни, а третий стул – для него.
Хозяин манит их внутрь.
– Усаживайтесь, – говорит он по-английски. – Я готовить лучший ужин в Афинах. – Он поднимает вверх два пальца. – По цене двух журналов «Пари матч», о’кей?
– О’кей, – соглашаются они в один голос.
Он принимается нарезать огурцы, помидоры и фету. Кладет на жаровню четыре шампура с мясом. И это не ослятина. Ароматный дымок щекочет ноздри. Под вечер люди возвращаются по домам, зажигаются огни, становится прохладнее.
– Рецина отдельно, – говорит хозяин киоска. – Два больших стакана по цене журнала «Тайм», международное издание, о’кей?
– О’кей, – кивает Жаклин.
– Сколько тебе лет? – спрашивает ее Жюль.
– В августе будет двадцать.
– Ты родилась в августе сорок четвертого?
Она кивает:
– В Лондоне. Я наполовину британская подданная – наполовину французская гражданка. В то время мой отец занимался танками «Леклерк». После освобождения Парижа мы хоть и не сразу, но вернулись. А тебе сколько?
– Двадцать четыре. Моих родителей убили в год твоего рождения.
– Обоих?
– Обоих.
– Сочувствую тебе. Ты, наверное, все помнишь.
– Я помню. Твои родители живы?
– Да, – отвечает она с улыбкой. Она любит родителей, любит крепко и счастливо. Это многое говорит ему о ней. – Мой папа до войны был банкиром. Последние двадцать лет он все пытается вернуть то, что у него забрали. Но все напрасно, так что он живет на зарплату, которую получает, работая в «Лионском кредите». Все равно у маленьких банков больше нет никаких шансов, и многие из его клиентов были экстерминированы. Я использую этот термин, потому что именно так говорили, и даже если другие это забывают, я не забуду никогда и никогда не перестану помнить, что он обозначает, кто я сейчас, в настоящем времени, и кем останусь в будущем.
– Но ты не боишься, не озлоблена.
– У нас есть то, чего они были лишены. Мы предадим их, если не будем радоваться тому, что живем. Это не что иное, как обязательство – видеть то, что они не могут видеть, слышать то, что они не могут слышать, чувствовать вкус того, чего им никогда не попробовать, любить, как они никогда не смогут.
Девятнадцатилетняя – до августа – Жаклин не знает, чем она будет заниматься. Она всегда была превосходной ученицей. У нее есть выбор. Неужели она слишком хороша для него, думал он, такая глубокая, такая величавая и, конечно же, слишком красивая. Мужчины всю жизнь будут преклоняться перед ней, у нее всегда найдется из кого выбирать, а сейчас она еще так молода.
Торговец новостями прав. Это лучший из самых непритязательных ресторанов в Афинах, и хозяин даже забыл о прибыли, принеся им целую бутылку рецины, которую они и приканчивают за едой, став еще ближе и раскованнее.
– Мои друзья уехали, – поделился с ней Жюль, – потому что сестра одного из них больна раком. Продали машину и улетели домой. Они кузены.
– Моя подруга вернулась в Венецию, мы там встречались с двумя итальянскими парнями, которым нужен только секс с англоязычными, французскими, тевтонскими и скандинавскими девушками. Она пока этого не знает, но скоро убедится.
– Я оплачиваю номер на двоих, – сообщает Жюль.
– И я тоже, – признается Жаклин.
– А что, если нам съехаться?
– После неполного дня знакомства?
– Я не буду приставать. Даже думать не посмею.
– Все произошло так скоро, – говорит она. – Но тут все иначе. Я это знаю. И я доверяю тебе, и даже больше.
– Конечно, ты можешь мне доверять. Я испытываю такое глубокое уважение к…
– Ч-ш-ш-ш! – говорит она. – Я доверяю тебе не только в том, что ты не будешь «приставать». Я доверяю тебе во всем. И будет ужасной глупостью и ужасной ошибкой, если ничего между нами не случится. Я не настолько быстрая. Наоборот. Я очень старомодна и осторожна и всегда такой была. Но не сейчас.
Она встает.
В пансионе все очень быстро устроилось. Администратор оказался сговорчив, и через десять минут после ужина, около десяти вечера, они уже сидят на одной из кроватей в бывшей ее, а теперь уже их совместной комнате. Дверь заперта, вокруг тишина, воздух кружит головы. Жюль обнимает ее, и их лица соприкасаются, они придвигаются друг к другу. В совершенном упоении они долго-долго сидят, сжимая друг друга в объятиях. Он влюблен в ее деликатность и робость, а она – в его. И боятся они лишь одного: что иллюзия не продлится – но она длится и будет длиться вечно.
А в Сен-Жермен-ан-Ле еще один поезд прогудел, пересекая мост над Сеной, «ту-ту» его, скорее, напоминало сигнал игрушечного паровозика на детской железной дороге, но Жюль проснулся. Воспоминания множество раз уносили его в Спарту, и, хотя Жаклин не стало, она все еще была там, в алеющем солнце, такая, какой он увидел ее впервые, по-прежнему живая и с каждым днем все более живая и настоящая, чем даже тогда. Все, что он любил, он любил в ней.