Книга: Палоло, или Как я путешествовал
Назад: Русский треугольник
Дальше: Потерянный мир

Ковчег без потопа

Иногда всё-таки хочется в Любутку.

Плохой признак.

…Вокруг этого феномена третий год ломаются копья. Самодовольный юноша из журнала «Домовой», прослышав о странном поселении в глухих глубинах Тверской области, излил своё умиление аж на пяти глянцевых страницах нуворишеского издания. Статья тактично называлась «Идиоты». В глухой деревне энтузиастка-диссидентка создала уникальную лечебницу для детей-олигофренов! Больные дети вместе с беглыми горожанами, пресыщенными цивилизацией, трудятся на свежем воздухе, на своём клочке земли, под патронажем человеколюбивых немцев, оказывающих интернату гуманитарную помощь. А государство всё норовит налоги содрать и претензии предъявить насчёт нарушения гигиенических норм; помогите подвижникам! Модельное агентство, которым юный стилист правит по совместительству, взялось патронировать Любутку и подарило ей компьютер. Всю меру его востребованности в тверских снегах читатель поймёт из дальнейшего. Напротив, местная пресса – красноватой ориентации – обозвала поселенцев тоталитарной сектой, закончив глубоко фарисейской апелляцией к «благодатному слову православной церкви». Коммунисты любят натравливать попов на всё, что им не нравится. Журнал «Семья и школа», слово в слово воспроизведя публикацию из «Домового», надрывно оповестил: «Имя и дело Елены Арманд находятся под угрозой!» Короче, всякое было. Кроме попытки понять эту трагическую историю, в которой нет повода ни для набатного негодования, ни для елейного умиления.

Кто бы мне вообще объяснил, почему жирная журналистика так любит доброту? Откуда все эти рубрики в «коммерсантовских» изданиях – «Добрый человек» в «Домовом», «Доброе сердце» в «Столице»? Откуда это отыскивание подвижников и аханье над благотворителями? Мне представляется, что это извращённая форма совестливости, рудименты её. Бедный и больной отдаёт концы, а над ним с умилением склоняется здоровый и богатый: что, плохо тебе? да нет же! тебе хорошо! Ты подвижник и совесть наша, и ангелы возьмут тебя в небесный свой приют! Так созидаются герои нового времени.

Елена Давыдовна Арманд устала объяснять, что идеал Ильича ей не родня. Инесса – всего лишь жена братьев её деда. Именно братьев, старшего и младшего, по очереди. Потом она оставила семью ради пролетарского дела. Но к революции семья Елены Давыдовны имеет некоторое отношение: бабушка её была эсеркой, бросившей дом ради всё того же дела, и вообще страсть к революционному преобразованию – если не действительности, то собственной судьбы – заложена в генах этого рода. Отец Арманд стал крупным инженером, возглавил завод «Динамо», но вдруг бросил всё и с нуля занялся географией. Сама Елена Давыдовна, родившаяся в тридцать пятом, детство провела в экспедициях. Там она выучилась ездить на лошади, ценить прелести полевого быта и не бояться физического труда. Окончив геофак МГУ, она занималась картографией и почти защитила диссертацию, но тут начался её диссидентский период.

– Елена Давыдовна, а сейчас, когда диссидентские идеалы, в общем, отвергнуты страной и судьбы большинства диссидентов сломаны, – у вас нет разочарования во всех этих делах?

– Диссидентство сделало из меня человека. Я не преувеличиваю своей роли в нём – в лучшем случае тяну на «хранение и распространение». Кем бы я была без этого опыта? Никому не нужным географом, псевдоучёным, чьих работ, я уверена, никто и никогда не заказал бы в библиотеке? Диссидентство – это общение с лучшими людьми моего времени.

Что да, то да. На квартире Арманд свой последний перед изгнанием концерт давал Галич. Однажды ей привёз целый чемодан «ГУЛАГов» фантастически красивый Звиад Гамсахурдиа, который настолько привык к женской безотказности, что тут же прижал хозяйку дома в углу – и ей пришлось весьма решительно объяснить диссиденту, что общее дело ещё не повод. Не помня зла, Елена Арманд после ареста Гамсахурдиа разыскивала его по московским тюрьмам. Нашла в институте Сербского и выдала себя за жену, чтобы только взяли передачу. «Поймите, я всё это везла из Грузии!» – «Из Грузии, – усмехнулся охранник. – А яйца-то ещё горячие!» Но передачу взял. Сочувствовал?

Диссидентская этика действительно во многом сформировала характер Елены Давыдовны, которая, впрочем, и без того, по родовой традиции, не любит компромиссов, действует решительно и не может жить без веры, без служения, которое бы требовало её всю. В шестидесятые-семидесятые интеллигенция, лишённая нормальной умственной жизни и загнанная в резервации НИИ, увлекалась многими странными вещами – от оккультизма до туризма, от голодания до йоги. В одном из таких НИИ Елена Арманд вела кружок танца по системе Алексеевой – русской танцовщицы, последовательницы Айседоры Дункан. Это балет с элементами акробатики, непременно босиком, танец как мистериальное действо, раскрепощающее душу и возвращающее молодость. К ней ходили семидесятилетние академики и их внуки-нигилисты, возросшие в уюте профессорских жилищ. Как всякая студия тех времён, коллектив был тесно спаянный, хотя и вполне легальный. Елену Давыдовну там обожали – в сущности, вторая семья. Лет через десять после знакомства с методикой Алексеевой Елена Давыдовна подружилась с Петром Старчиком, диссидентским бардом и пропагандистом антропософии. И мир в её глазах обрёл стройность.

Антропософия, изобретённая Рудольфом Штайнером, – дело настолько тонкое, что касаться её бегло не хотелось бы. Но приходится, коль скоро в тверской статье обозвали доктора Штайнера предтечей фашизма и создателем расовой теории (хотя авторам достаточно было снять с полки том БСЭ, чтобы прочесть в нем: фашисты антропософов преследовали и книги их истребляли). Православная церковь уверенно включает антропософов во все справочники сект и ересей, называя учение Штайнера антихристианским и безблагодатным, – что можно возразить на критику такого уровня? Особенно если учесть, что «антихристианин» Штайнер считал Христа ключевой фигурой мировой истории. Главное, чем антропософия притягательна, – как раз её веротерпимость. «Мы должны быть как можно дальше от всякого фанатизма» – это Штайнер. Антропософия выросла из «философии природы» Гёте и теософии Блаватской. В самом общем виде – это попытка соединить точную, «позитивную» науку с оккультными учениями Востока, с «древними знаниями», хранителем которых является человек (сам зачастую об этом не подозревающий). Антропософам мечтается синтез христианства и естествознания, астрономии и астрологии. Путём упорных медитаций достигается «внутренний покой» и приобщение к тайновидению. Штайнер разработал собственную педагогическую систему, сегодня носящую название «вальдорфской педагогики» – по названию первой антропософской школы. Система основывается на раскрепощении ученика, близости к природе и радостном физическом труде. Для антропософских штудий вообще рекомендуется бежать из городов. В Дорнахе, поныне остающемся антропософской Меккой, Штайнер выстроил со своими учениками целый дворец Гётеанум, на строительстве которого гордо набивал мозоли Андрей Белый – главный русский штайнерианец (впрочем, и Волошин, и Кандинский высоко ценили доктора, и Коктебель задумывался нечем иным, как антропософской общиной). Хилым, истомлённым исканиями декадентам начала века невредно было поработать рубанком на горном воздухе. Штайнер предсказал, что Гётеанум простоит триста лет. В 1923-м он сгорел. Грешно издеваться над поражением тайновидца.

Всё это тёмно и эклектично, как любое из бесчисленных учений начала века. Я потому на этом останавливаюсь, что без антропософии не понять любуткинского феномена, а главное – учение набирает адептов, и говорить о нем всерьёз всё равно придётся. Мы за последние год-два отвыкли обсуждать серьёзные вещи, прячась от последних вопросов в сомнительную реальность политических дрязг и кислотных тусовок; немудрено, что мало-мальски соображающая молодёжь бежит от такой-то реальности в какую-нибудь очередную антропософию. В ней много, конечно, немецкой тяжеловесности, абстрактности, дурновкусной мистики, а главное – мне недостаёт в ней человечности, живой жизни. Штайнер – как большинство немецких философов – склонен увлекаться плоскими умозрениями в ущерб этике, а значит – в ущерб личности. Апологеты чаще всего отворачиваются от него потому, что плюхаются об реальность – и умозрения обнажают всю свою безжизненность. Белый рассорился со Штайнером, насмотревшись на русскую революцию: горние высоты абстракций тут же сделались ему тошны. Но при всём при том доктор был всё-таки учёный, а не шарлатан, и антропософское общество не является тоталитарной сектой, как бы старательно ни запихивали её в эти рамки наши православные иерархи. Это – в узком смысле. В широком – тоталитарной сектой можно назвать почти любое объединение на российской почве, но об этом в конце.

Ф-фу, мы выбрались из путаных зарослей теории и вернулись к столь любезной мне живой жизни. Елена Арманд, склонная увлекаться масштабными доктринами, нашла в антропософии ответ на многие свои вопросы. К тому же в ней силён материнский инстинкт. Она считает, что и Бог завёл себе человечество, затосковав по отцовству. К тому времени она овдовела, собственные её дети выросли, а диссидентские идеи успели не только растиражироваться, но и благополучно выйти в тираж, едва их сделали достоянием толпы. Главное же, что к 1988 году она сочла себя достойной учить детей по методике Штайнера. В Тверской области, близ деревянного городка Андреаполя, среди лесов, болот и озёр, была у неё избушка, вроде дачки, – остаток вымирающей деревни, несколько старух. Интеллигенты-семидесятники часто покупали себе за гроши (других денег у них не было) именно такие домики в гуще народа и природы. Вот откуда знала Елена Давыдовна про андреапольский интернат.

В этом интернате содержались дети цыган, во множестве кочующих по Валдаю, дети военных из ближайшей части, а также дебилы и олигофрены, постоянно рождающиеся в глухих валдайских деревнях вследствие слишком «трезвого» образа жизни, ведущегося их родителями. Год, проведённый в этом интернате в качестве воспитательницы, Елена Давыдовна считает самым страшным в своей жизни.

Вместе с ней в Андреаполь поехала пионервожатой семнадцатилетняя Маша Сулимова, воспитанница её танцевальной студии. Кому-то выбор девушки может показаться необъяснимым: в глушь, в интернат для больных детей, где чего-чего не насмотришься, – прочь от семьи, от высшего образования… Такие вещи не делаются без веры, но вера у неё и у Елены Давыдовны была. Маша уважала её тогда больше, чем родителей, и не могла оставить одну. А Елене Давыдовне нужны были дети – вместо выросших. Надо было кого-то учить, любить, вести за собой – и она оставила хорошую квартиру в Москве, бросила работу и в свои пятьдесят три года начала новую жизнь в жутком андреапольском интернате. Там брали всех, рук не хватало катастрофически, большинство сотрудников вообще без образования.

– Я тогда не могла погладить ребёнка-дауна, приласкать его, просто долго смотреть – тут и брезгливость, и страх, и боль за него… Теперь этого барьера нет. Они ведь очень нуждаются в ласке, больше обычных детей. И если верить, как Штайнер, что жизнь наша здесь не кончается и душа проходит через несколько реинкарнаций, – значит, здесь, на этой стадии, которая у них оказалась такой трудной, им надо подать руку…

Она добилась-таки, что одну из воспитательниц, избивавшую детей, отдали под суд и дали два года условно. Но изменить порядки в таких интернатах, тем более в глуши, – не в её власти. Воспитатели хитро манипулировали детьми – и здоровыми, и больными, они быстро уравнивались там в зверстве и отупении – так что взрослым не требовалось особо напрягаться. Достаточно было указать, кого бить. Перечень тамошних зверств легко представит себе любой читатель, служивший в армии или работавший в сельской школе. Маша-то – человек молодой, психика пластичная – выдержала бы и дальше. Но Елена Давыдовна решила уйти. И они переехали в деревню, которую я здесь не называю – во избежание паломничества. Возвращаться в город не хотелось.

– Елена Давыдовна, вас не тянуло вернуться к собственным детям – от интернатских?

– Они уже взрослые, я им не нужна. Они и так жалуются, что слишком идут по моим стопам. Хотят независимости.

– А по цивилизации не тосковали? Горячая вода, телевизор…

– Я никогда не любила городскую жизнь. Всегда грустила, возвращаясь из экспедиций.

Но воспитанники Елены Арманд, повидавшие человеческое отношение, оставаться в Андреаполе больше не могли. Они узнали, что она рядом. И сбежали к ней в количестве семи человек. Так началось то, что впоследствии неоднократно называлось подвижничеством, но на самом деле было крестом: не собиралась Елена Давыдовна Арманд создавать никакого поселения для больных и сирот. Они сами к ней прибежали. И деваться некуда.

Времена были такие, что местный совхоз имени Кирова стал называться АО и с ним можно было договориться об аренде небольшого куска земли. Места божественно красивые (Любуткой местность называется в честь речки, текущей рядом, хотя умиленцы утверждают, что это местное слово Любута – синтез любви и красоты). К Елене Давыдовне и Маше стали наезжать друзья по студии, общие знакомые общих знакомых – главным образом ради глуши, природы и экзотики, но и поработать на участке тоже не отказывались. Приезжали единомышленники-антропософы. Много больных в Любутке никогда не было – от семи до одиннадцати человек, не больше. Через год после бегства из интерната первого любуткинского поколения начальство спохватилось и направило к Елене Давыдовне милицию. Дети попрятались. Один влез на дерево и разговаривать с представителями власти согласился только там. К нему влезли. Там он дал показания о зверствах в интернате, и от них отстали.

Некоторые любители отчётности и друзья законности интересуются: а как же Арманд получила права опекунства на всех этих детей? и каковы вообще юридические основания для всей её затеи? Во-первых, когда к ней сбегали, санкции у властей для этого действительно не брали. Она оказалась заложницей ситуации, ответчицей за приручённых. Во-вторых, она своих детей нигде не собирала и вообще никого к себе не заманивала: поездки к ней и жизнь в Любутке – дело волонтёрское. Если родители привозят ребёнка, сами, собственной волей, – она берёт, куда деваться. Чтобы расставить точки над «i»: это вовсе не интернат и не лечебница, так что и отчётности требовать не обязательно. Довольно точно определила этот образ жизни та самая первозванная Маша, которой теперь двадцать шесть: это современная попытка общинной жизни. Тверской Коктебель или Гётеанум, если угодно, – антропософская община в чистом виде. Делать акцент на воспитании и лечении олигофренов в Любутке я бы не стал. Тем более если учесть, что диагноз «дебилизм» и ярлык олигофрена у нас – особенно в провинции – без разбору навешивают и педагогически запущенным, и просто забитым детям. Здесь приходят в себя люди, которых по тем или иным причинам не устраивают современные большие людские сообщества. В силу крайней отдалённости от мировой цивилизации и неудобства подъездного пути (весной и осенью от ближайшей деревни, где кончается асфальт, просто не пройти – грязь непролазная) Любутка пока защищена от избыточного наплыва корреспондентов и городских сумасшедших – хотя и тех, и других в её истории хватает. «С диагнозом» здесь сейчас пятеро. Остальные – с другими диагнозами.

Несколько портретов. Цыганке Нельке двадцать лет. Мать сдала их, всех пятерых, в андреапольский детдом и с тех пор пятнадцать лет не вспоминала. Потом вдруг явилась в интернат, но Нелька с ней разговаривать отказалась. Диагноз у Нельки – дебильность, поставлен на основании её хронической ненависти к математике. Мы много говорили с ней (она как раз дежурила по кухне, слушая при этом раннего Щербакова. Его кто-то занёс в Любутку лет шесть назад, с тех пор он здесь любимейший бард). Нелька – умный и язвительный собеседник. Симпатичная. Диагноз её явно должен бы звучать иначе: она грамотно пишет, много читает, играет на гитаре, ездит иногда в Москву слушать Щербакова и вообще ведёт себя как нормальный представитель поколения, но с цифрами ей трудно. Неспособность читать, посещающая самых здоровых людей, называется алексией, нелюбовь к письму – аграфией (этим страдала Ахматова), бывает и нелюбовь к счёту. Это не является основанием для отбраковывания человека в разряд олигофренов, но у нас в идиоты производят легко. Нелька живёт в отдельной избе на окраине поселения; избёнка полуразвалившаяся, но внутри чистая. Городская жизнь Нельке не нравится, уезжать она не хочет. Цыганский нрав её проявляется не в желании странствовать, но в жажде независимости и в умении отбрить. Когда до Любутки на четвереньках добрались двое пьяных корреспондентов народной телепрограммы («У нас только час, мы срочно должны снять баню!» – отчего-то все корреспонденты тотчас требуют топить баню и снимать обитателей коммуны в неглиже) – в бане как раз находилась Нелька, и они услышали такие перлы русского языка, что принуждены были поворотить оглобли.

Марина. Тут диагноз не вызывает сомнений, олигофрения, хотя писать-читать Марину выучили и сельскохозяйственные работы ей тоже по силам. Два года назад к коммуне Елены Арманд приблудился цыганёнок, тоже с диагнозом, и, хотя брать его не хотелось, деваться опять же было некуда. У этого цыганская кровь бушевала, и он тут же растлил двух девочек – одной из них и была Марина. Она забеременела. Олигофрены, по нашему законодательству, направляются на принудительный аборт, осуждать эту меру не берусь; и Марину сразу после обследования туда направили, но Арманд вместе с Владом, о котором ниже, её оттуда вырвали. До сих пор не вполне понимаю, как Елена Давыдовна решилась взять на себя такую ответственность. Здоровый ребёнок не мог родиться по определению. Родилась девочка, назвали Наташей, но о том, здорова она или больна, судить сейчас рано – ей всего полтора года. Во всяком случае, все обитатели Любутки ребёнка старательно растят. Марина живёт в одной избушке с подругой Лилей (тоже 20 лет, олигофрения, об интернате вспоминает с ужасом), с Машей и её другом Владом.

Влад учился в энергетическом институте – не закончил. Слушал какие-то педагогические курсы – не дослушал. Работать в городе не рвётся. Увлекался туризмом, потом охладел. Много читал. Очки, борода, классический тип не нашедшего себя интеллигента-семидесятника, тут же вернувшийся в нашу жизнь, едва она впала обратно в застой. Узнал о Любутке от общих знакомых, приехал, остался. Настоял на том, чтобы Марина родила: Бог дал жизнь, не нам отбирать.

Катя. Из хиппи. Девятнадцать лет. Мать двухлетнего Игорька. Речь типично хипповская – сочетание сложных, «умственных» конструкций с хиппским арго, любовь к странным стишкам и абстрактному юмору, полная и принципиальная бездомность. Муж Кати арестован по ложному обвинению, которые у нас так любят навешивать на людей психически больных или хиппующих; точку в этой истории ставить рано, и мы её не касаемся. Когда его арестовали, Катя была беременна вторым ребёнком, но зародыш погиб, и с этим погибшим зародышем внутри она проходила ещё два месяца. Ребёнка она растит в полном соответствии со своим образом жизни, исключающим любую заботу о чаде. Пусть адаптируется к жизни и не боится трудностей. Заботу обо всех местных младенцах – общим числом пять – осуществляют коллективно, Игорьком больше всего занимается сама Елена Давыдовна. Кате это не нравится. Она считает, что ребёнка изнежили. Хочет вернуться в Москву, но возвращаться ей некуда. Днём спит, ночами читает или бродит.

Светка. Четырнадцать лет. Елена Давыдовна взяла её по просьбе знакомых из одной московской школы. В семье четверо детей, отец умер. «Я после смерти отца стала очень нервная». Живут с матерью и бабушкой. Все остальные дети взрослые, Светку не любили. Она ушла из дома, бросила школу, нюхала клей, жила у приятеля, подрабатывала катанием детей на лошадях около «Макдоналдса» на Пушкинской – друзья пристроили её к этому делу. Клей нюхать перестала после того, как один друг донюхался до горлового кровотечения. Попала в Любутку вместе с девятилетним Славой из их же компании. В первые дни обегала все окрестные деревни, вопреки местному уставу выпивала, курила и дружила с сельской молодёжью. Скучает по Москве (но не по дому), вместе с тем возвращаться не хочет – если разрешат бегать в соседнюю деревню, местная жизнь её вполне устроит. Но, скорее всего, её отошлют обратно: она невоспитуема. В Любутке от людей не прячутся, но от контактов с местной молодёжью воздерживаются, особенно если дело касается спиртного.

Пришёл йог, гонимый махатмами, якобы повелевшими ему здесь остаться. Смастерил себе флейту, играл непонятное. Елена Давыдовна, в музыке разбирающаяся, попросила сыграть что-нибудь из классики. «Я этого не могу, – ответил йог. – Я могу вам сыграть озеро. Или берёзу». Издал набор звуков. Утверждал, что в коммуне поклоняются не тем богам, а надо – вот каким. Елена Давыдовна его попросила уйти, ибо он усердно сеял смуту. Он отказывался, ссылаясь на неполучение циркуляра от махатм. Под конец его вытурили без согласования с великими посвящёнными, и этому я аплодирую. Сейчас в Любутке живёт ещё один странник, маленького роста, бородатый, откуда пришёл – объяснить не может. То ли Урал, то ли Байкал. Раньше помнил всё, но его «извели женщины». От работы не отказывается, когда и куда уйдёт – не говорит.

О будущем тут вообще предпочитают не думать. А если думают, то не говорят. Оно и понятно.

Гуманитарная помощь, осуществляемая немцами, французами и даже одним новозеландцем, не случайна. Поначалу Елене Давыдовне помогали только соотечественники, узнавшие о коммуне из сюжета в программе «До шестнадцати и старше». Без этих посылок им бы в голодную зиму девяносто первого года не продержаться. Однако знакомые знакомых, всеинтеллигентский докомпьютерный интернет, донесли слух об антропософской коммуне до родины антропософии. А там сейчас активно возрождается штайнерианство, так что в Любутку потекла помощь – сначала в виде специальной литературы, которую и в России с 1992 года стали активно издавать в Калуге и Ереване, а потом в виде одежды и небольших пожертвований. Пожертвования эти составляют тысячу марок в месяц – очень немного. Зато приехало множество немецких антропософов, каждый со своими заворотами: один придумал собственную гимнастику, другой проводил службы, третий просто искал себя… Один из приехавших – плотник Михаэль, с чьего лица не сходит странная улыбка, – женился на Аннушке, тоже ученице Арманд и дочери известного диссидента Виктора Сокирко. Сейчас у них уже двое детей, соответственно год и два (самой Аннушке двадцать три, она в Любутке главная доярка). Из сгоревшей подмосковной конюшни привезли двух коней, купили коров, Машин брат развёл кур, а немцы по собственным чертежам выстроили два больших дома. В последнее лето в Любутке перебывало в общей сложности 150 человек, проку от которых было мало: все ехали подвижничать, страшно уважали себя за это (узнавали о коммуне всё по тому же общеинтеллигентскому интернету), понаставили палаток, бегали купаться, пели песни и предавались романтическим влюблённостям. Нормальный туризм. Но в сенокосе и посадке картофеля посильное участие приняли (сельское хозяйство осуществляется опять же в соответствии с учением Штайнера; вообще быт и правила такой коммуны подробно разработаны в кемпхиллах – антропософских молодёжных лагерях в Европе).

Если кому-то вышеописанное показалось идиллией – спешу развеять это слащавое представление. Как бы хороша ни была окрестная природа, тишина подчас давит. Новых людей тут иногда не видят месяцами. Выяснилось (я же говорю, антропософам больно соприкасаться с реальностью), что неправильный диагноз можно отменить, но дотянуть до нормы настоящего олигофрена – невозможно, этот барьер непреодолим. Приезжающая молодёжь в большинстве своём далека от антропософии и занимается главным образом туристскими романами на лоне дикой природы, ничего другого в Любутке не ища. Сообщество замкнутое, а дети – особенно попадающие сюда по протекции знакомых из московских школ – случаются невоспитуемые. Даже у любимца Елены Давыдовны, восьмилетнего Вани, который оказался в Любутке после того, как в одном московском детдоме сломал девочке руку (а когда приехал, был весь в шрамах), – бывают приступы бешенства и дикие капризы, даром что мальчик он способный и на ласку отзывчивый. Если пропадают деньги, а они пропадают, – все вынуждены подозревать друг друга, и это отдельная головная боль. Контингент трудный, некоторых сюда просто спихивают, пользуясь знакомством.

– Вот текст из учебника русского языка. «Дети весело играли и посадили берёзу…» Что же я, буду этим детям, такое повидавшим, про берёзку диктовать?

И Елена Давыдовна даёт им свободные темы для сочинений. Пишут они – те, кто может писать сочинения, – главным образом о своих товарищах по маленьким подростковым бандам.

Дело ещё и в том, что дети имеют тенденцию вырастать. И только Елена Давыдовна знает, какой трагедией обернулось для неё взросление Маши, – хотя обе и живут, как будто ничего не произошло. Но Маша выросла, у неё появился Влад, и Елена Давыдовна снова осталась одна – то есть со всеми, но без любимца. Сейчас есть Ваня, но вырастет и он. Даже антропософ не может любить ВСЕХ. Когда кто-то из интернатских вырастает, уходит в ПТУ в Андреаполе или Москве – связи рвутся, и для невольной основательницы андреапольской коммуны это куда как тяжело. Тем более что её детей забирает тот самый большой мир, от которого они ушли, – а к соблазнам этого большого мира они мало готовы. Конечно, мир Любутки отнюдь не рафинирован, не прост для жизни в смысле чисто бытовом – но мир этот маленький, и человек, покидающий его, должен будет его неизбежно… ну да, предать. Или преодолеть. Назовём вещи своими именами. Это, конечно, трагедия всякой школы – но в школе она сглаживается: приходят новые, а главное, школа для всех открыта. А для замкнутого мира Любутки каждый новый человек – травма, а уход каждого «старого» – трагедия.

Врача нет, хотя медикаментов множество. Первой любуткинской зимой на каникулы приехало несколько ребят – дети знакомых всё из того же круга, – и случилась дизентерия. Жили у Елены Давыдовны тогда человек тридцать, переболели двадцать. Первых больных понесли на носилках на ближайшую станцию, от которой поезд до города ходит раз в сутки. Несли лесом, заблудились. Носилки поставили на снег, а Елена Давыдовна на четвереньках, чтобы не провалиться, пошла искать тропинку. Когда наконец вышли – через бурелом, сухостой, – поезд отходил от станции. Они упросили, чтобы диспетчерша связалась с начальством, и для них вызвали манёвренный паровоз. На нём и увезли больных. Все выздоровели. Можно, конечно, и этому умилиться…

Прибавьте удобства во дворе, отсутствие горячей воды, периодическую поломку всех трёх плит, скудное и вегетарианское главным образом питание (летом, конечно, есть ягоды, но зимой голо), еле-еле налаженную связь и полное отсутствие новостей. Новости у нас в последнее время по большей части такие, что любителям эзотерических знаний лучше не забивать себе ими голову, но полная замкнутость, согласитесь, тоже не пряник, даром что время от времени кое-кто из обитателей Любутки выезжает в Москву. Но они туда не стремятся. Есть категория людей, появившаяся лишь недавно, с предельным ужесточением нашей жизни. Ведь посмотрите, что случилось: за последние года три среднестатистический гражданин лишился решительно всех утешений. Жизнь ускорилась и стала беспощадней к аутсайдерам. Упавшего не поднимут, падающего толкнут и спишут всё на дикий капитализм. Идеология, литература и медицина обслуживают богатых. Прекраснодушию места нет. Такого климата многие не выдерживают. Лично я знаю человек пятнадцать, которых с удовольствием отправил бы в Любутку – только для того, чтобы не маячили перед глазами, не напоминали ежесекундно о том, что может случиться и со мной.

Так что перед нами нормальное бегство, которым смешно любоваться и в котором тем более странно видеть панацею. Странно – хотя бы потому, что всякое удалённое от мира, более или менее герметичное сообщество обречено. Его разрушают годы, внутренние противоречия, давление внешнего мира, пошлость которого дохлёстывает уже и сюда. Елена Давыдовна откликнулась на приглашение Д. Диброва и выступила в его программе «Антропология» (почти антропософия, но совсем, совсем другое…). В программе этой елея было пролито с избытком, немногие трезвые вопросы терялись в море восторженных телефонных звонков: «У вас в студии Божий человек!» Позвонили от Брынцалова: жертвует миллиард. Старыми. Оставили контактный телефон, оказавшийся, конечно, уткой… но благотворитель прорвался-таки в прямой эфир с дополнительной рекламой своей фирмы! От такого благотворителя я посоветовал бы держаться подальше даже нищему. Но Елена Арманд не знает, кто такой Брынцалов. Плюнуть, что ли, на всё, уехать в Любутку…

Но не уеду, ибо никакое бегство не решает проблемы, а главное – не способствует творчеству. В нынешнем мире никуда нельзя спрятаться насовсем – а возвращение может оказаться непереносимо. У Петрушевской был рассказ «Новые Робинзоны» – о семье, убегающей ВСЁ ДАЛЬШЕ. Но это был страшный рассказ. И страшно, что под перьями молодых авторов (первым о Любутке написал сын Петрушевской) антиутопия превращается в идиллию.

Трагедия, однако, ещё и в том, что в большом мире, который, с точки зрения беглецов, лежит во зле, – полно детских домов, которые точно так же нуждаются в помощи и спасении. И потому наилучшим выходом из ситуации мне представлялась бы организация в Любутке – где есть уже свои педагогические наработки, хозяйство и роскошная библиотека с непредставимыми в такой глуши книгами – небольшого, но государственно патронируемого детдома. Пусть даже антропософского – неважно, ортодоксы могут покурить в сторонке. Тем более что ортодоксы свою просветительскую деятельность сводят к запрещению фильмов и ксенофобской риторике. Я небольшой сторонник церковных (или сектантских, или антропософских) детских домов, но это лучше, чем государственные в их нынешнем виде. Поселение в Любутке возникло – верней, вынуждено было взять на себя лечебные функции – потому, что раненных нашей жизнью не исцеляет сегодня никто. Но пусть граница между Любуткой и большим миром станет прозрачнее, а перспектива возвращения в город не пугает обитателей общины. Это разгрузит и Елену Давыдовну, освободит её от роли главной, если не единственной опоры Любутки. Какими таёжными тупиками кончаются пути, уводящие человека от мира, – слишком известно. В легальности (и даже в государственности) есть своя прелесть. Романтики, конечно, гораздо меньше, зато и душевного здоровья побольше, и ответственность как-то делится, и главное – перспектива появляется. Ведь и православная наша церковь, к которой у каждого наверняка свой перечень претензий, тем прекрасна, что легализует, выводит на поверхность те движения души, которые могут утащить человека в подполье, в подсознание, в преисподнюю… Чем экстаз в глазах проповедника, чем непримиримость неофита – лучше родной, рутинный русский поп, бубнящий под нос.

1998
Назад: Русский треугольник
Дальше: Потерянный мир