2
– Проходите, Константин Михайлович. Присаживайтесь. Где вам будет удобнее? Вам чертежи или диаграммы понадобится показывать?
– Пока обойдемся, наверное. Тут, Борис Ильич, не в чертежах дело. До чертежей, может, и дойдет, но сначала мне бы хотелось изложить основную идею. Боюсь, она на вас произведет такое жуткое впечатление, что продолжения вы не попросите… А где сидеть… – Журанков смущенно улыбнулся. – Где посадите.
– Вот познакомьтесь, наконец, – тоже улыбнулся Алдошин. – Это и есть наш кормилец и поилец. Вы ведь еще не были представлены?
– Не довелось. – Наиль вышел из-за своего необъятного стола, обогнул его по длинной пологой дуге и ровно посреди кабинета приветствовал Журанкова крепким рукопожатием. – Но давно хотел. Рад. Рад встрече. Рад сотрудничеству. Наиль Файзуллаевич.
– Константин Михайлович, – ответил Журанков. – Спасибо вам. Честно сказать, вы меня очень выручили. А кроме того…
– Что такое?
Журанков решительным движением взлохматил волосы у себя на голове – думая, как всегда, что их пригладил.
– А кроме того, именно здесь я нашел свое счастье, – просто сказал он. Фраза прозвучала бы донельзя претенциозно, если б не бесхитростный, чистый взгляд журанковских глаз. Он превратил почти пародийную гальванизацию слюнявой, из старого романа реплики в поразительную по искренности элегию в стиле ретро. И академику, и олигарху стало одинаково неловко. Оба ощутили себя кем-то вроде эксплуататоров детского труда. Привели, понимаешь, в свою каменоломню ребенка катать вагонетку со щебнем – неподъемную, быть может, и для атлета в расцвете сил.
– Это замечательно, – пряча глаза, уронил Наиль и потащился назад, на свой капитанский мостик. Алдошин же неуверенно промямлил:
– Всей душой рады за вас и поздравляем…
Вот уж это точно словно бы вылетело из поместья в Орловской губернии с деревенькой в сорок душ. Разве что сам Журанков не почувствовал разительного несоответствия ситуации и беседы. Академик кашлянул и проговорил:
– Настал момент истины.
– Я догадался, – ответил Журанков. – Плазмоид мой, я так понимаю, в очередной раз никому не понадобился?
Простота этого человека была, конечно, не хуже воровства, но обескураживала. Обезоруживала. Если хочешь с ним наладить хоть какие-то отношения, подумал Наиль, надо быть откровенным, как на исповеди. Потому что сам Журанков ведет себя так, будто вся его жизнь – исповедь. Как он от этакой беззащитности по сию пору не спятил…
А может, именно что спятил?
– Да фактически так, Константин Михайлович, – добродушно согласился Наиль. – Зачем нам совершенствовать телегу, когда можно сразу строить автомобиль? Вы садитесь, садитесь.
Журанков стрельнул глазами по сторонам и сел в то кресло, которое оказалось к нему ближе всего. Тогда и академик уселся у окна, спиной к сумеркам.
– Уверенности у меня нет, – с ходу признался Журанков. – Теория теорией… но… только эксперимент может ее подтвердить. Или опровергнуть.
Хорошее начало, саркастически подумал Наиль и проговорил:
– Вам бы, Константин Михайлович, агентом по рекламе работать.
– Почему? – искрение удивился Журанков. Он явно не понял юмора.
– Потому что вам сейчас следовало бы настаивать на своей правоте и стараться убедить нас, – едва сдерживая раздражение, подсказал Алдошин. Журанков недоуменно обернулся к нему:
– Борис Ильич, как я могу настаивать на своей правоте, если я в ней не уверен? Я же могу вас подвести.
Он совсем не боялся, что ему не поверят.
Скорее он боялся, что – поверят. Ему было так привычно и сладостно шлифовать свои построения в одинокой несуетной тишине, разворачивать в безлюдную и потому безропотную бесконечность хрупкие следствия второго, третьего и более высоких порядков, что он давно уже, собственно, и не жаждал ничего иного. Подвергать жизнь духа превратностям воплощения в реальность могло бы, не исключено, оказаться невыносимо. Он твердо знал: если этими людьми, позвавшими его для бесповоротного разговора, будет принято положительное решение – он честно все силы положит и пуп надорвет, чтобы выполнить обещанное; но именно поэтому сам к такому решению отнюдь не стремился. Лучше всего ему было просто думать.
– Рассказывайте, – с ноткой безнадежности в голосе произнес Алдошин.
– Только подробно и популярно, – добавил Наиль. – Я ведь не специалист.
Журанков помедлил.
Он знал два рода популяризаторов. Одни, сами того, возможно, не сознавая, главным образом стараются показать, как много они знают и как поразительно разбираются в своем предмете – гораздо лучше любого из тех, к кому обращаются. Такие говорят и пишут цветисто, вычурно, причудливым зигзагом, к делу и не к делу цитируя то Заратустру, то Ахматову, хотя речь идет всего-то, скажем, о теореме Геделя. Неспециалист, попав, как под бомбежку, под такую попытку вогнать ему ума, очень быстро перестает понимать, где тут очередное звено логической цепочки, а где всего лишь демонстрация поразительной образованности автора. Где живой стебель растущего смысла, а где – навязанные на него тряпичные банты самолюбования. Увлечь дилетанта и, тем более, добавить ему знаний такие деятели не способны.
Другие взаправду стараются что-то втолковать, и поэтому зачастую сами могут показаться дилетантами; им приходится говорить попроще, мучительно и не всегда успешно избегать специальной терминологии, находя ей хоть какие-то соответствия в обыденном языке, а главное – отсекать все мало-мальски лишнее до лучших дней, до момента, когда слушатель или читатель, уже увлеченный, уже заинтригованный, вернется, быть может, к проблеме и постарается разобраться в ней всерьез.
Не исключено, что для напускания тумана и выбивания миллионов первый метод эффективней. Однако отчего-то именно второй возобладал на Западе; видимо, там, если уж какой-нибудь нобелевский лауреат решает поделиться с народом своими уникальными познаниями, он отдает себе отчет: люди будут платить деньги именно за то, что он им что-то ОБЪЯСНИТ, а не за сомнительное удовольствие глянуть снизу вверх на его могучий интеллект и редкую начитанность.
И потом, Журанков слишком любил быть понятым. Древнее киношное заклинание «счастье – это когда тебя понимают» – идеал не только личной жизни. Для ученого это порой еще нужней. Если выполз из своей ракушки и открыл рот – пусть уж сей подвиг случится не впустую.
Сейчас он испытывал странную двойственность. Какой-то змей-искуситель подзуживал его изложить дело как можно более сложно и как можно менее убедительно. Чисто по-ученому. В результате ряда преобразований получаем, что… Тогда, он был в этом уверен, его сочтут просто психом и выставят вон. И все останется спокойно, без перемен. Можно будет до конца дней ехать на давно уже ставших рутиной, исполняемых хоть пяткой расчетах переменной аэродинамики плазменного облака, никому, судя по всему, не нужных, наслаждаться общением с сыном и безумствовать с молодой подругой так, как в первой жизни ему и не снилось. А по вечерам вылизывать никем, кроме него самого, не виданные и уже хотя бы поэтому безупречные тензоры и тешить воображение почти осязаемой близостью чудес.
Но ужас в том, что это было бы нечестно.
Смелее, сказал я ему.
Он глубоко вздохнул. Выбора у него, собственно, не оставалось. Бывают в жизни моменты, когда, если не шагнуть вперед, на месте не останешься, и вместо вожделенного покоя получишь напряженное, изматывающее откатывание далеко назад. Поступить нечестно Журанков не мог. Но, чтобы быть честным, нужно, оказывается, не просто решиться, но и нескончаемо стараться.
– Оговорюсь сразу: с телепортацией реально экспериментируют уже почти пятнадцать лет. Мало кто об этом знает, потому что нас уверили: наука уже все главное открыла и теперь занимается только совершенствованием технологий. Даешь, мол, наноконтрацептивы, а все остальное – заумь. На самом деле именно сейчас открываются совершенно новые пространства. Наверняка еще более завораживающие, чем после открытия деления урана. Еще в две тысячи третьем швейцарцами был телепортирован на два километра целый фотон. Годом позже удалось телепортировать целый атом бериллия. Люди работают вовсю, хотите верьте, хотите нет. Но там совсем иная методика. На мой взгляд – тупиковая. Или, во всяком случае, переусложненная, чересчур обходная. Однако на данный момент именно и только она реальна, а то, о чем буду говорить я… ну…
– Поведайте нам еще о журавле в небе, – ободряюще сказал Алдошин. – А то мы ни разу о нем не слышали.
Журанков смущенно улыбнулся.
– Понимаете, в теоретической физике некоторые открытия, даже самые фундаментальные, иногда начинаются просто с того, что для прежней картины мира перестает срабатывать математический аппарат, – без разгона бабахнул он. – Вот самые грандиозные концепции двадцатого века – общая теория относительности и квантовая механика. Внутри самих себя они объясняли мир с поразительной точностью. Теория относительности прекрасно годилась для всего очень большого – звезд, галактик, космоса, а квантовая механика для всего очень маленького – атомов, элементарных частиц. Но любая попытка обе концепции совместить и описать с помощью какого-то их синтеза одновременно и очень большое, и очень маленькое, постоянно приводила к математическим бессмыслицам. А это же непорядок. Это как чесотка – зудит, зудит… Когда одни фундаментальные законы мироздания противоречат другим столь же фундаментальным законам, невозможно спокойно жить.
Свежая мысль, подумал Наиль, стараясь не улыбнуться. Мне бы ваши проблемы, господин учитель…
Жаль, прошло то яркое время, когда и я так полагал, горько подумал Алдошин. Но если один лучший сотрудник уезжает, а двух других сокращают, если сверху вдруг сообщают, что финансирование будет урезано, если на носу выборы в Президиум, если то и дело прокатываются грозные слухи о реформе и чуть ли не о разгоне, потому что стало наконец понятно, кто именно разорил стану – конечно, Академия со своей пустопорожней наукой; если старый дачный поселок, единственное место, где в последние два десятка лет ты только и мог хоть как-то вздохнуть, вдруг оказывается построенным незаконно, а по закону там должен быть бизнес-центр – все остальное мироздание отчего-то очень быстро становится непротиворечивым. Как это у Чехова в пародии на Жюля Верна? Кислород – химиками выдуманный газ. Утверждают, будто без него жить невозможно. Вранье. Без денег только жить невозможно…
– Было сделано, – продолжал Журанков, как привык с учениками: неторопливо, но без малейшей усыпляющей монотонности, – несколько попыток примирить эти противоречия. На данный момент наиболее успешной такой попыткой является теория струн. Про нее можно много рассказать интересного, однако нас должно интересовать только вот что. Во-первых, этой теорией постулируется, что все элементарные частицы являются не самостоятельными разнородными объектами точечной величины, но различными видами колебаний одних и тех же объектов, чрезвычайно малых, но все же имеющих физическую протяженность. Принято в пояснение приводить такой пример: на одной и той же струне можно сыграть разные ноты, увеличивая или уменьшая частоту колебаний. В этом примере разные ноты являются аналогами разных элементарных частиц. И второе: чтобы получить из струн все уже реально известные элементарные частицы, оказалось необходимым предположить, что струны колеблются не только в трехмерном нашем обычном пространстве, а плюс еще в особых, чрезвычайно малых многомерных пространствах, называемых многообразиями, или пространствами, Калаби – Яу. Это по именам двух математиков, открывших их чисто, что называется, на кончике пера. Такие пространства, поскольку они очень малы и очень плотно упакованы, существуют в каждой точке трехмерного мира. И вот струны и компактифицированные пространства Калаби – Яу оказались чем-то вроде вспененного полиэтилена, идеальной амортизирующей прокладкой, которая позволила посадить общую теорию относительности на квантовую механику с ненулевым зазором и тем снять математические противоречия между ними. Я понимаю, что сейчас все это не очень понятно, но это и не важно: я гоню галопом по Европам, чтобы как можно скорее рассказать об уже известном и перейти к тому, о чем никто, кроме меня, еще не подумал.
– Ах, вот оно что, – проговорил Наиль. – Я-то было решил…
Он не стал продолжать. Он и сам не знал, что мог бы сказать в продолжение. Иронизировать было бессмысленно, прерывать было глупо, требовать разъяснить то, что звучало непонятно, было еще глупей. Поначалу ему казалось, будто он, человек грамотный, отнюдь не лишенный здравого смысла, вполне натасканный думать, сможет угнаться за этой шалой абракадаброй. Первые фразы и впрямь оказались внятны; но потом накатила мгла. Надо быть полными психопатами, чтобы заниматься вот такой наукой, думал он. С рождения иметь мозги набекрень. Скажем, после родовой травмы. Башка лезла боком, с сильным креном на ухо… Он глянул на Алдошина – тот оставался совершенно спокоен и подчеркнуто внимателен. Так учитель слушает правильный ответ ученика. Ну, хоть для академика, подумал Наиль, это все, вроде бы, не бред… Но что с того толку? Еще не хватало, чтобы они сейчас затеяли научный диспут и принялись увлеченно спорить по частностям. Надо полагать, тогда вообще не дождешься ни одного человеческого слова. Наиль уже понял: решать придется чисто интуитивно. Этот странный субъект может говорить еще хоть полчаса, хоть час, и академик может потом в ответ плести хоть до утра свое академическое «с одной стороны, с другой стороны» – но ему, Наилю, решение придется принимать на уровне «верю или не верю». Сегодня. Уже почти сейчас. Вот Журанков еще поговорит, и придется. Наиль опять ощутил, как внутри него все дрожит.
– Но струнная теория начала развиваться очень бурно, и уже в ней самой возникло несколько школ. И многие их построения опять-таки противоречат друг другу. При этом ученые уверены, что каждая из школ выхватывает какую-то часть одной и той же реальности, не видя остального. И все ждут не дождутся, когда можно будет найти или понять нечто такое, что объединит школы, снимет противоречия и позволит из нескольких частных теорий создать наконец одну, исчерпывающую и всеобъемлющую. И постепенно, короткими перебежками, каждый по кирпичику, такую теорию, судя по всему, физики создают.
– Да, я того же мнения, – подал голос Алдошин. Наиль коротко посмотрел на академика: иронизирует, нет? Похоже, нет. Похоже, так он дает знак, что все, до сих пор сказанное Журанковым, соответствует действительности.
– Я очень рад, – улыбнулся Журанков. – Сейчас я расскажу про свой кирпичик, и должен еще раз оговориться: я полагаю, что это все так и есть, но доказать не могу ни логикой, ни экспериментом, ни ссылкой на авторитеты или хотя бы единомышленников. Постараюсь говорить как можно короче.
– Какая скромность, – проговорил Наиль.
Журанков помолчал, а потом смущенно ответил:
– Просто ответственность…
– Хорошо, – сказал Алдошин. – Пусть так. Давайте, Константин Михайлович, не томите.
Журанков опять улыбнулся.
– Не томлю. Но прежде чем рассказать про кирпичик, надо дать вводную еще к одной теории. Вы уж простите, но с точки зрения здравого смысла она окончательно нелепа. До сих пор со струнной теорией ее всерьез никто не увязывал, но, по-моему, подсознательно какую-то связь многие чувствуют, потому что вечно к делу и не к делу поминают Эверетта.
Наиль мельком глянул на Алдошина. Он вообще теперь чаще посматривал на академика, чем на Журанкова, уже пытаясь ловить не столько объяснения мечтателя, сколько мимику эксперта. Алдошин смолчал, но, судя по тому, как скривилось его лицо, можно было понять: академик понял, о какой теории пойдет речь, и перспективу иметь с ней дело ощутил примерно как перспективу взять лимон и, кусая большими кусками, сжевать его с кожурой. Трачу время, подумал Наиль с досадой. Трачу время… Но что-то мешало ему прервать Журанкова и после нескольких формально благодарных слов вежливо распрощаться. Дотерплю, решил он.
– Эверетт еще полвека назад предложил гипотезу, прямо вытекающую из нескольких ключевых положений квантовой механики, но звучащую вполне безумно. Согласно ей, не имеет смысла говорить о большей или меньшей вероятности тех или иных событий, например, в связи с принципом неопределенности, потому что в каждый момент времени реализуются все возможные варианты развития событий. Наш мир не уникален, более того, он даже не один из стационарных параллельных миров. Он постоянно порождает, ответвляет свои варианты, отличающиеся в одной мелочи, в двух мелочах, в трех – в зависимости от того, какой выбор, выбор между чем и чем в данный момент происходит. Каждый из миров равен самому себе лишь в течение бесконечно малого промежутка времени от одного ветвления до другого. Но наше сознание, как правило, неспособно ветвиться. Поэтому для обычного человека жизнь – это линейная череда событий, перетекающих одно в другое. Если какое-то сознание пытается после ветвления наблюдать и осознавать хотя бы два варианта на равноправной основе, это чревато шизофренией.
– Ах, вот откуда психи берутся, – не сдержавшись, пробормотал Наиль.
– В том числе и отсюда, – серьезно ответил Журанков. Наилю снова стало неловко. В конце концов, мы его сами попросили рассказать обо всем этом, подумал Наиль.
– Молчу, молчу, – сказал он. – Простите.
– Да я понимаю, что я сейчас для вас сам, как шизофреник, – просто ответил Журанков. – Я стараюсь короче. Я скоро закончу. Я предположил, что во всех пространствах Калаби – Яу постоянно происходят осцилляции так называемых склеек Эверетта – Лебедева. Самое вероятное тому объяснение – то, что постоянное декогерирование миров при ветвлениях вызывает напоследок столь же постоянные интерференционные всплески. Можно в качестве очень далекой, очень грубой аналогии представить, скажем, как раскалывается скала. Именно когда уже побежала трещина, обе части, которые вот-вот уже станут двумя самостоятельными каменными глыбами, в последний раз вздрагивают в унисон. Как нечто целое. Но дело в том, что тут это происходит постоянно. Более того, речь идет об очень коротких промежутках времени и очень малых размерах. По имени физика Планка они называются планковскими – планковское время, планковская длина… Попробуйте только представить: в секунду, в каждую одну секунду колебания происходят… нет такого слова. Количество осцилляций в одну секунду измеряется числом с сорока тремя нулями. Миллиард, чтоб вы помнили – это девять нулей.
– Мы помним, – проворчал Алдошин.
Журанков смутился.
– Да, конечно, – покаянно кивнул он. – Я увлекся, простите. Хочется попонятнее…
– У вас это на редкость хорошо получается, – вежливо произнес Наиль.
Журанков на миг задумался, потом сказал:
– По-моему, вы пошутили. Значит, что-то я сказал не так…
– Уж договаривайте.
– Собственно, этим все сказано. Не спрашивайте, откуда мне пришла эта мысль. Сам не знаю. Хотя, может быть, мне просто эмоционально очень близка идея нерушимого единства, постоянного перемешивания, синтетического богатства всего на свете. Может, эта идея – просто мой личный выход из одиночества… Но получается, что в каждую планковскую секунду каждый кусочек пространства с размерностью одной планковской длины, а следовательно, все, что с этим кусочком связано, например, та или иная струна, как бы перелетает из мира в мир. Ну, не совсем перелетает, скорее – поворачивается другим, более заметным и жирным, так сказать, боком… Ладно, это уже частности, это не сейчас… А планковская длина – это десять в минус тридцать пятой. То есть число этих кусочков в каждом миллиметре измеряется числом с тридцатью двумя нулями. А если брать по кубу…
– А миллиард, чтоб мы помнили – это девять нулей, – сказал Алдошин с добродушной улыбкой. Он сидел, как дома перед телевизором – нога на ногу, руки вальяжно сцеплены за головой.
– Именно, – быстро обернулся к нему Журанков и снова уставился на владыку. Тот давно одеревенел в вежливо-внимательной позе: локти на столе, подбородок на сплетенных пальцах, неподвижный взгляд – сквозь Журанкова. Оглушительно лязгали часы в углу.
– Продолжайте, Константин Михайлович, – сказал Наиль. – И не бойтесь нас утомить.
– Вы забыли добавить: потому что уже это сделали, – улыбнулся Журанков.
В чувстве самоиронии ему не откажешь, подумал Наиль. Психам оно не свойственно. Может, он все-таки нормальный?
Но тогда, стало быть, во всем, что он говорит, есть какой-то смысл?
Знать бы только – какой.
Был старый анекдот про остановившиеся часы: дважды в сутки они показывают абсолютно точное время, только вот никто не знает, когда…
– Каждый путь нужно пройти до конца, – сказал Наиль. – Продолжайте.
– Воля ваша, – ответил Журанков. – Должен еще раз оговорить: мне неизвестно, так оно все или не так. Мне неизвестно, и никому в мире не известно, лежат струны на самом деле в основе сущего, или нет. Никому не известно, есть ли на самом деле в каждой точке трехмерного пространства многообразие Калаби – Яу, или нет. Единственно, почему имеет смысл говорить об этих моих упражнениях – так только потому, что сделанное мною допущение каким-то волшебным образом в чисто математическом аспекте сняло очень многие противоречия между разными струнными концепциями. Стало быть, возможно, оно является неким значимым шагом к построению вожделенной теории, которая должна эти концепции объединить и продвинуть нас на новый уровень понимания структуры мироздания. И в этом смысле – и только в этом – мое предположение оказывается подтвержденным. Кроме того, оно позволяет вполне по-новому и довольно плодотворно посмотреть на проблему темной материи и темной энергии… Вокруг каждого крупного объекта возникает ореол из тонкодисперсного вещества, постоянно выщербляемого осцилляциями из одних миров в другие, – он состоит из частиц, каждая из которых пребывает в нашем мире одну планковскую секунду, поэтому не успевает ни на что воздействовать, ни с чем прореагировать, и лишь всей своей суммарной массой сказывается на гравитации, а поэтому… Ладно, об этом не сейчас.
Он вздохнул. Ему очень хотелось рассказать еще и о темной энергии, потому что с учетом его предположения ее расталкивающее галактики воздействие можно было интерпретировать как косвенное подтверждение наличия среди ветвей мира многочисленных вариантов из антивещества. Это было страшно интересно. Но не для тех, кто его сейчас слушал, – он это прекрасно понимал.
– Теперь посмотрим, – сказал он, – что из данного допущения следует важного для нас. Из него следует, что между всеми ветвящимися мирами постоянно происходит перекачка. Конечно, перепрыгивание из мира в мир одной струны или двух ничего не меняет ни в том мире, из которого был осуществлен прыжок, ни в том, куда он осуществился. Для того, чтобы был проявлен в новом мире какой-то существенный объект, размером, скажем, с молекулу, должны одинаково вздрогнуть в резонанс очень многие пространства Калаби – Яу, находящиеся с точки зрения трехмерного наблюдателя рядом. Вероятность этого очень мала. Гораздо меньше, чем… ну… чем если бы все на свете китайцы, не сговариваясь, одновременно почесали левой рукой правое ухо. Но при том, что осцилляции происходят чрезвычайно часто, в секунду – число с сорока тремя нулями, даже очень малые вероятности время от времени реализуются. И не только объекты размером с молекулу могут словно бы ни с того ни с сего перелетать с одного отростка мира на другой, но и предметы куда более крупные. Ваш мобильный телефон, например, или серьги вашей жены. Тогда вы какое-то время будете их безуспешно искать в том месте, куда их вчера положили, и чесать в затылке, недоумевая, кой черт их унес. Просто чем больше объект – тем меньше вероятность того, что осцилляция случится с захватом именно всего составляющего его вещества.
– Погодите, – насторожился Наиль; перспектива бесследного исчезновения сережек жены неожиданно оказалась тем осязаемым примером, который смог вернуть ему нить рассказа. – То есть вы хотите сказать, что, например, и вся Земля может вдруг в один прекрасный день ухнуть куда-то в прорву?
Журанков улыбнулся, довольный, что хоть что-то сумел втолковать.
– Именно, – сказал он. – Но вероятность такого события во столько раз меньше вероятности переноса мобильника или серег, во сколько раз пространств Калаби – Яу в объем мобильника или серег укладывается меньше, чем в объем планеты. Я даже боюсь называть число нулей… – лукаво добавил он, покосившись на Алдошина.
Наиль снял со сплетенных пальцев немного затекший подбородок и уложил руки на стол. Покачал головой.
– Те же явления, кстати, могут происходить и с людьми, – как бы невзначай добавил Журанков. – И во всяком случае с химическими веществами, которые обеспечивают процесс мышления и запоминания в мозгу. Некоторые ученые даже постулируют существование этаких интегральных индивидуумов – личностей, в какие-то моменты обладающих суммарной полнотой знаний, которыми располагают их разветвившиеся близнецы во всех ветвях мира. Я так далеко не иду, я просто не думал об этом всерьез, тут можно заиграться. Например, относительно легко предположить периодическое возникновение таких сознаний, которые объединяются склейками между дублирующими друг друга индивидуумами с разных ветвей. Скажем, между мной теперешним и мной, который живет в мире, который возник из-за того, что я струсил и отказался пойти к вам сегодня на это собеседование. Но тогда логически можно вывести и периодическое склеивание всех вообще сознаний всех разумных существ во вселенной, на всех ее ветвях. Это прекрасная абстракция, но уж слишком… Слишком мелодраматичная. Получим пульсирующего Бога, который воистину всеведущ, но никак не всемогущ. Способен только время от времени подсказывать с высот своей информированности… И все. Что нам с ним с таким делать? В эти дебри лучше не соваться… Однако вот по мелочи. Например, свидетели, дающие совершенно разные описания одного и того же простенького события… Историки, с пеной у рта спорящие о, казалось бы, очевидных фактах… Они вполне могут не отдавать себе отчета, откуда их предубежденность – а она от того, что когда-то какие-то молекулы памяти залетели к ним с иных ветвей мира, из мозга тех их близнецов, которые живут не здесь, а там. Ну я же знаю, что Александр Невский разбил шведов на Неве! Ну я же знаю, что никакой битвы на Неве вообще не было! Я точно знаю, что коммунизм – это светлое царство справедливости, доброты и безграничного познания. А я точно знаю, что коммунизм – это террор, лагеря и повальная нищета…
– И что все это нам дает? – деловито и уже несколько нетерпеливо спросил Наиль.
– Сейчас. Может, кто-то из вас в детстве увлекался фантастикой, как я… – Он обвел обоих собеседников вопросительным и немного застенчивым взглядом. Алдошин кривовато усмехнулся. А Наиль вдруг добродушно посмотрел на академика и спросил:
– Помните, Борис Ильич, как мечтательно вы одиннадцать лет назад напомнили мне про звездолет фаэтонцев, притаившийся у горного озера на Венере? Я тогда чуть не всплакнул…
– Да будет вам, Наиль Файзуллаевич, – смутился академик.
– А что? Мы именно так и нашли общий язык. «Ту-ут, ту-ут, ту-ут», – пели далекие маяки… Помните?
Алдошин глубоко вздохнул.
– Эх… – сказал он. Помедлил и добавил: – А ведь действительно пели…
Журанков не прерывал их, но видно было, как он обрадован этим коротким и словно бы зашифрованным диалогом; он явно знал к этому шифру все ключи. Он немного выждал, но, поняв, что обмен шифровками окончен, тихо сказал:
– Тогда вы меня поймете. В свое время Стругацкие в «Попытке к бегству» описали сверхсветовое перемещение так: с точки зрения земного наблюдателя корабль был размазан в пространстве от Земли до цели.
Он помолчал, задумавшись. Потом признался олигарху и академику, точно родным:
– Знаете, эта фраза решила мою судьбу, наверное. Сказано так красиво, так образно и так понятно, что мне позарез захотелось узнать, неужели нельзя и взаправду этак вот вырастать от звезды к звезде. С тех пор, собственно, и стараюсь выяснить… Конечно, тогдашняя простота теперь уж немыслима. Полвека назад даже стандартная модель еще не устоялась, о ее противоречиях с теорией относительности даже не думали, и надежды были связаны всего-то с изменениями кривизны пространства… Но на самом деле положение хоть и сложней, но лучше. Благодаря осцилляциям склеек мы все, каждый из нас, размазаны по всем мирам мультиверса и по всем местам в этих мирах. Вот что важно понять. С той или иной степенью вероятности каждый из нас присутствует в любом месте во вселенной. Другими словами: мы все уже везде побывали. И продолжаем бывать. И не только как волновая функция, но и вполне во плоти.
Он многозначительно умолк. Надо что-то ответить, подумал Наиль; но что на такое может ответить нормальный человек?
– Ничего подобного не помню, – после некоторой паузы с сожалением сказал он.
– Естественно, – ответил Журанков. – Вот второй постулат. Такая массивная склейка оказывается неизбежно связана с материальным перекосом. Вы в основном оказываетесь уже не в этом мире, а в том. Но количество материи в каждой из вселенных есть ее фундаментальное свойство. Это даже не информация, то есть только для нас это информация, а для самой вселенной это ее атрибут. Вселенной не надо ощупывать и взвешивать себя всю, чтобы выяснить: добавилось семь кило. Поэтому она вся реагирует мгновенно, и запрет на превышение скорости света тут не нарушается. Если количество материи в одном из миров оказывается из-за склейки превышенным, а в другом – урезанным, то происходит немедленный возврат. Выброс. Это два непрерывных и уравновешивающих друг друга процесса: перелетание в мир иной из-за осцилляций и вышвыривание обратно из-за перекоса массы. Поэтому после склейки объект любого размера живет в чужом мире, как правило, только одну планковскую секунду. Ясно, что никакое сознание не успевает этого заметить. Но. Но. В момент обратного перехода возникает вилка возможностей… В этой вилке, строго говоря, три зуба. Во-первых, возможен прямой обмен: перепорхнувший в иной мир объект оказывается мгновенно заменен родственным ему объектом, соседним отростком того же объекта. В этом случае вы, например, можете обнаружить у себя на полке тот же самый томик Пушкина, что знаком вам с детства, но, скажем, другого года издания. Такое сколько угодно бывает в быту: вы точно помните, что пятьдесят шестого, а взяли перечесть любимое на сон грядущий, и там черным по белому: шестьдесят второй. Вы некоторое время будете в недоумении, но в конце концов решите, что память вас подвела, и там всегда был шестьдесят второй… Но бывают более сложные варианты. Я не стану сейчас даже пытаться объяснить, что их обусловливает, хотя математически у меня все это проанализировано, но… суть вот в чем. Если не происходит прямой обмен, то…
Как убежденно он говорит, думал Алдошин. Странно. Я, честно говоря, ждал, что он будет горячиться, волноваться… Особенно памятуя то, с чего он начал. У него же нет никакой уверенности, он сам об этом прямо заявил, едва войдя. Но теперь рассказывает так, будто элементарные уравнения решает. Если а возвести в степень бэ, получим цэ. А вот все же начал плутать: явно говорит об одном и том же явлении, но называет то его сцепленным состоянием, то спутанным. Впрочем, будем справедливы: возможно, эта наука еще слишком молода и не устоялись термины. Атомную бомбу поначалу называли урановой, и оба названия некоторое время сосуществовали. Космодром в первые годы называли ракетодромом…
Алдошин испытывал какое-то странное тоскливое восхищение. Если бы все, что этот пожилой ребенок говорит, оказалась правдой… Если бы…. Тогда, подумал он, и сердце кольнула зависть; тогда…
Тогда я, горько подумал он, я, при всех моих достижениях, при всех регалиях, при всем, что вопреки обвалившейся лавине ухитрился, надрывая жилы, сделать для сохранения хоть каких-то остатков своей науки в развалившейся и разворованной стране – я все-таки вошел бы в историю; и только потому, что помог реализоваться вот этому седому малютке.
И в следующее мгновение Алдошин понял, что пошел бы на это. Пошел бы хоть на полное личное забвение – лишь бы то, о чем рассказывает Журанков, оказалось правдой. Такой переворот… Такой… Нет слов…
И зависть отпустила. Осталось лишь восхищение изяществом предлагаемых головоломных построений – и глухая тоска от того, что он не мог в них поверить.
– Ту вселенную, куда вас забросило на одну планковскую секунду, летчик называл бы аэродромом подскока, – говорил тем временем Журанков. – Уже в следующее мгновение вы снова оказываетесь в исходном мире, в том, откуда вас вынесло. Но вот что важно: не обязательно там, где были до склейки. Потом вы все равно вернетесь, но – побывав где-то в другом месте нашей вселенной.
– Что-что? – отвлекшись от своих мыслей, подал голос академик.
А Наиль подумал: то ли он наконец понял, к чему Журанков клонил во время всей этой несусветной лекции, то ли именно на этом месте он потерял нить. Журанков проворно обернулся к Алдошину.
– Сильно подозреваю, – сказал он, – что люди, которых время от времени находят после долгого необъяснимого отсутствия, шокированные, травмированные, потерявшие память, испытали нечто в этом роде. Для нашей задачи тут важно вот что. Расхождения вселенных ведь могут быть самыми разными. Не только в том, была или не была Невская битва. Но и в движении звезд, галактик, конфигурации туманностей и созвездий… Где-то Зодиак не совсем таков, где-то между Солнцем и иными звездами расстояния несколько иные. И может получиться, – он снова повернулся к Наилю, – что точка склейки во вселенной подскока в трехмерной проекции обратно на исходную, на нашу вселенную окажется на Луне. И соответственно вас выбросит не за ваш письменный стол, а на Луну. А вернуть сюда, за стол, вас или то, что от вас осталось, сможет только обратный переход через секунду, месяц, год, сто лет. Вот так устроен мир. Все точки нашей вселенной лежат от нас ровно в двух переходах, и, соответственно, на перемещение в любую точку нужно две планковских секунды. Одна – на переход в мир подскока, другая – на переход обратно в исходный мир, в наш, в ту его точку, куда мы хотим попасть. Ну и, соответственно, таков же будет обратный путь. Главное – высчитать ту вселенную, в которой точка склейки окажется проекцией на цель.
Он умолк.
В нем будто кончилось горючее; слишком много было сказано, он еще никогда и никому не говорил и сотой доли того, что сказал сейчас этим двум. Собственно, он вообще ничего никому об этом не говорил. И он видел – они либо не верят, либо не понимают, либо, скорее всего, и то, и другое разом.
– Хорошо, – тяжело сказал Алдошин. Сгорбившись, он глядел на Журанкова тяжелым взглядом исподлобья. – Давайте тогда уж действительно пройдем наш сегодняшний путь до конца. Как вы все это представляете себе технически?
– Примерно так, – негромко ответил Журанков. – Осцилляции стохастичны, но не только. Они подчиняются неким законам. Еще не вполне познанным… да Господи, совсем не познанным! Но такие законы наверняка есть. Например, знаменитый двухщелевой эксперимент Юнга. Если бы усредненная хаотичность осцилляций не дополнялась при каких-то конкретных условиях какими-то конкретными регулирующими закономерностями, даже этот элементарный эксперимент давал бы совершенно иной результат. Фейнмановское понятие интегрирования по траекториям тогда вообще утратило бы физический смысл.
Наиль не понял ни слова из этой абракадабры и лишь в очередной раз покосился на академика. Тот хмурился, но не так, как хмурятся от недовольства или раздражения, а так, как от тяжкого раздумья. Ладно, подумал Наиль, это их разборка. Но как, однако, затянулся вечер…
– Вот примерно это нам и надлежит сделать самим, – совсем уже тихо закончил Журанков. – Интегрированием путей до нужной нам точки нашей вселенной вычислить вселенную подскока, а затем спровоцировать синхронную осцилляцию, которая переклеит в нее нужный объект. О выбросе переклеенного объекта из вселенной подскока в нужную нам точку нашей вселенной мир, благодаря возникшему перекосу масс, позаботится сам. Если уж говорить о технике, я попробовал бы подобрать такое лазерное облучение, что могло бы вызывать надлежащий резонанс в пространствах Калаби – Яу. Вычисления дают очень приближенные результаты – тут придется помучаться, подбирая частоты и… прочие параметры.
– Надеюсь, коллайдер для этого строить не понадобится? – громко спросил Наиль.
Оба ученых вздрогнули от неожиданности. Похоже, о том, от кого все тут зависело, они начисто позабыли, уйдя в свой странный мир. Потом Журанков улыбнулся.
– Нет, конечно, – сказал он с необъяснимой нежностью. – Мы ведь не собираемся ничего ломать, крушить, расщеплять. Мы просто попробуем уговорить природу делать для нас то, что она и так все время делает сама. Никаких сумасшедших энергий и никаких сумасшедших денег. Только блок суперкомпьютеров в десятки терафлопс как минимум, лучше, конечно, в сотни. Ах, если бы уже квантовые всерьез были… И пакет лазеров. Так, чтобы можно было варьировать когерентности. И все.
Наиль, глядя прямо перед собой, некоторое время жевал губами сустав указательного пальца, а потом, вскинув глаза на Журанкова, сказал, постаравшись, чтобы тон остался предельно дружелюбным:
– Не сочтите за неуважение, дорогой Константин Михайлович… Не могли бы вы несколько минут подождать в приемной. Я хочу парой фраз перекинуться с товарищем академиком.
Журанков с готовностью встал.
– Да, разумеется, – сказал он и быстро вышел из кабинета.
– Что скажете, Борис Ильич? – спросил Наиль, когда дверь закрылась.
Академик долго молчал, а потом ответил:
– Ничего.
– Так-таки и ничего?
– Могу сказать цитату: складно звонит мусорок. На эту реплику моих познаний в квантовой механике еще как-то хватает, на большее – увы.
– А привлекать сторонних людей…
– Нежелательно, я понимаю.
– Более чем нежелательно. В случае огласки, если неудача – общий смех навеки, полное отторжение от бизнеса и, не исключено, психушка. А в случае удачи – у нас все отбирают как супероружие, а от нас более или менее корректно избавляются. Когда такие ставки – слюни распускать никто не будет.
– Даже вы, я полагаю.
– Да, – просто согласился Наиль, – даже я. Скажите мне вот что, Борис Ильич. Вы в это верите?
– Нет, – мгновенно ответил академик. Но, прежде чем Наиль успел что-то произнести, продолжил: – Такие открытия так не делаются. Слишком уж просто и невзначай человек переворачивает все наши представления. Но и логических противоречий у него я не вижу. А в то, что Солнце крутится вокруг Земли, тоже долго никто не верил. И если меня моя старая мозга не ошибает, Эйнштейн так и не поверил в квантовую теорию вообще.
– То есть вы, ученый, как бы эксперт, ни хрена не верите в эту галиматью, но меня, который в физике не смыслит, ненавязчиво и тактично провоцируете поверить и к тому же рискнуть последними деньгами? Хитер бобер!
Алдошин только молча развел руками.
Понятно, подумал Наиль. Нам, татарам, все равно…
Но это, подумал он, последний мой шанс. Меня так на так съедят, уже видно. К трубе я не присосался, высокотехнологичные иностранные партнеры в гробу меня видали, их уже всех расхватали более ухватистые ребята. Которые не читали про ту-ут, ту-ут далеких маяков. А если и читали, то давно плюнули.
Вдруг ни с того ни с сего припомнилась из раннего детства бессмысленная то ли частушка, то ли считалка, этакая вариация сказки про белого бычка. Дед с юмором называл ее гимном пролетарскому интернационализму. Я сидел на пню, я хлебал грибню, подошел ко мне татарин, меня по уху ударил, я схватил его за грудь, притащил его на суд. Уж ты, батюшка судья, рассуди наши дела. А каки ваши дела? Я сидел на пню, я хлебал грибню, подошел ко мне татарин, меня по уху ударил, я схватил его за грудь, притащил его на суд. Уж ты, батюшка судья, рассуди наши дела. А каки ваши дела? Я сидел на пню… И так далее, пока не осточертеет.
В наше пореформенное время, подумал Наиль, это скорее можно было бы назвать гимном правовому обществу.
А если вдруг победа…
Тут он понял, почему ему вспомнилась эта считалка.
Сколько можно сидеть на нефтяном пню?
Подошел татарин, ударил по уху всех сырьевиков и сделал свою страну галактической державой.
А себя, отметим на полях – монополистом производства средств сверхсветовой коммуникации.
Это звучало, как токката.
Снова его затрясла внутренняя дрожь, и дыхание перехватило.
Да разве только в Галактике дело? Даже здесь, на своей Земле, кто, если станет так, согласится по старинке юродствовать, связываясь с падучими самолетами и гремучими поездами? С теснотой и сутолокой дорог, с гололедом и заносами, с вонью бензина?
Кому сейчас, когда море пропахано круизными лайнерами и выглажено ховеркрафтами, нужны галеры с рабьим приводом?
А подумать только, каким чистым станет море.
Когда в переплавку пойдут все ховеркрафты, ревущие так, что чайки глохнут, все сочащиеся мутным жиром танкеры-шманкеры, вся эта давящая ржавь, а по синим волнам, с хохотом упиваясь пролетарским интернационализмом с улыбчивыми дельфинами, помчатся лишь загорелые и счастливые живые на серфингах…
Скажи мне, о чем ты мечтаешь, и я скажу тебе, кто ты.
Наверное, подумал Наиль, я сумасшедший.
Он встал. Медленно, чуть вперевалку пересек кабинет и открыл дверь в приемную. Усмехнулся: Журанков сидел, как примерный школьник в ожидании результатов экзамена: коленки вместе, руки на коленках, взгляд прямо перед собой.
Обаятельный человек, подумал Наиль. Это важно? Нет. Не знаю. Пожалуй, важно. Жаль будет, если это все бред. Кажется, я поверил. Кажется, я просто хочу сам, чтобы у него получилось.
Марсианский саксаул появится в каждом цветочном ларьке и упадет в цене?
– Константин Михайлович, вернитесь, пожалуйста, из вселенной подскока обратно в исходный мир, – мягко позвал Наиль. Журанков, просияв благодарной улыбкой, встал.
Несмело озираясь, он подошел к своему креслу и остановился, не зная, садиться или нет, и все-таки сел на краешек. Тогда Наиль, зачем-то сделав петлю мимо сидящего Алдошина и обменявшись с ним взглядами, которых, собственно, не поняли ни тот, ни другой, подошел к Журанкову почти вплотную. Тот сразу опять поднялся.
– Константин Михайлович, я вот что еще хотел уточнить, – сказал Наиль.
– Да? – с готовностью ответил Журанков.
– Вы же умный человек. Вы понимаете, что готовы вот сейчас начать делать сверхоружие, от которого нет защиты? Вам не страшно? Или вы просто сами не верите в успех?
У Журанкова дрогнуло лицо. Явно он ожидал какого угодно вопроса – но не этого. Но он не опустил глаз; наоборот, в их глубине загорелся какой-то новый огонь.
– Я очень рад, что вы своим вопросом дали мне возможность сказать еще и об этом, – проговорил он после паузы. Коротко обернулся на Алдошина; тот был непроницаем. – Вот Борис Ильич не даст соврать…
– Не дам, – подтвердил академик без улыбки. – Весь вечер не давал и теперь не дам.
– Эйнштейн сказал как-то: мне неинтересно то или иное явление, я хочу знать замысел Бога, – Журанков запнулся. – Я с Эйнштейном тут не согласен: если веришь, так должен понимать, что даже выяснив, насколько точно Бог все рассчитал, его замысла не поймешь, ведь замысел – это не «как», а «для чего». А если не веришь, так не надо бравировать словами. Но у меня что-то похожее… – он опять запнулся. – Понимаете, вот простая грубая механика… Скажем, паровозы. Они ничего не изменили, с паровозами человек делал то же, что и до них, только в чем-то быстрее. Лезем глубже в мир. Атомные бомбы – они нас уже меняют. Они сделали немыслимой большую войну. Интернет сделал невозможным тоталитаризм. Реальное клонирование убило мерзкую мечту о дублировании совершенных солдат и великих вождей. Чем глубже мы забираемся, тем больше серьезных моральных ограничений, вроде бы нами просто выдуманных, оказываются подтверждены самой природой. Фундаментальными законами мироздания. Я очень хочу знать… Если залезть в мир вот так глубоко, глубже вроде уже и некуда… Что он оттуда, из этой глубины, скажет нам о добре и зле?
У Наиля перехватило горло. Он судорожно глотнул, продолжая глядеть Журанкову прямо в глаза. Сказал:
– Ах, вот оно что…
Потом неловко, нерешительно тронул ученого за локоть. Журанков сконфуженно улыбнулся.
– Аркадий, друг, не говори красиво, – проговорил он. – Но вы сами спросили…
Тогда Наиль отвернулся и медленно пошел к своему столу. Обогнул его, сел на место. Помолчал еще мгновение. И сказал:
– Готовьте смету. И… и вот еще что. Проблемы секретности. Прикиньте, пожалуйста, как нам замаскировать новую работу над нуль-Т под старую работу над «Аяксом». Я посмотрю все это и еще раз подумаю. Двух дней вам хватит?
Выдался погожий, кристальный сентябрь. Было за полночь, когда Журанков, срезая путь через маленький сквер, подходил к дому. Здесь свет окон и уличных фонарей ушел на края и лишь вкрадчиво сочился сквозь крупноячеистую сеть неподвижной листвы. А вверху распахивался бездонный простор.
Небо засасывало, как поцелуй.
Небо цвело звездами, словно июльский луг.
Они переливались и мерцали. Трепетная вселенная неутомимо дрожала каждой своей исчезающе малой пядью. Так, сохраняя настороженную неподвижность, мелко дрожит каждой мышцей потерявший свободу, попавший в неволю зверек. Хотелось прижать вселенную к себе, погладить, успокаивая, и сказать: не бойся, солнышко, все будет хорошо.