5
Он разлюбил детективы.
Странно вспомнить, что еще каких-то полгода, скажем, назад, не говоря уж о временах более отдаленных, ему отлично помогали отдохнуть и отвлечься от мелко лезущих в глаза и в уши сиюминутных дел, так похожих на писклявый и кусливый гнус, иронично-помпезный юмор Флеминга, душераздирающие интриги Ле Карре, виртуозно свитые стальные паутины Клэнси, обстоятельные до занудности, но живенько усыпанные трупами лабиринты Ладлэма… С какого-то момента они перестали потешать и стали тревожить; он не сразу это осознал, и поначалу только удивлялся, отчего при перелистывании любимых книг в душе воцаряется не мир, но смятение. А потом понял: именно в зубодробильных детективах пусть и мимоходом, на третьестепенных отростках сюжета, но устрашающе неприкрыто явлена судьба малых, по случаю завербованных агентов, раньше или позже оказывающихся для самой же вербующей стороны расходным материалом, которым так легко жертвовать ради победы главного героя.
Бессмысленно было уговаривать себя, что это, мол, литература, и в жизни все иначе, что читатель, мол, и читать не станет, если вспомогательные мертвяки, точно высохшие насекомые, не будут осыпаться с каждой страницы. Мозг капал сам себе эти успокоительные капли, а сосало-то под ложечкой.
Он перестал такое читать.
Зато, как бросивший курить к чужой сигарете, как запойный к рюмке, он стал с пугливым вожделением тянуться ко всякого рода мемуарной и документальной литературе. Здесь рыцари плаща и кинжала оказывались пусть уж не гуманными, – с какой стати им быть гуманистами, не смешите – но, по крайней мере, в ответе за тех, кого приручили.
Конечно, в меру. Так, чтобы не мешало делу.
Странная мания началась с произведшей жутковатое, но загадочным образом живительное впечатление книжки знаменитого Боба Вудворта – того самого, что на пару с коллегой Бернстайном еще в молодости журналистским своим расследованием породил Уотергейтский скандал и ни много ни мало вынудил позорно подать в отставку самого президента Соединенных Штатов. Некоторые страницы этой книги, посвященной ЦРУ восьмидесятых годов, Бабцев перечитывал по нескольку раз, точно привороженный.
«Когда поступало сообщение о каком-то молодом перспективном политическом деятеле или многообещающем министре, Кейси писал на полях: «Можем ли мы его завербовать» или «Вербуйте», и ставил знак «!» – «очень важно». Китай и СССР были «трудными объектами». Россия более тяжелый объект, мало поддающийся проникновению. Оперативному сотруднику, работающему под прикрытием посольства США, годами приходится развивать отношения с каким-то чиновником или военным офицером до того, как сделать ему вербовочное предложение. Согласно принятым правилам, сотрудник-разработчик не должен делать вербовочное предложение, чтобы не расшифровать свое прикрытие. В этом случае он знакомит кандидата на вербовку со своим «другом», сотрудником ЦРУ. Если вербовочное предложение отвергнуто, первый оперативный работник сможет все отрицать».
М-да, думал Бабцев, задумчиво кусая губу, и принимался читать сызнова со слов «годами приходится». Дойдя до слова «друг», он поднимал голову и некоторое время смотрел в потолок, вспоминая кульбиты собственной жизни. Качал головой: за четверть века методы не слишком-то изменились… Конечно, Ле Карре или Клэнси придумали бы что-нибудь более изысканное. Если в жизни все едят суп ложкой, литературе, в конце концов, это не указ: чтобы развлечь читателя и упредить обвинения в банальности и в бедности фантазии, автор не преминет заставить кого-то из наиболее хитроумных агентов заковыристо похлебать вилкой.
Однако на сервировку реальных столов, тех, за которыми утоляют реальный голод, это вряд ли повлияет…
«Советские люди стали совершать больше поездок за рубеж, и там с ними легче устанавливать контакты. Кейси был уверен, что среди них есть люди, питающие отвращение к своей системе и правительству. Он считал, что предложение работать на Соединенные Штаты должно восприниматься ими как признак особой благосклонности».
Какая прелесть, думал Бабцев, со вкусом перечитывая последние слова. Иронично и самодовольно прислушивался к себе: а ведь действительно лестно, черт возьми!
Пай-мальчики, зубрилки, острил он сам с собой, заслужившие не просто высший балл у истории, пятерку баксов, но и благосклонную улыбку завуча в придачу. Как это говаривал у Шварца Ланцелот? Всех учили, но зачем ты оказался первым учеником, скотина такая?
Знаем мы, помним, хоть и были еще пацанвой, кто часто ездил за рубеж в первой половине восьмидесятых; никто не забыт, ничто не забыто! Интересно, много ли таких обнадеженных и обласканных высочайшей благосклонностью через пять-шесть лет перестройки оказалось владыками искусства, министрами, членами Верховного Совета? Никогда уже не узнаем.
А забавно: эти первые ученики ведь, наверное, как и я совсем недавно, были искренне уверены, что питают отвращение исключительно к системе и правительству; а вот стране, мол, желают только добра. Но когда страна не сумела их слушаться…
«Конгрессмен Уилсон фактически единолично выбил даже не тридцать, а сорок миллионов долларов для афганского сопротивления. Вместе с повстанцами он побывал на территории Афганистана. И считал, что это своевременная и справедливая война. «Тридцать миллионов долларов – это же мелочь», – заявлял он. Он хотел, чтобы было убито как можно больше русских. «Во Вьетнаме мы потеряли пятьдесят восемь тысяч ребят, поэтому русские еще должны нам».
Вот тут что правда, то правда, угрюмо думал Бабцев, откладывая книгу и заваривая себе кофе. Это как Каинова печать. Мы столько наворотили, что действительно должны всем. И ничего не попишешь. Пока долги не отданы, мы не сможем встать с нормальным человеческим миром вровень и говорить с ним на его языке.
Все преступления и все катастрофы двадцатого века либо прямо совершены нами, либо нами спровоцированы. Изворачиваться десятилетиями, как угорь на сковородке, и громоздить ложь на ложь, подтасовку на подтасовку – какой же поганью надо быть? Что проку талдычить, будто в четырнадцатом году Россия никому не объявляла войны! Если бы не русское непокорство, разве локальная миротворческая операция Австрии на Балканах переросла бы в мировую бойню? И что толку напоминать, будто и коммунизм, и нацизм возникли в Европе и порождены европейской культурой? Если бы русские фанатики, все эти Ленины, Троцкие, Свердловы, Дзержинские, Урицкие, Джугашвили, Кагановичи и Лацисы не ринулись осуществлять коммунизм на деле, он так и остался бы мирным экономическим учением, а вскоре оказался бы просто забыт. И если бы не отчаянная необходимость хоть как-то противостоять тяготению европейского плебса к большевизму, разве кто-то допустил бы Гитлера к власти? А значит, и «хрустальная ночь», и Аушвиц-Биркенау, не говоря уж о самой войне – это тоже, в конечном счете, русская вина! И если бы пьяный от крови Сталин не захватил Берлин раньше союзников, разве пришлось бы американцам, скрепя сердце, решиться на атомные бомбардировки, которые единственно могли показать усатому, кто на самом деле в доме хозяин? А теперь долбим бессовестно: ах, какие американцы жестокие…
Может, и есть народы жестокосерднее нас – но нет народа подлей.
Странно. Почему я до сих пор думаю: «мы»?
Вот ведь въелось… Какое, в сущности, я имею отношение к этим долгам? Ни малейшего. Если я их признаю – я тем самым от них освобождаюсь. И пусть никто не пытается их на меня повесить!
«Он сказал, что наша цель – нанести сандинистам поражение. В одной из последующих речей Рейган добавил: «Оказание помощи «контрас» соответствует морали отцов-основателей Соединенных Штатов». Один из присутствовавших спросил: «Какая разница между «контрас» и палестинцами?» Кейси сказал: «Контрас» имеют свою родину и пытаются отвоевать ее. А палестинцы родины не имеют».
И снова Бабцев надолго откладывал книгу и, откинувшись на спинку кресла, поднимал голову, словно бы разглядывая потолок, а на самом деле всматриваясь в туманно пульсирующие где-то в небе кровеносные сосуды судьбы. Фраза страшненькая, думал он, но ведь честная. Это на самом деле так. Более того, размышлял он, наверное, вообще любой, кто пытается идти против хода времен, утрачивает право на все, даже на жизнь, а на собственность и территорию – в первую очередь. Отстал от жизни – это ведь не фигура речи. Отстал от жизни – значит, умер. Ах, это твой дом? Ах, Сибирь говорит по-русски? Надо же! А кто тебе виноват, что ты живешь в своем доме не в ногу со временем? Ты безнадежно отстал от своего дома, не кто-то отнял у тебя твой дом, а дом сам обогнал тебя и прибился к тем, кто сумел выровнять скорости!
«Командующий атлантическим флотом был встревожен действиями советских подводных лодок, которые передвигались так, словно читали сообщения американских кораблей. Был сделан вывод об утечке информации. Вопрос был снят после ареста Уокера и Уитворта. Наводку ФБР на Уокера дала его жена».
Вот этой фразы почти в самом конце книги ему лучше было бы не видеть. Отношения с женой и без того тревожили его все больше. Потому что их, этих отношений, становилось все меньше.
Брак их явно заходил в тупик.
И при этом Катерина впервые, пожалуй, с самого начала их совместной жизни – да что там совместной жизни! впервые с момента знакомства! – принялась с какой-то неприятной дотошностью интересоваться: у тебя, по-моему, мало публикаций, что случилось? а почему ты меньше пишешь? тебя что-то гнетет? расскажи, поделись, я утешу… Теперь вдруг ей приспичило являть заботу! Приходилось делать вид, что все, как прежде, объясняться, отшучиваться, изворачиваться… Это нервировало. А тут – будто предупреждение. Мене, мене, текел, упарсин. Наводку на Уокера дала его жена.
Как презрительно издевались мы в свое время над Любовью Яровой и ее автором – вот, мол, искалеченное порождение большевистского фанатизма! Никаких иных обвинений сей кровавой идеологии и не надо, достаточно одного лишь этого свидетельства, воспевающего злобное уродство души как образец для подражания… Культ стукачества! Разумеется, на стукачах же строй стоит… То ли дело мы! У нас, конечно, на первом месте человеческие отношения: любовь, уважение, бережность к людям вне зависимости от их идейных принципов и политических пристрастий, как то и полагается при демократии…
Ха. Наводку на Уокера дала его жена. Демократия в действии.
Никогда Катерина не была Бабцеву супругой-секретарем. Ни разу в жизни не попросил он ее хотя бы о пустяке: вычитать, скажем, файл рукописи. Ей и самой-то это никогда не требовалось, ей вполне хватало общих разглагольствований за чаем и того, что деньги в доме не переводятся. А вот именно теперь, понимаете ли, она решила, что у него творческий кризис и надо как-то помочь или хотя бы выказать участие!
К счастью, такое настроение продлилось у нее не долго. Похоже, это был последний брачный спазм накануне осознания распада. У женщин так бывает: на короткий миг перед тем, как вдруг обнаружить, что привязанность пересохла, будто иссякший родник, они умножением суетной внешней заботы пытаются самим себе доказать, что все у них хорошо, и семья едина и крепка. Отвратительное свойство. Наверное, так они, подсознательно уже слыша завтрашний хруст разлома, на инстинкте пытаются снять ответственность с себя и повесить будущую вину на того, кто внутренне уже ими предан; я ведь забочусь, я стараюсь, я все для него делаю – тогда какого еще рожна ему, кобелю, надо?
Жизнь полна лицемерия. Осознанного и не.
Странно: в последнее время он отнюдь не ощущал, будто ему приходится врать, притворяться и криводушничать больше, чем прежде. Совсем нет. Получается, и раньше каждый прожитый день сдабривался лошадиными дозами лицедейства. И быт, и работа сидят на этой игле. Наверное, думал он, все мы шпионы, на парашютах сброшенные в жизнь. Поэтому даже единомышленники никогда и ни о чем не могут договориться, разве что очень ненадолго и не о важном; ведь каждый хочет отличиться перед Центром. Каждый хочет доказать генералу именно свою незаменимость. Людей никогда не построить в колонну – они не солдаты, они агенты. Вопрос лишь в том, кто откуда заслан.
Себя он с малолетства ощущал посланцем будущего.
Так и случилось.
Это опасная, но почетная и благородная функция. А вот оказаться агентом прошлого хоть и не хлопотно, зато унизительно и недостойно.
И совсем страшно, вконец постыдно быть засланным в настоящее не просто из прошлого, но – из чужого, чуждого прошлого. Так он видел, например, здешних мусульман. Этих дикарей готовили к заброске даже не в Московии, ленивой, пьяной и вшивой, со всех ног бросающейся давить малейший росток творчества и свободы. Этих тренировали и снабжали паролями в задыхающихся от чада факелов зинданах Тамерлана, в тупо брякающих окровавленными цепями азиатских теснинах, не давших миру вообще ничего, кроме курганов из черепов да тяжелых золотых подносов, полных вырванными из глазниц человеческими глазами, да возведенного в ранг похвальной ловкости примитивного, не оплодотворенного никаким высоким смыслом, но абсолютно бессовестного коварства.
Нелепее этого может быть лишь одно: стать агентом чужого будущего. От них бед еще больше.
Однажды они разговорились с Журанковым. Это было, кажется, во второй приезд Бабцева в Полдень – может, и в третий, но скорее во второй, июльский. Теперь у Бабцева был прекрасный повод там бывать; никто не имел права мешать ему видеться с парнем, который более десяти лет был ему сыном. Тогда, поначалу, он ощущал это дутое отцовство лишь как удобный, нарочно не придумаешь, предлог к проникновению; Журанков явно ощущал себя виноватым перед ним, Бабцевым, в том, что волею судеб разлучил Вовку с отчимом, и с почти жертвенной готовностью способствовал их общению. Попытки продолжать контакт с пасынком, который оставался для Бабцева за семью печатями, даже пока они жили под одной крышей, и он, Вовка, ел его, Бабцева, хлеб, теперь и вовсе стали, по большому-то счету, бессмысленными – и вдобавок тягостными, выматывающими. Но приходилось крутить педали. Стоило приблизиться к Вовке, Журанков оказывался настолько рядом, что старый друг Кармаданов, изначальная зацепка в Полудне, вскоре был отброшен, точно отработавшая ступень благополучно выведенной на опорную орбиту ракеты, и лишь сетовал, что Бабцев к нему во время приездов в Полдень так редко и так ненадолго заходит. Ничего не было естественнее, чем, с натугой поболтав с Вовкой о планах и о смысле жизни, о фильмах и о спорте, зацепиться потом языками с его отцом и задушевно просидеть два, три часа, забыв о времени и обсуждая характер общего сына, его хорошие и дурные стороны, его увлечения… Константин, вы, конечно – отец, и нелепо мне вам что-то советовать, но все же мы десяток лет прожили с парнем бок о бок, и я заметил, что… Ну, хорошо, Костя так Костя. Тогда уж и я для вас – Валя, а не Валентин, договорились? Замечательный чай вы завариваете! Ах, это Наташа расстаралась? Наташенька, мой вам респект и уважуха… Так вот, я хотел сказать, что Вовка…
После памятной беседы с Кармадановым на кухне под коньячок, когда Семен открыл другу глаза на то, с какой шальной щедростью кинула Бабцеву карты судьба, он так растерялся, что назавтра не знал, как говорить с Журанковым. Встречи было не избежать, потому что надо же было хоть для видимости, на пару с Катериной, пообщаться с Вовкой; Бабцев до сих пор подозревал, что от неожиданности несколько перегнул палку и с места в карьер принялся выстукивать ту связанную с космосом тему, на которую Журанков срезонировал бы звонче всего. Он попробовал и вполне приземленные вещи: новые двигатели, разработка атомных силовых установок, челноки… Памятуя, что Журанков все же не столько ракетчик по конкретному железу, сколько изначально-то физик-теоретик, Бабцев, чтобы уж охватить всю картину, опробовал для очистки совести и полную галиматью, с юности памятную по фантастике и научпопу: черные дыры, кротовые норы, они же червоточины… Уяснил он в тот раз только одно: Журанков говорит охотно и увлеченно, но равно охотно и увлеченно обо всем, а, стало быть, именно того, чем он занят сам, нащупать пока не удалось. Не хватило то ли эрудиции, то ли подготовки, то ли – и такой вариант был возможен, хотя и скучен – реально-то Журанков и вообще ничем сейчас не занимался.
Во всяком случае, нахрапом, кавалерийским наскоком взять не получилось. И слава богу, что наивный Журанков счел любопытство Бабцева вполне естественным – какой же нормальный человек не интересуется черными дырами! – и не замкнулся, и не заподозрил ничего. Пожалуй, это неосторожное выпытывание даже сыграло на Бабцева. Журанков счел его единомышленником по части детской увлеченности необходимостью осваивать космос; у них завязались отношения.
Но, готовясь разрабатывать физика всерьез, в первый настоящий, уже обстоятельный приезд Бабцев решительно не трогал никаких тем, кроме родительско-воспитательских. Нельзя было торопиться. Процесс пошел – так и пусть его идет максимально естественно. Соскучившаяся по сыну Катерина, сама того не сознавая, плотно обволакивала Вовку страстным хлопотаньем, перекрывая к нему любые доступы и подходы; Бабцеву лишь оставалось делать вид, будто он тактично, невзыскательно и по-доброму отдает матери все права на общение, и тогда уже сам Журанков полагал себя обязанным как-то развлекать гостя, поскольку тот, вместе с женой приехав повидаться с ребенком, оказался от него отрезан понятным и простительным, но все же несколько чрезмерным материнским эгоизмом.
На следующий же раз Бабцев решил, что в разговоре о том, о сем уже можно снова начать ненароком касаться и тем, связанных не напрямую с конкретным ребенком, но, скажем, с детьми и детством в целом, с тем, куда рулит подрастающее поколение. Тему увлечений и жизненных целей не так сложно было бы по ходу разговора заточить уже конкретно под космос – а тут лиха беда начало…
Они сидели за крайним столиком в открытом кафе на краю городка, на берегу неширокой речушки, по ту сторону которой до самого горизонта светились зеленью слегка всхолмленные луга. Полная скользящих розовых бликов речка петляла причудливо и напевно; дикий кустарник, которым плотно поросли берега, подчеркивал первозданный, точно в древней церкви, уют природы и ее врожденную русскость. Расцвет национальной культуры даром не проходит, с иронией вспомнил любимую фразу Бабцев. В данном случае это оказалось особенно наглядно: по-русски неокультуренные и с виду полные поэзии кущи исторгали волны и тучи комаров.
Заждавшаяся Левитана речка и называлась-то с восхитительной посконностью – Большая Заклюка; когда Бабцев услышал это имя, то, внутренне хихикнув, подумал, что оно как нельзя лучше подошло бы и всей стране. Только представить, как гениально звучало бы: представитель Большой Заклюки в Совете Безопасности ООН. Экономический рост в Большой Заклюке в первом полугодии составил… Многонациональный народ Большой Заклюки в едином порыве…
Мужчины уже настолько сдружились, что дули не чай и не кофе, а пиво. Этак по-свойски, ровно приятели.
Вообще Журанков очень легко, даже охотно шел на контакт. Будто у него была прорва свободного времени. Наверное, он до сих пор ощущал себя по совести обязанным Бабцеву. Эта совестливость оказалась как нельзя кстати.
Но могли быть и совсем иные мотивы, их Бабцев тоже пытался учесть. Ему думалось, что Журанков вполне осознает свое одиночество и отнюдь не рад ему. Конечно, у него недавно завелась молодая подруга, а еще и сын привалил – но такое не компенсирует отсутствия мужской дружбы; друзей же у Журанкова Бабцев не наблюдал. Преданная душой и телом женщина, которая обожает тебя любого, и мужчина, который уважает тебя за твое дело и твой успех в этом деле, – совершенно разные опоры. Наверное, преданная женщина нужнее. Однако некая пустота, некая темная полоса в спектре самоутверждений – разнородных, но одинаково необходимых, чтобы чувствовать себя полноценным, – у Журанкова, похоже, ныла. Заполнить эту полосу спектра мог лишь мужчина-друг, мужчина-единомышленник. Это тоже было очень удачно.
– Знаете, Костя, вы ведь заметили, наверное, как в последние года полтора волнами прокатываются разговоры о грядущей экспедиции на Марс. Прокатится – и тишина. Вдруг опять прокатится – и опять тишина. Я помню, мы мальчишками шалели от таких волн… За ними, как ни крути, стояло реальное дело. С удачами и провалами, но реальное. А теперь уже никого не трогает, по-моему. То летим, то не летим, то надо, то не надо… Откуда, как вы думаете, такая непоследовательность? Что она значит? Вернее, так: она значит что-нибудь, или это просто очередная дурь?
– Честно говоря, не знаю, – помедлив, ответил Журанков. – Реальной информации у меня не больше, чем у любого обывателя, но я еще и гадать попусту не хочу. Я же ученый, Валя.
Безупречно замотировал отказ отвечать, с некоторым даже уважением к непроизвольно виртуозному маневру подумал Бабцев. Но значить это может как то, что он действительно ничего не знает, так и то, что он знает очень много…
Он с удовольствием отхлебнул пива, потом привычно тронул верхнюю губу тыльной стороной ладони, чтобы в корне пресечь вероятность отрастания пенных усов. Журанков чуть улыбнулся, глядя на его ухищрения, потом сообразил, что он-то тоже прихлебывал и тоже, значит, мог украсить себя полосой белой накипи под носом, и торопливо протерся указательным пальцем. Он редко пьет пиво, подумал Бабцев.
– Не понимаю я вас, – пожал плечами Бабцев. – Ну, то есть не вас, а нас… Наше руководство. Космическое. Это же такой мог бы быть воодушевляющий фактор. Куда круче всяких там футболов, хоккеев… Надо отдать должное большевикам, как к ним ни относись – они умели выжать из всякого успеха максимум. Как страна тогда переживала за космос, как горела за каждый полет!
Журанков тяжело вздохнул и отвернулся к реке. Садящееся за холмы солнце двумя яркими искрами мерцало в его глазах и красило его щеки в немного клоунский оранжевый цвет. Некоторое время физик, щурясь, смотрел на стоящий в полнеба летний закат, и Бабцев решил уже, что он вообще отмолчится. Но Журанков вдруг сказал:
– Я не согласен.
– С чем? – опешил Бабцев. Высказанная им точка зрения была настолько расхожей среди просвещенных патриотов, что он был уверен: Журанков в ответ просто-таки обязан полыхнуть энтузиазмом оттого, что нашел настолько родственную душу.
– Да вот с этим, – досадливо сказал Журанков. Отвернулся от заката и пригубил пиво, а потом, памятуя о только что полученном уроке, опять на всякий пожарный тщательно протер верхнюю губу указательным пальцем. – Понимаете, Валя… Ученым, конечно, важны очень многие конкретные и малопонятные нормальным людям дела. А нормальным людям очень важна победа сама по себе. Но приравнивать победу в науке, победу в космосе и победу, скажем, на хоккейном поле – это… Ну, забили лишнюю шайбу. Ну, народ побушевал ночку на улицах с флагами и бутылками, покричал: «Россия, вперед» и «Всех порвем», и все остается по-прежнему. И все знают, что все осталось по-прежнему.
– Разве этого мало? – не очень натурально возмутился Бабцев; сам-то он восторженные пьяные толпы ненавидел и, похоже, не сумел этого скрыть. Но Журанков занят был больше собственными мыслями, чем его словами, и ничего не заметил.
– Конечно, – с тихой твердостью ответил он. – Знаете, я в детстве очень много читал фантастики… Не все ее читали, не все любили, да. Но сам воздух тогда был пропитан… Завоевание космоса накрепко связалось тогда с построением коммунизма.
– Эка! – не удержался Бабцев.
– А вы вспомните! Для фанатов фантастики вообще сложилась четкая параллельная хронология: исследование гигантских планет Солнечной системы – это коммунизм в одной, отдельно взятой стране и мировое разоружение. Начало межзвездных перелетов – отмена границ и денег во всем мире. Интенсивное исследование Галактики – развитой всепланетный коммунизм… А те, кто таких изысков ведать не ведал – они же этим все равно дышали. Каждый новый полет ощущался не как победа в спорте, и даже не как наращивание технического и военного могущества, но самое главное – как несомненный признак того, что идет движение в будущее, к общей справедливости и общему счастью. В газетах это состояние называлось коммунизмом, но людям до названий и дела не было, плевать им на названия! Целью были общая справедливость и общее счастье. Идет движение! Шаг за шагом! Если мы луноход послали – значит, скоро здесь, на Земле, жизнь у всех у нас станет добрее и честнее. Поэтому космос так волновал всех. А когда эта сцепка расцепилась, интерес пропал. Стал в лучшем случае именно спортивным, завистливым – мы опередили, нет, нас опередили… А настоящей радости не давали уже никакие результаты. «Буран» полетел – со спутником разве сравнить?
– Интересная мысль, – пробормотал Бабцев.
– Ну… – беспомощно повел рукой Журанков. – Я же помню. А теперь что Марс, что не Марс… Вот прилетим мы на Марс, и что скажет обычный человек, работник? Слесарь, крановщик, продавец, танкист, таксист, водитель троллейбуса? Ага, скажет он, мало им Ямала и Сибири, они уже и до Марса на нашем горбу добрались, чтобы и оттуда газ да нефть качать и набивать валютой карманы… Какой уж тут воодушевляющий фактор!
Именно в тот вечер Бабцев бесповоротно уяснил, что Журанков – агент чужого будущего. Того, где ходят строем и радуются скромной одинаковости пайков.
Жалкое и жуткое зрелище – когда такой человек еще и талантлив. Его глупость не приносит ему радости, потому что не способна сделать совсем уж тупым и слепым. А талант не может принести плодов, потому что глупость не дает использовать его по назначению.
Впрочем, о талантах Журанкова приходилось пока судить лишь по расплывчатому нимбу из чужих слов. Его житье-бытье в Полудне, по всей видимости, так и не дало пока никаких результатов, которые сторонний наблюдатель мог бы пощупать и оценить.
К середине осени, после четырех поездок, у Бабцева сложилось стойкое убеждение, что дела в Полудне идут совсем не так бравурно, как можно было бы ожидать после подчеркнуто триумфального запуска с Байконура в прошлом году. Что-то, похоже, у них тут не складывалось. По случайным и, к сожалению, весьма редким обмолвкам или, наоборот, умолчаниям Журанкова он, Бабцев, смог заключить, что основные ожидания здешним руководством связывались – во всяком случае, до последнего времени – с разработкой одного или нескольких вариантов орбитального самолета, именно орбитального самолета, а не чего-либо еще. Этакий шаттл нового поколения, но без громоздких специфических носителей; насколько такая комбинация жизнеспособна, Бабцев судить не мог. А обязанности Журанкова в проекте, судя по всему, оказались относительно скромны – лишь какие-то расчеты.
Однако выводы были туманны и ненадежны, как кочки на предрассветном болоте.
Журанков оказался наивен и разговорчив и страстно жаждал делиться всем, что ему ведомо о вселенной – вроде бы находка для шпиона; но оделили его небеса и еще одним свойством характера, которое почти сводило эти положительные на нет. Фанатичной порядочностью.
Стоило лишь тронуть какую-то конкретику, он, похоже, сам не ведая, отчего должен отмалчиваться и таиться, честно отвечал: а вот этого я не могу говорить никому. А вот об этом я обещал не распространяться. И ничего нельзя было поделать; не получалось даже увлечь физика разговором настолько, чтобы он, разгорячившись, разболтавшись, с горящими глазами забыл о навязанных обязательствах, казавшихся нелепыми и ему самому. Нет. Глаза у него и впрямь загорались, желание рассказывать буквально клокотало в горле, но обязательств он не забывал ни на миг, они функционировали в фоновом режиме, и отключить или заблокировать их было, похоже, невозможно.
Будь Бабцев серьезным экспертом, возможно, именно по умолчаниям ему удалось бы составить связное представление о трудовых буднях Журанкова. Но чего нет, того нет, и шире штанов не зашагаешь.
В общем, было очень досадно, что Журанкова не заметили вовремя, не заинтересовались и не сманили. Критерии отбора кандидатов на покупку, думал Бабцев, оставляют, видимо, желать лучшего. На Западе никак не могут сообразить, что на Руси тот, кто не добился успеха, порой более важен и более одарен, чем тот, кто успеха добился.
Черт его знает, отчего так. Наверное, оттого, что здесь многие таланты сторонятся успеха; успех им стыден. И дурь эта до сих воспринимается как добродетель и чуть ли не святость.
То ли народ сразу начинает ощущать того, кто добился успеха, как чужака? То ли тот, кто добился успеха, сразу начинает ощущать этот народ как чужой? Вероятно, думал Бабцев, тихой вечерней улицей возвращаясь в гостиницу после прощального крепкого рукопожатия с Журанковым, дело в том, что у нации, исстари лишенной творческих способностей, не могло не сложиться отношения к успеху, как к грабежу. Здесь в головах не укладывается, будто успех может быть следствием того, что ты что-то создал. Если успех – значит, ты что-то отнял; успех – это всегда за чужой счет.
Ждать, что страна, в которой между людьми – вот так, сама, в целом, сможет между странами добиться успеха, столь же нелепо, как ждать от тормозной колодки – разгонных усилий, от кастрата – зачатия, от перепончатой летучей мыши – гордого парения в полуденном зените…
А в общем, работа двигалась своим чередом, и все бы ничего, если бы… Если бы в конце лета, в очередной раз собираясь с супругой в поездку, Бабцев вдруг не поймал себя на том, что в душе своей неприлично радуется скорой встрече с пасынком.
Это открытие его буквально ошарашило.
Конечно, в свое время, пока Вовка был еще маленьким, Бабцев старался честно выполнять обязанности отца по отношению к ребенку женщины, которая стала его женой. Насколько мог. Порой это даже доставляло ему удовольствие: этакое необременительное опрощение ненадолго, вот, мол, я какой – самый человечный человек. Живу на острие борьбы с тоталитаризмом, но не забываю купить ребенку конфет. Надо признать, Катерина не перегружала его, была тактична и даже, в общем-то, бережна к мужу – она понимала, что для него на первом месте его работа, понимала, в каком напряжении он живет; она вполне разделяла его взгляды и поначалу просто-таки восхищалась им, Бабцевым, такое не скроешь, не сыграешь. Это делало их родственное взаимодействие и разделение семейных обязанностей легким и естественным.
Да и когда Вовка стал подрастать и меняться, Бабцев тоже вполне честно старался участвовать в его воспитании. Что греха таить – ему хотелось, чтобы и мальчик стал его единомышленником, как стала единомышленницей мать. Мужчине мало просто иметь благополучных, не приносящих особых проблем детей. Для счастья ему надо, чтобы ребенок хоть в малой степени, хоть с натяжкой – рос продолжателем, преемником, товарищем. Женщине достаточно, чтобы чадо было сыто и одето, не попадало в милицию и поздравляло с праздниками. Для мужчины же, если ребенку нельзя передать в наследство для дальнейшей разработки то, чего удалось достичь в жизни кровью и потом, то и ребенка, в сущности, нет. И если это достигнутое заключается не в сундуках с дукатами и не в дымящих фабриках, но в знаниях, в мыслях, то есть в вещах, куда менее соблазнительных, чем дукаты, и требующих куда большей духовной сопричастности, потребность чувствовать в сыне младшего друга возрастает стократно.
Но все усилия Бабцева выстроить с Вовкой подобные отношения не просто остались тщетными, но завершились, увы, прямым издевательством. Какое-то время, правда, Бабцев тешил себя надеждой, что его постепенное просветительское давление, не принося видимого эффекта, все же оказывает некое внутреннее воздействие на мальца, откладывается у того в душе и скажется раньше или позже, хотя бы когда тот окончательно повзрослеет. Однако катастрофа с его причастностью к банде и судом положила иллюзиям Бабцева конец, словно ударом топора по куриной шее.
Видимо, гены биологического папы оказались сильнее. Познакомившись с Вовкиным отцом поближе, Бабцев понял, откуда ноги растут. Разговор про Марс окончательно расставил все по местам. Если бы не научная одержимость, накинувшая на Журанкова обманчивый флер интеллигентности, да не переполненность мозга всяким там логарифмированием, фактически отгородившая физика от реальности, тот, Бабцев был теперь уверен, ровно так же, как его отпрыск, погряз бы в красно-коричневом болоте. Подлые инородцы, верните нам наши тюремные решетки, которые вы украли, – без решеток дует!
Поэтому, когда где-то через полгода после переезда пасынка в Полдень Бабцев вдруг ощутил, что ему просто не хватает ребенка в доме, он сначала себе не поверил. Решил, это просто дурное настроение накатило, и утром все пройдет. Потом стал надеяться, что виной всему очередной творческий простой: большая серия статей закончена, другая работа еще не началась и даже не придумалась, а в такие унылые межсезонья всегда накатывает хандра, и какая только дрянь тогда не заводится под черепом, какой только нелепой дурью не червивеют заблажившие мозги; но стоит начать новую работу и увлечься, дурь всегда уходит – уйдет и эта.
Какое там.
Отнюдь не умного разговора с почтительно внемлющим сыном ему не хватало, нет. У них подобных разговоров и прежде не случалось, почитай, с тех пор, как Вовка, совсем еще маленький, слушал вообще все, что ему говорили, в том числе и популярные лекции Бабцева о бестолковой кровавой России. Страшно даже признаться: Бабцеву стало не хватать, например, лежащих на полу в углу ванной забытых нестираных Вовкиных носков. И чтобы сказать ему: слушай, ребенок, немедленно прекрати газовую атаку. А Вовка бы от души хлопнул себя по лбу и ответил: ух, пап, забыл! Уно моменто! И, может быть, действительно без новых напоминаний в тот же день сподобился постирать.
Да ладно, пусть не «пап»! В конце концов, он редко и только поначалу, в раннем детстве, какое-то время действительно пытался называть его папой; не прижилось. Класса с седьмого перешел на имя, а потом с фамильярностью подрастающего мужчины, ищущего хоть где возможностей для самоутверждения, стал переиначивать «Валентин» почему-то на «Валенсий»; миллион раз Бабцев говорил ему: как меня зовут? напомнить? а если я тебя начну звать не Вовкой, а, например, Вилкой, тебе понравится? В конце концов отучил отчасти – но за глаза он для пасынка продолжал оставаться дурацким Валенсием, и знал об этом; даже в разговорах с матерью, Бабцев слышал не раз, Вовка называл его так…
А вот если бы теперь в творческой тишине безлюдной квартиры вдруг прозвучало по-семейному – «Валенсий», Бабцев оказался бы, наверное, счастлив.
До Бабцева ни с того ни с сего дошло, что других детей у него нет и, скорее всего, черт возьми, уже не будет.
И тогда чисто идейное неприятие Журанкова с его отвратительной имперской ностальгией и рабьей страстью к уравниловке и даже благородное стремление помешать его темным усилиям снова вооружить дремучих русских царей (называются ли они императорами, генсеками или президентами – все равно) чем-то очередным таким, что опять вскружит им головы иллюзией всемогущества и опять поманит попытаться, пролив реки невинной крови, поставить мир на колени – все эти рыцарские чувства разом стушевались перед тупой, как мычание, ревнивой ненавистью и палящим желанием просто наносить вред.
Но поразительным образом они лишь помогали при общении с Журанковым быть внимательным, дружелюбным, добродушным…
Бабцев поражался сам себе. Оказывается, я прирожденный разведчик, думал он несколько удивленно, но – гордо. Почти самодовольно. Оказывается, чем бы он ни занимался, за что бы ни брался – у него получалось все.
И словно во что-то густое и теплое окунали его сердце всякий раз, когда во время приездов в Полдень он убеждался, что Вовка отнюдь не сторонится его, пожалуй, даже наоборот, общается охотно, болтает, как редко и дома с ним болтал. И Бабцев, махнув рукой на попытки просветить несмышленыша, просто слушал его, просто поддакивал или шутил, острил, дерзил мальчишке в тон, когда тот рассказывал смешные случаи из молодой жизни или о том, как отец водил его посмотреть на недостроенный испытательный стенд (внимание! какой такой стенд?), или о том, какую чушь иногда спрашивают в этих пресловутых экзаменационных тестах… Полвечера они провели однажды, соревнуясь, кто придумает и впрямь наиболее дурацкий тест – подначивая и подзуживая друг друга и хохоча, точно два одноклассника. Тест номер семь: крупнейшим городом Африки является: первое – Лондон, второе – Вашингтон, третье – Жмеринка. Верный с вашей точки зрения ответ пометить крестиком… Тест номер десять: большая часть атмосферных осадков выпадает из облаков в виде: первое – водки, второе – клея «Момент», третье – мочи. Тест номер одиннадцать: главной причиной безлесья степей является недостаток… Первое… Э-э… Вовка, а то же самое! Давай подставляй! Точно, Валенсий! Во колбаса! Главной причиной безлесья степей является недостаток: первое – водки, второе – клея «Момент», третье – мочи! Ох, я прусь! Мама! Мам, послушай!
Мы еще поборемся, возбужденно и мстительно думал Бабцев. Мы еще посмотрим, чья возьмет…
Мерзкая выходка жены в ноябре снова все поставила под угрозу.
Говоря откровенно, Катерина стала для Бабцева к этому времени вроде чемодана без ручки: тащить неудобно, а бросить жалко. Но он старался вести себя достойно, как культурный человек, заботливо и дружественно, тем более что необходимость ездить в Полдень становилась все более настоятельной и неотменяемой. В театр ее позвал, дурень, добыл билеты…
Даже вспоминать стыдно, как он метался, когда она пропала. Действие шло и шло – ее нет. Действие закончилось – ее нет. Театр опустел – ее нет. Ни в здании, ни в окрестностях, нигде. Домой она так и не пришла. Позвонить он ей не мог – она категорически не брала мобильник туда, где все равно приличному человеку надо его отключать; на работу – понятно, в путешествие – само собой, но в театр или, скажем, в музей либо филармонию – ни за что. До утра он чуть с ума не сошел. Обзвонил всех, кого только смог, кого только пришло в голову: морги, милицейские пункты, больницы…
А она явилась за полдень, свежа, как майская роза, и полна самодовольства и агрессии.
Он сначала еще не понял. Когда раздался звонок в дверь, метнулся, олух, точно его катапультировали раскаленным шилом.
– Катя! Господи, где ты была! Я же чуть с ума не сошел!
А она холодно, высокомерно, словно это ее предали, а не она предала:
– Я ночевала у другого мужчины.
Только тут он догадался присмотреться к рослому хмырю, скромненько так маячившему за ее спиной. Присмотрелся – и узнал.
И хмырь его узнал.
Наверное, челюсти у обоих отвалились одинаково. Только у хмыря – человека, видимо, попроще – еще и вслух вырвалось:
– Ексель-моксель!
Потом все трое некоторое время молчали, как три тополя на Плющихе.
– У вашей супруги, Валентин, случился прямо на улице сердечный приступ, – поведал затем этот… как же его… Фомичев? Да, Фомичев. Кажется, Леонид. – Так получилось, что я ее выручил. А поскольку у нее не было ни документов, ни телефона, и рассказать она ничего не могла…
Бабцев с каменным видом выслушал всю ту ахинею, которую Фомичев соблаговолил произнести. Катерина растерянно переводила взгляд с одного мужчины на другого.
– Вы что, знакомы? – тихо спросила она, когда ее спутник закончил свою печальную повесть.
– Более чем, – сухо ответил Бабцев. – Это мой, представь себе, коллега. Приятель того подонка, который меня чуть не искалечил прошлым летом перед поездкой на Байконур. Я тебе обо всем этом рассказывал, если помнишь. Что ж, заходите, господа. Будем разбираться.
Они разбирались чуть ли не до вечера. Со слезами, с криком, едва ли не с пощечинами. Оказалось, разумеется, что он же еще и виноват. Эта истеричка не стеснялась чужого человека нисколько. Фомичев, надо ему отдать должное, маялся, а вот жена после первого ошеломления закусила удила. Кончилось тем, что она собрала вещи.
– Катя, – примирительно сказал тогда Бабцев, – ну побойся бога. До ближайшего поезда еще больше суток. Где ты будешь ночевать?
– Найду, – гордо бросила она, трясущимися пальцами прикуривая очередную сигарету от предыдущей. Голос у нее звенел и лучился надменным сиянием, будто она отдавала завершающие распоряжения в победоносной, уже практически выигранной битве. Гвардия, в огонь! – Леня, вы меня приютите?
Фомичев, почти все это время просидевший молча и со втянутой в плечи головой, от полной беспомощности и безвыходности даже заглянул Бабцеву в глаза, будто извиняясь: не могу, мол, ответить ничего иного, но ты уж, мужик, не обессудь. И сказал:
– Конечно.
Мексиканский сериал, честное слово.
– Имей в виду, Катя, – негромко и твердо сказал тогда Бабцев, – права видеться с Вовкой ты у меня не отнимешь. Даже не думай.
А она вдруг словно погасла. Поникла. Всю ярость, весь гонор с нее как сдуло – так пышный пух облетает с одуванчика, и остается беленький голый отросточек, жалкий и беспомощный. Сейчас она впервые выглядела виноватой.
– Валя, – тихо ответила она, – что ты… Мне бы даже в голову не пришло…
Все к лучшему, лихорадочно думал он, оставшись один. Губы дрожали. Сжимались кулаки. Все к лучшему. Теперь, думал он, подходя к окну, уж никто не спросит, почему это у меня публикаций становится меньше, а денег – больше. Никто этого даже не заметит. Все к лучшему. Отчетливо видно было с высоты, как маленький, коротенький – одна голова, рахит рахитом – головастик по фамилии Фомичев с неожиданной предупредительностью открывает перед таким же потешным головастиком по имени жена Катерина дверцу видавшей виды «девятки». Ну, вот и покатайтесь на глючной децильной тачке, думал Бабцев. Кажется, так бы это сформулировал Вовка. Или лучше сказать «на голимой»? Зеленая улица, господа. Посмотрим, на сколько тебя хватит, жена Катерина, посмотрим, когда тебе захочется обратно в просторный ароматный «Ауди». Впрочем, точно так же о нас мог бы сказать вчерашний седой болван из «Бугатти» – а я езжу, думал он, и ничего… Ладно. Оставим имущественную тему. Но черта с два, поклялся он, вы без меня отправитесь в Полдень. Черта с два!
И по прибытии он первым делом помчался в гости к старому корефану Кармаданову – проверить и смазать исходный контакт, подновить его на всякий пожарный; в свете взбрыка Катерины эта дополнительная присоска к Полудню могла оказаться очень даже кстати.
Здесь, к счастью, все было хорошо. Здесь было по-прежнему – крепко и надежно; школьная дружба не ржавеет. Приветливая Руфь и от души обрадованный Семен тотчас принялись наперебой, в два голоса рассказывать, как замечательно они съездили в Израиль, с какими замечательными людьми познакомились, как приветливо и гостеприимно их встречали, как чудесно они отдохнули – и серии ярких фотографий, точно гадалкины колоды, начали широкими веерами раскидываться перед Бабцевым одна за другой; молодец, Валька, вовремя предупредил, что нагрянешь, мы успели к твоему приходу все распечатать на цветном принтере, не с экрана же смотреть. Эх, жаль, шестикрылая упорхнула к подружкам – а то бы тоже тебе рассказала про землю обетованную со своей точки зрения, она там давала прикурить! Почему шестикрылая? Ха! Валька, ты что? Потому что Серафима!
Уже ближе к уходу Бабцев словно бы невзначай, полушутливо вспомнил: а как там ракетчик-то этот, как его… Удалось его вербануть к вящей славе русского оружия? Ты вроде собирался…
Кармаданов стушевался. И уклончиво ответил: нет, он не захотел. Вымученно отшутился: знаешь, я бы из такой погоды тоже никуда не поехал…
Конечно, думал Бабцев, неторопливо идя к гостинице. Мне никогда не знать наверняка. Я вообще, думал он, никогда не узнаю, какие результаты приносит моя работа, какие плоды. Сколько от нее пользы, а сколько – так, пшик, пустая порода в отвал. Но ему очень хотелось верить, что не только благословенный климат Леванта помешал израильскому ученому безрассудно сунуть умную голову в промозглую русскую петлю. Ведь он, Бабцев, предупредил вовремя, а братские разведки не могли не поделиться такой информацией одна с другой, просто не могли. И если так – получалось, он, Бабцев, не зря живет.
Огорчало лишь одно.
Никогда он не сможет похвастаться этим успехом перед сыном.
Ну, перед пасынком, ладно. Какая разница. Никогда. Никогда не сможет гордо сказать: знаешь, Вовка, я тут великое дело сделал, сорвал козни…
Впрочем, Журанкову, судя по всему, тоже нечем было пока хвалиться. И уж я, думал Бабцев, сделаю все, что смогу, чтобы так оставалось и впредь.