В шестидесяти метрах от расположения моей роты река образовывала на повороте небольшой рукав: одну сторону его занимали немцы, другую – наши, плюнешь – и попадет к чужакам. Наверное, было бы целесообразнее, если бы кто-то уступил и ушел с этого узкого выступа. Но ни наше командование, ни противник не проявляли никакого желания уступать. Зато, по какому-то негласному договору, противники здесь не трогали друг друга.
Когда сообщили о назначении меня командиром этого противного участка на переднем крае, я не обрадовался: оставить свою роту, к которой привык, сдружился с людьми… Но приказ есть приказ. 30 декабря мы тепло попрощались, каждому я пожал руку.
О приказе стало известно утром. А в середине дня я получил самый ценный на фронте подарок – причем новогодний! – письмо от мамы! Она отправила его из Кыштыма 10 декабря – вероятно, с надеждой, что я получу его к Новому году. Так и вышло, и теперь я снова и снова перечитывал:
«…Родной мой сыночек. Какой ты молодец, что не забываешь нас. Каждое твое письмо – праздник. С утра я высматриваю в окне Шуру, почтальона. Хорошая, добрая женщина. Вот она появляется с огромной сумкой, где спрятано много чего: и добра, и не меньше горя. Достает из сумки знакомую треуголочку, мы садимся за стол. Я наливаю ей тарелку супа. Надеваю очки, читаю твое письмо громко. Шура немного глуховата. Она слушает, ест и плачет. У нее на фронте муж. Еще с 41-го она от него ничего не получает. Вечером прочитала твое письмо по телефону папе. Он неделями не приходит со стройки домой.
Комбинат растет. Скоро его продукция, ты знаешь какая, пойдет по назначению. Прошу простить за горестную весть. У тебя их достаточно. Умерла Фанечка (мамина сестра. – Б.Г.). Мы срезали на память ее красивые локоны. Похоронили Фанечку в Кыштыме.
Поздравляю тебя с наступающим Новым годом. Пусть он будет для всех нас добрым, победным. Береги себя, сыночек, пойми меня правильно. Я не призываю уклоняться от армейских требований. Но помни – утебя слабое горло. Не кури на морозе. Старайся не пить холодной воды. В детстве ты часто болел ангиной. Чаще мойся в бане. Не дай бог, что-либо заведется…
Вспоминаю 1921 год. Я тогда служила красноармейцем 12-й армии. Она шла на Варшаву. Но внезапно в Новоград-Волынске я заболела сыпным тифом, и меня оставили в местной больнице умирать. Нашлись добрые люди, выходили и устроили работать. Тогда все мы жили, придерживаясь пролетарского принципа: «Кто не работает – тот не ест».
В этом небольшом уютном и зеленом городе я встретила твоего будущего папу. Мне тогда было семнадцать лет. Я еще не совсем оправилась от болезни. Но с детства любила театр и участвовала в местной самодеятельности. В городском клубе мы ставили какую-то революционную пьесу, не помню названия. Твой будущий папа пришел на спектакль и, как все, крепко хлопал в ладоши. В тот вечер мы познакомились. Стали встречаться, полюбили друг друга. Что он нашел во мне особенного, не знаю. Слабая, худющая, новые волосы еще не выросли на голове. Он романтик – такой и ты. Мы поженились. Пришло время, и появился ты.
Новоград-Волынск. Здесь мы впервые встретились, здесь ты родился. Разве это не судьба? Синяя птица, которая всем нам троим принесла счастье. Я верю, что эта птица сбережет и тебя.
Вчера встретила директора завода, где ты начинал токарем. Он просил передать тебе привет. С каждым днем они увеличивают выпуск…
Часто у нас бывает Наташа. У нее родился мальчик. Назвала его Андреем, в честь мужа. Она нарисовала твой портрет по последней гражданской фотографии. Я повесила его в столовой и не налюбуюсь на тебя.
Наташа мне рассказала, как погиб ее муж-летчик в первый день войны. Он уже пристегнул себя в кабине самолета ремнями и хотел взлетать, но не успел. Налетели немецкие самолеты. Он застрял мертвым в разбитом самолете.
Целую тебя, мой сыночек. Твоя мама».
Под вечер 30 декабря я принял новую роту. Она насчитывала тридцать шесть бойцов и двух командиров. Поначалу познакомился с командирами. Один из них, лейтенант Горбунов, временно исполнял обязанности командира роты. Второй, младший лейтенант Беленький, командовал взводом. Я уже знал, что Горбунов пережил штрафбат, был ранен и восстановлен в командирском звании – значит, искупил свою вину, но в чем состояла его вина, мне известно не было. На меня он произвел хорошее впечатление – как говорится, крепкий малый. Беленький – совсем иного склада. Очень юный, нет и девятнадцати, недавно закончил Омское военно-пехотное училище и сразу на фронт; видно, что еще не обстрелянный, хрупкий какой-то и, мне показалось, неуравновешенный; он все еще не чувствовал себя полноценным командиром и в людях разбирался слабо, не смог толком рассказать о своих бойцах. Понимая собственные слабости, нервничал, срывался.
После беседы обошел с командирами посты в траншеях, бегло познакомился с солдатами, но поговорить успел лишь с двумя-тремя.
– В атаку ходил? – спросил одного.
– Всяко бывало. Добро, когда немец драпает после атаки, тут все вперед: прыгаем в его окопы и давай штыком пороть его, гада. Опомнился фриц, и давай нас вышибать. Если нет артиллерийской подмоги – отходим, а если хоть одно орудие с нами – ни хрена у них не выйдет.
– В атаки ходил – и жив! Молодец!
– Не всем так вышло.
Вроде надежный солдат, подумал я, с таким не пропадешь. Этот разговор меня успокоил, все же решил: с утра нужно проштудировать состав и повернуть жизнь роты по-новому, срочно вводить мою систему. Пока же попросил командиров обходить ночью все посты.
Вернулся в блиндаж. Жуткая усталость потянула на койку… Завтра – последний день сорок второго, уже целый год как я в армии. Какими мы были наивными и глупыми, поверив, что война скоро кончится; теперь-то я знал, что одной винтовкой и патриотизмом врага не возьмешь. Вспомнилась встреча сорок второго: пустая казарма, Рыжий, его песни под гитару… Сколько нас осталось в живых?.. И все-таки завтра непременно встретим с бойцами Новый год, устроим салют…
В блиндаж вихрем ворвался младший лейтенант. В расстегнутой шинели, без шапки, лицо белое. Я сразу понял: произошло что-то серьезное.
– Товарищ комроты! – чуть не кричал младший лейтенант. – Беда, жуткая беда! Побег! Двое – старик и новобранец!
Я вскочил. Сон мигом унесся прочь. Мы бросились в траншею. На бруствере аккуратно лежали целехонькие винтовки и комсомольский билет, чуть запорошенные снегом. Кажется, я видел этих, не могу выговорить, уже бывших… Они приветливо встретили меня на ночном посту. Откуда они, кто они, как и где воевали, их имена? Нечего я о них не знал. Старый солдат – и надо же, уговорил новобранца, комсомольца. Комсомолец, вспомнилось, еще канючил, переживал, наверняка для отвода глаз: мол, как быть, у него за три месяца взносы не уплачены. Да, подвел меня внутренний голос. Я смотрел на брошенные винтовки, и делалось не по себе… Групповой побег – это штрафбат, а штрафбат – это конец жизни.
Доложил комбату Коростылеву. Посоветовались с лейтенантами, что предпринять, – получалось, что ничего.
Через час примчался комбат. С ним особист. По виду их сразу понял: запахло жареным, держись! Как положено, доложил, объяснил ситуацию, представил заготовленный рапорт. В рапорте я написал, в свое оправдание, что в роту пришел накануне вечером, за одну ночь не смог изучить людей, ввести свою систему.
Комбат не стал ни читать, ни слушать, глянул злобно и обрушился с дикой руганью, сопровождаемой матом. Внезапно он выхватил из кобуры пистолет и ударил меня рукояткой по голове.
– Сволочь! – процедил сквозь зубы. – Всех вас, мерзавцев, под трибунал!
Рядом со мной стоял младший лейтенант Беленький, он весь дрожал, кусал губы – казалось, вот-вот разрыдается. Вмешался Горбунов:
– Чего шумишь, комбат, ротный тут ни при чем, оба бежавших из моего взвода. Прошу все претензии ко мне.
– Разберемся и с тобой! – пуще разозлился комбат. – И ты свое получишь! Не сомневайся…! – От страха он уже не владел собой.
Срочно вызвали санинструктора, голову мне быстро перевязали. Уходя, комбат бросил:
– Учти, комроты, тебя сюда прислали не на курорт. Не наведешь порядок, допустишь еще побег – тебе не увильнуть. Тогда пощады не жди!
Особист молчал, но складывалось впечатление, что все громкие слова и гадючий поступок Коростылева шли не только от его характера, но и от чрезмерного усердия показать себя перед особистом. За четыре месяца я ни разу не видел комбата в боевой обстановке: он старался спрятаться где только можно. Таких в армии называют «хвост собачий»: виляет туда-сюда, попробуй ухвати.
Когда все разошлись, вдруг появилась слабость, голова стала тяжелой, я попросил Горбунова проводить меня в блиндаж. Дома выложил на стол все свои запасы: несколько кусочков сала, тушенку, луковицу, три сухаря. Разлили по кружкам водку и выпили за наступающий Новый год, оба мы после всего не знали, где его встретим. Еще раз выпили, и завязался разговор.
– Спасибо, Володя, за поддержку, – сказал я. – Понимаю ваши чувства, сдерут с вас семь шкур, а беглецы, негодяи, сегодня же ночью будут поздравлять нас с Новым годом. Знаю немного о вашем прошлом: если случится что-то серьезное, постараюсь, сколько смогу, помочь.
– Жди не жди, – перебил лейтенант, – а особисты не успокоятся, пока не отправят в штрафбат. Для них все мы – только галочки в отчетах. Один раз уже имел с ними дело, знаю им цену. Вы извините, но у нас слишком мало времени, помяните мое слово, эти подонки скоро придут за мной. Хочу просить вас послать письмо моей матери, вот адрес. Я уверен, вы это сделаете.
Он положил на стол бумажку. Я прочел: «Свердловск, ул. Ленина, д. 16/а, кв. 16. Александре Семеновне Горбуновой».
– Как видите, я с Урала. Если не возражаете, я кратко расскажу вам свою историю. За год до войны я окончил Полтавское танковое училище и был направлен в Западный округ. Командовал взводом первых самоходок. В сорок первом их все сожгли, и мы, танкисты, стали пехотой. Драпали, как и все. Шестого ноября в честь 24-й годовщины Октября комбат, сволочь, приказал взять деревню Тетерино – будет подарок Родине и Верховному. Обещал поддержку – два танка и артиллерию.
В четыре утра поднял роту, объяснил задачу, и двинулись к реке – от нее до деревни не больше километра. Перешли речку и стали обходить Тетерино с двух сторон. Немцы встретили роту шквальным огнем – головы не поднять. Танки так и не появились. Мы отошли, заняли позиции вдоль дороги к деревне. Соображаю, что делать дальше, без танков. Вдруг из деревни вышла самоходка с автоматчиками и жмет на скорости в нашу сторону. Ну, думаю, пропали. И тут пришла мысль. Взял с собой двух бойцов с автоматами, связали гранаты по две в четыре «букета» и поползли по кювету навстречу самоходке. Повезло, машина вдруг остановилась – и почти напротив нас, вылез офицер, стал осматриваться в бинокль.
Мы приблизились к машине, и, выскочив на дорогу, саданули в нее все заготовленные «букетики». Полетели ошметки тел; двух оставшихся вмиг положили, и я вскочил в машину, прикладом долбанул водителя. Вроде бы порядок. Отправил одного за ротой, чтобы двигались следом, и стал разворачивать самоходку в сторону деревни. А из деревни навстречу выползают три танка и бьют на ходу прямой наводкой. Заметили, гады! Развернул я самоходку обратно к реке, и тут прямое попадание – солдаты все замертво, меня ранило осколком в руку.
Вернувшись в батальон, поздравил комбата с великим пролетарским праздником да и высказал сгоряча все, что думаю о нем, мерзавце, и еще привет попросил передать Верховному от восемнадцати павших за Тетерино. Эта сволочь тутже настрочил рапорт: будто захватил я самоходку с целью побега к немцам и ради этого погубил роту. Конечно, и про Верховного не забыл: видите ли, оскорбил я товарища Сталина. Особисты и прокурор потребовали расстрела. Трибунал осудил на десять лет. Отправили в штрафбат.
Во время летнего наступления под Ржевом наш батальон помог 30-й армии прорвать оборону города, штрафники полегли почти все. Меня ранило в ногу, но до того успел подарить дзоту «букетик». Искупил кровью свой «проступок». Сняли судимость, вернули звание – все по честному. Так я попал в эту проклятую роту. Только теперь пусть учтут товарищи особисты, в штрафбат больше не пойду, уж лучше в лагерь, там хоть есть надежда остаться живым, если, конечно, на лесоповале не сдохнешь.
С горечью слушал я Володю, какой мужественный, волевой человек, сколько в нем силы и в то же время совестливости, и фронтовик опытный, а всего-то ему – двадцать пять.
Разговор прервал Беленький, за ним стояли в дверях два особиста.
– Приказано вас, Горбунов, препроводить в особый отдел, – сказал один из особистов. – Забирайте вещи и пошли. Комбат поставлен в известность.
Так мы расстались. И больше никогда не увидимся. Учитывая, что лейтенант побывал в штрафном батальоне – искупил вину, имеет два ранения, его осудили на четыре года и отправили в лагерь.
Поговорил о лейтенанте с Борисовым, он покачал головой:
– Трибунал – учреждение независимое, не подчиняется никому. Отменить приговор может только командующий фронтом.
Беленькому объявили выговор, его сержанта разжаловали в рядовые. Не забыли и обо мне, на полгода отсрочили представление на очередное звание.
Проводив Горбунова, вернулся младший лейтенант, глаза заплаканные.
Какой ужасный день, вернее ночь. Кажется, наверху сошли с ума, сделали нас, командиров, заложниками изменников Родины. Какое безрассудство! Если так продолжится, армия лишится боевых командиров. И это хулиганское нападение комбата, в старой армии за такое стрелялись. Публичное оскорбление командира – это черт знает что. Впрочем, на злобность лучше отвечать пренебрежением, это срабатывает лучше, чем громкие поступки… Господи, как же мне плохо, голова точно чугунная, тошнит, но надо подниматься, идти в роту, взводный сейчас не помощник…
Беленький сидел на нарах, опустив голову, и вдруг взорвался:
– Вы-то понимаете, что младший лейтенант Беленький – следующая жертва этих мерзавцев! Вы это понимаете?!
– Успокойтесь, Сережа, – сказал я, – и не вешайте нос. Побольше терпения, выдержки.
– Ну и совет! Извините меня, какая польза от вашей философии?! Я официально предупреждаю: если произойдет побег в моем взводе, я покончу с собой! – Дрожащими руками он вынул из кобуры пистолет и приставил к виску: – Вот так и будет!
Только этого не хватало, опасливо подумал я. Повысив голос, резко бросил:
– Сейчас же уберите пистолет, младший лейтенант! Успокойтесь и не забывайте, что мы в боевой обстановке и воюем не с ветром. Вам доверили командовать солдатами! В их глазах вы представляете армию!
Младший лейтенант спрятал оружие в кобуру, но стоял бледный, натянутый, как струна. Как его успокоить?! Не совладав с собой, он выкрикнул:
– Какие мы все командиры, если страшимся своих больше, чем врага?! Такое положение непереносимо!
Я поднялся с лежанки и подошел к нему:
– Хватитхныкать! Назначаю вас, младший лейтенант Беленький, моим заместителем. Идите к солдатам. У нас впереди большая работа.
Кажется, удалось утихомирить парня. Он отдал честь:
– Слушаюсь! – и покинул блиндаж.
Я прилег и закрыл глаза, может, все-таки сходить в медсанбат? Но я фактически теперь один, на Беленького роту не оставишь, уж больно он хрупкий – чистая нетронутая душа, он мне напоминал Женечку. Все больше война учила меня и прежде всего отношению к людям, главное – это освобождать их от чувства страха, слабости духа, одиночества.
Резко хлопнула дверь, не вошел – ворвался с ошеломленным лицом сержант, подбежал ко мне и, склонившись, еле разжимая губы, пробормотал:
– Товарищ ком роты, младший лейтенантзастрелился!
– Что?!! – вскричал я, забыв о боли, медсанбате, обо всем на свете, оттолкнул сержанта и в одной гимнастерке пулей вылетел из блиндажа…
…Нас, командиров переднего края, тогда, в начале зимы сорок третьего, спас Сталинград! После Великой Победы бежать стали меньше. Никакие радиовыкрутасы противника уже не действовали на ванечек и василечков! После Сталинграда не было такой силы, которая могла поколебать бойца. Вера в победу вошла в каждого. Словно погибшие передавали свою силу живым…
Я остро переживал самоубийство Сергея. В девятнадцать лет так ужасно поступить с собой. Что это – проявление слабости характера, мальчишеская выходка, может быть – стресс?.. Скорее всего, душа его не смогла смириться с унижением излом, не захотел он служить под началом коростылевых, не выдержал подлости одних и цинизма других. А как же я со своей толстовской философией смирения и терпения? Кому служу я? – Жизни!