Книга: Карты смысла. Архитектура верования
Назад: Глава 5. Враждующие братья: архетипы реакции на неизвестное
Дальше: Противоборец в действии: добровольное уничтожение карты смысла

Появление, формирование образа и изображение противоборца

Фигура Сатаны, возможно, является наиболее четко сформированным представлением о зле, сохранившимся в религиозной и мифологической мысли. Хотя возникает соблазн отождествить этого «персонажа» с определенными человеческими качествами, например с агрессией – или с отличительными чертами незнакомца, – более реалистично рассматривать его как воплощение становления личности и общества. Дьявол – это дух, который лежит в основе развития тоталитаризма, характеризуется жесткими идеологическими убеждениями (рациональностью ума), использованием лжи как способа адаптации (отказом признать существование ошибки или рассмотреть необходимость отклонения) и неизбежным усилением ненависти к себе и окружающему миру. Каждая из этих характеристик имеет внутренние причины, которые неразрывно связаны друг с другом и могут быть точно осмыслены как собирательный и неизменный образ личности.

Дьявол – это сознательное неприятие процесса, который делает жизнь сносной, несмотря на трагические условия существования. Это отрицание отличается интеллектуальным высокомерием, поскольку любые условия зависят от контекста. Развитие самосознания заразило все смертью, но рамки глобального осмысления бытия все еще чрезвычайно узки. Настоящее, в привычном понимании, действительно невыносимо, но это толкование может измениться, если возможность изменения не будет отвергнута из-за деспотичной веры, самомнения и негодования.

Дьявол старается уничтожить мир, считая, что слабость и уязвимость делают его презренным. В прошлом веке он принес ужасные страдания в первую очередь тем культурам, которые отказывались воспринимать его образ. К великому счастью, мы выжили и не стали свидетелями необратимой трагедии. Но не следует закрывать глаза на опасность, которую таит имеющееся невежество или необходимость взять под контроль собственное «Я», которое мы плохо понимаем. Каждое техническое достижение увеличивает нашу силу, а рост силы повышает необходимость внутренней целостности и расширения самосознания.

Знатная душа чтит сама себя.

Чем глубже я вникал в проблему зла в течение последних четырнадцати лет, тем больше увлекался мифом о Сатане и интересовался, как эта история соотносится с западной мыслью. Образ дьявола оказал мощное влияние на развитие христианства и христианской культуры (и, следовательно, западного и мирового сообщества), хотя в Ветхом и Новом Завете на удивление мало прямых упоминаний о Сатане (есть лишь ограниченное и косвенное упоминание о восстании ангелов и войне на небесах, предшествующих созданию ада, но нет описания этого ада или существенной информации об ужасной загробной жизни, которая теоретически ожидает всех грешников).

Насколько я понимаю, традиционные и литературные представления о Сатане, правящем ангеле преисподней, составляют подлинную мифологию. Эти образы окружают устоявшиеся постулаты и устои христианства, как облако обволакивает гору. Они были переданы нам отчасти в виде религиозной доктрины, отчасти как устное предание, отчасти благодаря усилиям Данте и Мильтона. В юности я получил довольно ограниченное религиозное образование. Все, что я когда-либо знал о дьяволе, было «слухами» – отрывками, которые я собирал, читая другие материалы (например, ужасающую проповедь иезуитов о возмездии за грехи из «Портрета художника в юности» Джойса). Я знал историю, в общих чертах изложенную Мильтоном: Сатана, высший ангел в небесной иерархии, желал уподобиться Всевышнему и поднял восстание на небесах. Он потерпел поражение, но не раскаялся и был низвергнут в ад, где он вечно правит душами умерших грешников. Я понятия не имел, что означает это предание, хотя для меня было очевидно, что его персонажи и события никогда не могли реально существовать.

Позже я узнал, что связь между Змеем в Эдеме и дьяволом была, по существу, умозрительной. В самом деле, некоторые гностики утверждали, что божество, приведшее Адама и Еву к свету самопознания, было высшим духом, а не бессознательным демиургом, изначально сотворившим мир. Эта теория была основана на признании того, что изгнание из рая – из так называемой предшествующей «области стабильности» – часто составляло необходимое предварительное условие для попадания в «более совершенное место». Похожую мысль развивали традиционные средневековые христианские деятели. Для них первородный грех был счастливой ошибкой, сделавшей необходимым появление Христа во плоти. То есть само по себе трагическое грехопадение можно считать благотворным, поскольку оно привело к искупительному появлению Бога (самому грандиозному историческому событию для христиан). Принятие этой более широкой точки зрения позволило истолковать даже образ Эдемского змея, который привел человечество к хаосу, как орудие благодетельного Бога, который бесконечно трудится, чтобы добиться совершенства мира, несмотря на отягчающее существование свободы воли и демонического искушения. (Имя Люцифер, в конце концов, означает «несущий свет», как уже упоминалось ранее. Я также знал, более или менее осознанно, что дьявол долгое время ассоциировался с силой и самонадеянностью рационального мышления, например, в «Фаусте» Гёте). Эта ассоциация позволила религиозным теоретикам занять антинаучную позицию, которая часто опирается на параллель «наука → рационализм → дьявол», чтобы оправдать неуместное противостояние Церкви внезапно появившейся истине. Однако мифологическое предположение не может быть признано недействительным как теория из-за его неправильного применения. Способность к рациональному мышлению, без сомнения, представляет собой опасную и мощную силу, а условия, при которых мышление играет чисто разрушительную роль, до сих пор не вполне осмыслены.

Это множество смутно взаимосвязанных теорий и историй то и дело всплывало в моей памяти, иногда в сочетании с воспоминанием о символическом историческом акте – превращении Собора Парижской Богоматери в «Храм Разума» в разгар кровавой Великой французской революции. Нелегко прийти к ясному пониманию таких умозаключений, логически или эмоционально осмыслить их природу или даже определить, как они могут быть связаны. В конце концов, мы склонны сравнивать развитие «ясного понимания» с построением правильного множества и предполагать, что реальность вещи может быть четко установлена. Однако представления о зле образуют не правильное множество, а естественную категорию, которая содержит разнообразный материал – точно так же как понятия «известного» или «неизвестного». Еще больше усложняет ситуацию то, что зло – как и добро – не является чем-то статичным (хотя оно может отождествляться с застоем). Это скорее динамичный процесс, дух, который внушает неправедные побуждения или чувства гордости, обиды, ревности и ненависти, но не может однозначно отождествляться с присутствием какого-либо из этих качеств или со всеми ими. Нравственность агрессии, например, зависит от контекста, в котором она проявляется, точно так же как значение этого слова определяется предложением, абзацем – даже книгой или культурным наследием, – в которых оно упоминается. Зло – это целый живой комплекс. Его сущность можно наиболее ясно понять, изучив образы, которые оно принимает в мифологии, литературе и фантазиях, сформировавшихся в ходе длительного исторического развития. Они состоят из метаатрибутов зла, которые сохранились, несмотря на драматические изменения особенностей человеческого бытия и нравственности.

Образ Дьявола – это форма, которую приняла сама идея зла, по крайней мере на Западе (хорошо это или плохо). Мы еще не разработали четкой модели, которая позволила бы нам забыть, превзойти или как-то иначе обойтись без этого мифологического представления. Само понятие зла архаично (предположение, поистине смехотворное в наш век неописуемых ужасов), и потому осмыслить его непросто. Мы невежественно и самодовольно высмеиваем древние предания, приравнивая их к детским выдумкам, которые лучше забыть. Это чрезвычайно высокомерная позиция. Нет никаких доказательств, что мы понимаем природу зла лучше, чем наши предки, несмотря на развитие психологии или на то, что технический прогресс сделал нас гораздо более опасными в состоянии одержимости. Наши предки, по крайней мере, постоянно изучали проблему зла. Например, принятие сурового христианского догмата первородного греха (несмотря на его пессимизм и очевидную несправедливость), во всяком случае, означало признание зла, некоторое понимание склонности к нему как неотъемлемой, наследуемой особенности человеческой природы. Если верить в первородный грех, наши действия и побуждения необходимо тщательно анализировать, даже если на первый взгляд они кажутся благими, чтобы вездесущие враждебные силы случайно не одержали верх. Догмат первородного греха заставляет каждого человека считать себя (потенциальным) источником зла и помещает вызывающий ужас мифологический подземный мир и его обитателей во внутрипсихическое пространство. Неудивительно, что эта мысль стала непопулярной, но тем не менее зло где-то существует. Трудно не замечать лицемерия в душах тех, кто хочет поместить его в другое место.

Как только я это понял, хотя бы приблизительно, древние убеждения начали сами по себе раскладываться по полочкам в моей голове. Читая Элиаде, я усвоил понятие «небесной иерархии». Монотеизм иудаизма и христианства уходит корнями в более древний политеизм. Более современное религиозное мышление превратило многочисленных богов, существовавших в архаичных представлениях, в единого Властелина в результате так называемого духовного соперничества. Эта битва идей с призывом к действию – абстрактная, образная борьба или реальное сражение – изображается в мифологии как духовная война, развернувшаяся на небесах (в том месте, где существуют надличностные представления). Божество, которое воцарилось над всеми, стало единым Богом, обладающим сложным набором качеств и окруженным множеством ангелов и неземными «отголосками» божественных сил прошлого (общих и неизменных психологических процессов, обузданных в процессе эволюции человека).



Рис. 57. Дьявол как дух, витающий в воздухе, и нечестивый разум





Христианская мифология изображает Сатану как верховного ангела Небесного Царства. Это делает более понятной его связь с разумом, который вполне можно считать наиболее развитой и ценной психологической или духовной особенностью, присущей всем людям (и, следовательно, чем-то надличностным и вечным). Рисунок 57 – это образное представление Эжена Делакруа, его иллюстрация к первой части «Фауста». Разум, высший из духов, страдает от величайшего искушения: его способность к самопознанию (и самолюбованию) предполагает бесконечную склонность к гордыне, то есть приписыванию себе всеведения. Удивительные способности разума и признание этих способностей заставляют его поверить в то, что он обладает абсолютным знанием и поэтому может заменить Бога или обойтись без него:

 

Коварный Враг, низринутый с высот

Гордыней собственною, вместе с войском

Восставших Ангелов, которых он

Возглавил, с чьею помощью Престол

Всевышнего хотел поколебать

И с Господом сравняться, возмутив

Небесные дружины…

 

Именно вера разума в свое всеведение, проявляющееся если не в слове, то в действиях и образе, «бессознательно» лежит в основе тоталитаризма в его многочисленных разрушительных обличьях. Фрай отмечает:





Демоническое падение, представленное Мильтоном, включает в себя вызов и соперничество с Богом, а не простое непослушание, и поэтому демоническое общество является устойчивой и систематизированной пародией на общество божественное. Его населяют дьяволы или падшие ангелы, его силы, кажется, простираются далеко за пределы обычных человеческих возможностей. Мы читаем об ангелах, восходящих и нисходящих по лестницам Иакова и Платона, а также о демонической поддержке безбожников, которая объясняет почти сверхчеловеческое величие языческих империй, особенно перед их падением.

В Ветхом Завете есть два особенно примечательных отрывка, связанных с этой темой: обличение Вавилона в Книге пророка Исаии и Тира в Книге пророка Иезекииля. Вавилон ассоциируется с Люцифером, утренней звездой, который сказал себе: «…буду подобен Всевышнему» (Ис. 14:14); Тир отождествляется с «Херувимом осеняющим» (Из. 28:16), прекрасным созданием, живущим в Эдемском саду «доколе не нашлось [в нем] беззакония» (Из. 28:15). В Новом Завете Иисус говорит о Сатане как о «спадшем с неба» (Лк. 10:18). Отсюда традиционное отождествление с Люцифером Исайи и его превращение в легендарного великого противоборца Бога, который считался князем ангелов и первенцем Божьим, до того как был низвергнут. Сверхчеловеческая демоническая сила, стоящая за языческими царствами, в христианстве носит имя Антихриста, земного правителя, требующего божественных почестей.





Не так легко понять, почему предположение о всеведении истолковывается как прямо противоположное творческому исследованию (как противоборец героя). Однако «знание всего» означает – по крайней мере на практике – что неизвестного больше не существует и дальнейшее исследование стало излишним – ненужным по определению (и даже предательским). То есть абсолютное отождествление с известным неизбежно приходит на смену всякой возможности познания. Допущение возможности всеведения (основной грех рационального разума) на первый взгляд равноценно отрицанию героя – отвержению Христа, Слова Божьего, (божественного) процесса, посредника между порядком и хаосом. Высокомерие тоталитарной позиции неистребимо противостоит смирению творческого исследования. (Смирение – это постоянное признание ошибки и способности ее совершить – признание греховности и невежественности, – что позволяет распознавать неизвестное, а затем обновлять знания и менять поведение. Как это ни парадоксально, смирение – это проявление мужества, поскольку признание ошибки и способности ее совершить составляет необходимое условие для столкновения с новизной. Это делает подлинную трусость скрытой характеристикой тоталитарной самонадеянности: истинный деспот хочет, чтобы все непредсказуемое исчезло. Авторитарный человек защищается от осознания этой трусости с помощью патриотической пропаганды – зачастую в ущерб самому себе.)

В пятой книге «Потерянного рая», которую Мильтон построил на библейских и мифологических иносказаниях, Бог презрел Люцифера в пользу второго сына – Христа. Этот сдвиг в господствующей иерархии небес, как мне кажется, указывает на то, что разум (признавший себя высшим ангелом и стремящийся в одиночку породить искупление) должен подчиняться действиям героя-исследователя. Он может служить жизни, только когда играет второстепенную роль. Возможность править в аду, а не прислуживать на небесах, тем не менее, представляется привлекательной альтернативой для рационального ума в самых различных обстоятельствах.

Дьявол – это дух, который не перестает утверждать: все, что я знаю, есть все, что нужно знать; который влюбляется в свои прекрасные творения и, следовательно, не может видеть дальше них. Это желание быть правым раз и навсегда, а не постоянно признавать свою несостоятельность и невежество и, таким образом, участвовать в самом процессе творения. Это дух, который бесконечно отрицает, потому что, в конечном счете, он боязлив и слаб.

Именно отсутствие различия между существованием противника как процесса и аномалии как составного элемента опыта привело к некоторым вопиющим беззакониям христианства (и не только христианства). Дело всегда было в том, что «правильно» мыслящие люди постоянно путали существование угрозы их безопасности и нравственной целостности со злом. Они ассоциировали образ гения и незнакомца, которые предлагали нечто новое, противоположное установившейся вере, с процессом отвержения этого опыта. Такое неумение установить различия вполне понятно и оправданно. Понятно потому, что незнакомое/незнакомец/незнакомая мысль/революционный герой опрокидывает целый воз яблок и провоцирует взрыв эмоций (состояние, страстно желаемое дьяволом); оправданно потому, что ассоциация аномалии со злом позволяет «законно» избавиться от нее. Однако героическое обновление современной нравственности через поощрение соприкосновения с обременительным неизвестным создает хаос только ради установления высшего порядка. Тормозить этот процесс и «патриотично» цепляться за традицию – значит гарантировать, что эта традиция в какой-то момент стремительно рухнет (возможно, уже в недалеком будущем).

Похотливые или агрессивные помыслы (возьмем для примера то, что обычно не выставляют напоказ) не являются злом для благочестивого христианина, в отличие от отрицания того, что эти помыслы существуют (или бездумно реализуются). Фантазия сама по себе является информацией, которая неприемлема с привычной точки зрения, но может преобразоваться в нечто иное, если это допустить. Существование мусульман и мусульманского мировоззрения также не является губительным для благочестивого христианина. Зло – это самонадеянность и всеведение – уверенность в том, что человек достаточно хорошо понимает свою веру, чтобы оправдывать необходимость противодействия незнакомцу и его убеждениям; уверенность в том, что отождествления со статичной уже постигнутой христианской нравственностью достаточно, чтобы гарантировать целостность личности и последующее невежественное и ханжеское преследование иноверцев. Дьявол – это не неудобный факт, а уклонения от этого факта. Слабость, глупость, вялость и невежество, которые составляют неотъемлемые качества личности, сами по себе не являются злом. Эти «недостатки» – лишь необходимые следствия ограничений, благодаря которым мы приобретаем опыт. Зло есть препятствие духовному росту и отрицание того, что глупость существует, раз она проявила себя, потому что в этом случае ее нельзя преодолеть. Сознание собственного невежества и алчности проявляется в стыде, тревоге и боли – в облике нежеланного, страшного гостя, – следовательно, такое сознание может считаться воплощением зла. Но именно тот, кто несет дурные вести, приближает нас к свету, если позволить ему проявить себя.

Недавно вышла книга Элейн Пейджелс «Происхождение Сатаны». В ней описывается, как убеждение в том, что дьявол – это вечный враг Христа, позволило христианам преследовать тех, кто не исповедует эту религию. Аргументы преследователя примерно таковы: дьявол – это враг, еврей не христианин, еврей – это враг, еврей – это дьявол. Пейджелс выдвигает вполне обоснованную и успешную гипотезу о том, что «изобретение» Сатаны было мотивировано желанием превратить преследование других в моральную добродетель. Однако исторический путь развития образа противоборца несколько сложнее. Надличностные представления о многослойности образа дьявола не могут возникнуть вследствие сознательного побуждения, потому что их развитие требует многовековой работы разных поколений (которую нелегко «организовать»). Хотя этот образ бесконечно применяется, чтобы оправдать порабощение (поскольку все великие теории могут быть опровергнуты), он возник как следствие бесконечных талантливых попыток представить «личность» зла. Логика, которая связывает кого-то другого с дьяволом, присуща только тем, кто думает, что религия – это акт веры (набор статичных и часто необоснованных фактов), а не действие (метаподражание или воплощение творческого процесса в поведении). Существование должным образом изученной аномальной, непривычной мысли, воплощенной в чужой философии, есть призыв к религиозному действию, а не зло.

Человечество тысячи лет усердно работало, чтобы осознать природу зла – создать детальное драматическое представление о процессе намеренного причинения страданий, лежащем в основе плохой приспособляемости. Кажется преждевременным отбрасывать плоды этого труда или предполагать, что все не так, как есть на самом деле, прежде чем мы поймем реальный смысл происходящего. Осознание зла возникло сначала как ритуальное действо, затем как динамический образ, выраженный в мифе. Это представление охватывает обширную пространственно-временную территорию, исследование которой помогает получить более четкое понимание личности противоборца. Наиболее развитое архаическое олицетворение зла – вне иудеохристианской традиции – возможно, присутствует в зороастризме, который процветал в 1000–600 гг. до н. э. (и который, несомненно, обязан своим появлением гораздо более древним и менее ясным представлениям). Зороастрийцы выдвинули ряд теорий, которые позднее появились в христианстве, включая миф о Спасителе, разработку оптимистической эсхатологии, провозглашающей окончательный триумф добра и всеобщего спасения, и учение о воскресении тел…

Заратустра, мифический основатель зороастризма, был последователем Ахурамазды (центрального божества этой монотеистической религии). Ахура («небо») Мазда был окружен пантеоном высокодуховных по своей природе (по крайней мере с современной точки зрения) божественных сущностей, аналогичных ангелам, – Амеша Спентой. В их число входят: Аша (справедливость), Воху Мана (добрая мысль), Армаити (преданность), Хшатра (сила), Хаурватат (целостность) и Амеретат (бессмертие). Ахурамазда был также отцом братьев-близнецов Спента-Майнью (благодетельный дух) и Ангра-Майнью (разрушающий дух). Элиаде пишет:





В начале всего, как гласит знаменитая гата («Ясна» 30 авторства Заратустры), эти два духа выбрали для себя: один – добро и жизнь, другой – зло и смерть. «В начале существования» Спента-Майнью заявляет Духу-Разрушителю: «Ни наши с тобой мысли, ни учения, ни способности; ни решения наши, ни слова, ни действия; ни совести наши, ни души не находятся в согласии». Очевидно, что эти духи – праведный и порочный – таковы скорее по собственному выбору, чем по природе.

Теологию Заратустры нельзя считать дуалистической в строгом смысле этого термина, ибо Ахурамазде не противостоит никакой анти-Бог; вначале оппозиция возникает между двумя Духами. С другой стороны, по неоднократным указаниям можно понять, что Ахурамазда и Дух Святости [добрый дух] едины («Ясна» 43.3 и др.). Коротко говоря, и Добро и Зло, и святой дух, и демон разрушения исходят от Ахурамазды; но так как Ангра-Майнью по собственной воле избрал свое злодейское призвание и свой способ существования, то Премудрого Господа нельзя считать ответственным за появление Зла. С другой стороны, о том, какой выбор сделает Дух Разрушения, всеведущий Ахурамазда знал с самого начала, но не препятствовал ему; это может означать, что либо Бог превыше всех противоположностей, либо – что существование зла составляет предварительное условие существования человеческой свободы.





Мифические враждующие братья-близнецы – Спента-Майнью и Ангра-Майнью, Осирис и Сет, Гильгамеш и Энкиду, Каин и Авель, Христос и Сатана – представляют две извечные характеристики личности сыновей Бога, героя и противоборца. Первый образ, архетипический спаситель, – это вечный дух творения и преобразования, который всегда признает неизвестное и, следовательно, продвигается к небесному царству. Его вечный противник, напротив, есть воплощение на практике, в воображении и в философии духа отрицания – вечный отказ от искупительного неизвестного и отсутствие гибкости самосознания. Мифы о враждующих братьях подчеркивают роль свободного выбора в определении способа и смысла существования. Например, Христа (или Гаутаму Будду) постоянно и сильно искушают злом, но они предпочитают отвергать его. Ангра-Майнью и Сатана, напротив, принимают зло, упиваются им (несмотря на доказательства того, что оно порождает их собственные страдания). Выбор этих духов не может объясняться особыми условиями существования (поскольку они одинаковы, во всяком случае, для обоих сущностей) или капризами внутренней природы. Именно добровольная готовность делать то, что, как известно, неправильно, несмотря на способность понимать это и избегать таких действий, особенно точно характеризует зло – зло духа и человека. Бог Мильтона так говорит о вырождении Сатаны и человечества:

 

И со своим потомством совокупно

Изменчивым – падет. По чьей вине?

Ужели не по собственной? В удел

Я все неблагодарному отвел,

Чем он владеть способен; Я благим

Его и чистым создал; волю дал

Свободно Зло отвергнуть или пасть.

 

Отказ от добра, я думаю, наиболее успешно и часто объясняется ужасными эмоциональными последствиями (само)сознания. Это означает, что понимание уязвимости и смертности человека, а также связанных с этим страданий – осознание крайней жестокости и бессмысленности бытия – может быть использовано в качестве оправдания зла. Жизнь ужасна, иногда кажется, что она совершенно невыносима: несправедлива, иррациональна, болезненна и бессмысленна. В таком свете само существование вполне может показаться чем-то изжившим себя с точки зрения разума. Мефистофель Гёте, князь лжи, так описывает свою философию (в первой части «Фауста»):

 

Я дух, всегда привыкший отрицать.

И с основаньем: ничего не надо.

Нет в мире вещи, стоящей пощады.

Творенье не годится никуда.

Итак, я то, что ваша мысль связала

С понятьем разрушенья, зла, вреда.

Вот прирожденное мое начало,

Моя среда.

 

Он слегка дорабатывает это утверждение во второй части произведения:

 

Конец? Нелепое словцо!

Чему конец? Что, собственно, случилось?

Раз нечто и ничто отожествилось,

То было ль вправду что-то налицо?

Зачем же созидать? Один ответ:

Чтоб созданное все сводить на нет.

«Все кончено». А было ли начало?

Могло ли быть? Лишь видимость мелькала,

Зато в понятье вечной пустоты

Двусмысленности нет и темноты.

 

Духовная реальность бесконечно проявляется в физическом мире (человек исполняет веления богов). Поэтому некоторые люди бессознательно воплощают мифологические темы. Это особенно заметно на примере великих личностей, когда игра высших сил становится практически осязаемой. Ранее мы анализировали детали автобиографии Льва Толстого, использовав его переживания как универсальный пример катастрофических эмоциональных последствий революционной аномалии. Идеологическая реакция Толстого на совершенно неожиданную информацию столь же архетипична. Новости из Западной Европы – откровение о «смерти Бога» – каскадом обрушились на великого автора через имплицитные и эксплицитные культурно обоснованные убеждения. Он очень долгое время испытывал смятение чувств и воспринимал существование как хаос, в котором таилось великое искушение – отождествление с духом отрицания.

Толстой начинает очередной раздел своей исповеди аллегорией из одной восточной басни. Преследуемый диким зверем путешественник прыгает в старый колодец и хватается за растущую там виноградную лозу. На дне колодца сидит, разинув пасть, древний дракон. Наверху подстерегает ужасный зверь – пути назад нет. Человек цепляется за лозу, его руки слабеют, но он все еще держится. Вдруг он замечает двух мышей – черную и белую, – которые грызут спасительную ветку. Скоро она сломается, и путник отправится прямиком в глотку дракона. Тут несчастный видит несколько капель меда на листьях лозы, слизывает их и успокаивается. Для Толстого, однако, радости жизни утратили эту целебную сладость:





Не найдя разъяснения в знании, я стал искать этого разъяснения в жизни, надеясь в людях, окружающих меня, найти его, и я стал наблюдать людей – таких же, как я, как они живут вокруг меня и как они относятся к этому вопросу, приведшему меня к отчаянию.

И вот что я нашел у людей, находящихся в одном со мною положении по образованию и образу жизни.

Я нашел, что для людей моего круга есть четыре выхода из того ужасного положения, в котором мы все находимся.

Первый выход есть выход неведения. Он состоит в том, чтобы не знать, не понимать того, что жизнь есть зло и бессмыслица. Люди этого разряда – большею частью женщины, или очень молодые, или очень тупые люди – еще не поняли того вопроса жизни, который представился Шопенгауэру, Соломону, Будде. Они не видят ни дракона, ожидающего их, ни мышей, подтачивающих кусты, за которые они держатся, и лижут капли меду. Но они лижут эти капли меда только до времени: что-нибудь обратит их внимание на дракона и мышей, и – конец их лизанью. От них мне нечему научиться, нельзя перестать знать того, что знаешь.

Второй выход – это выход эпикурейства. Он состоит в том, чтобы, зная безнадежность жизни, пользоваться покамест теми благами, какие есть, не смотреть ни на дракона, ни на мышей, а лизать мед самым лучшим образом, особенно если его на кусте попалось много. Соломон выражает этот выход так:

«И похвалил я веселье, потому что нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться: это сопровождает его в трудах во дни жизни его, которые дал ему бог под солнцем.

Итак, иди ешь с веселием хлеб твой и пей в радости сердца вино твое… Наслаждайся жизнью с женщиною, которую любишь, во все дни суетной жизни твоей, во все суетные дни твои, потому что это – доля твоя в жизни и в трудах твоих, какими ты трудишься под солнцем… Все, что может рука твоя по силам делать, делай, потому что в могиле, куда ты пойдешь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости».

Этого второго вывода придерживается большинство людей нашего круга. Условия, в которых они находятся, делают то, что благ у них больше, чем зол, а нравственная тупость дает им возможность забывать, что выгода их положения случайна, что всем нельзя иметь 1000 женщин и дворцов, как Соломон, что на каждого человека с 1000 жен есть 1000 людей без жен, и на каждый дворец есть 1000 людей, в поте лица строящих его, и что та случайность, которая нынче сделала меня Соломоном, завтра может сделать меня рабом Соломона. Тупость же воображения этих людей дает им возможность забывать про то, что не дало покоя Будде, – неизбежность болезни, старости и смерти, которая не нынче – завтра разрушит все эти удовольствия. То, что некоторые из этих людей утверждают, что тупость их мысли и воображения есть философия, которую они называют позитивной, не выделяет их, на мой взгляд, из разряда тех, которые, не видя вопроса, лижут мед. И этим людям я не мог подражать: не имея их тупости воображения, я не мог ее искусственно произвести в себе. Я не мог, как не может всякий живой человек, оторвать глаз от мышей и дракона, когда он раз увидал их.

Третий выход есть выход силы и энергии. Он состоит в том, чтобы, поняв, что жизнь есть зло и бессмыслица, уничтожить ее. Так поступают редкие сильные и последовательные люди. Поняв всю глупость шутки, какая над ними сыграна, и поняв, что блага умерших паче благ живых и что лучше всего не быть, так и поступают и кончают сразу эту глупую шутку, благо есть средства: петля на шею, вода, нож, чтоб им проткнуть сердце, поезды на железных дорогах. И людей из нашего круга, поступающих так, становится все больше и больше. И поступают люди так большею частью в самый лучший период жизни, когда силы души находятся в самом расцвете, а унижающих человеческий разум привычек еще усвоено мало. Я видел, что это самый достойный выход, и хотел поступить так.

Четвертый выход есть выход слабости. Он состоит в том, чтобы, понимая зло и бессмысленность жизни, продолжать тянуть ее, зная вперед, что ничего из нее выйти не может. Люди этого разбора знают, что смерть лучше жизни, но, не имея сил поступить разумно – поскорее кончить обман и убить себя, чего-то как будто ждут. Это есть выход слабости, ибо если я знаю лучшее и оно в моей власти, почему не отдаться лучшему?.. Я находился в этом разряде.

Так люди моего разбора четырьмя путями спасаются от ужасного противоречия. Сколько я ни напрягал своего умственного внимания, кроме этих четырех выходов, я не видал еще иного.





Разум Толстого – его рациональность – не видел решения дилеммы, возникшей из-за появления «неперевариваемой» мысли. Более того, логика ясно диктовала, что существование, характеризующееся лишь неизбежным и бессмысленным страданием, следует резко оборвать, словно злую шутку. Толстой ясно видел бесконечный конфликт человека с условиями его бытия. Это подорвало желание писателя жить и работать. Он не понимал (по крайней мере, на этом этапе пути), что люди созданы для того, чтобы постоянно противостоять хаосу – вечно стараться преобразовать его в реальное бытие, – вместо того чтобы раз и навсегда овладеть им (и сделать все нестерпимо статичным).

Присутствие смертельной уязвимости – этой определяющей характеристики человека и причины возникающего отвращения к жизни – может стать еще более невыносимым, если видеть конкретные примеры этого состояния. Кто-то всегда беднее, слабее и уродливее других – все люди в чем-то менее совершенны (а некоторые, по-видимому, ущербны во всех отношениях). Признание очевидно произвольного распределения умений и достоинств добавляет дополнительные рационально оправданные основания для формирования философии негодования и антипатии – иногда у целого класса людей, иногда у отдельной личности. В таких обстоятельствах желание отомстить самой жизни может стать превыше всего, особенно у несправедливо угнетенных. Шекспировский искалеченный Ричард Третий говорит от имени всех революционеров и мятежников, испытывающих такие побуждения:

 

Раз небо мне дало такое тело,

Пусть ад и дух мой также искривит.

Нет братьев у меня – не схож я с ними;

И пусть любовь, что бороды седые

Зовут святой, живет в сердцах людей,

Похожих друг на друга, – не во мне.

Один я.

 

Зло – это добровольный отказ от процесса, который делает существование терпимым и оправдывает наблюдение за тяготами жизни. Это отрицание является самонадеянным и преждевременным, потому что предварительное решение принимается как окончательное: все недостаточно и потому не имеет ценности – и исправить ситуацию невозможно. Такое суждение не оставляет ни единого шанса на исцеление. Отсутствие веры в надежду и смысл (которые, кажется, уже совсем готовы исчезнуть под напором обоснованной критики) редко означает параллельное отсутствие веры в тревогу и отчаяние (даже если признание бессмысленности всего сущего должно подорвать представления о муках). Однако не верить в страдание невозможно: отказ от процесса, который постоянно обновляет положительные стороны составных элементов опыта, гарантирует лишь то, что их отрицательные аналоги одержат верх. Новая пытка, в дополнение к той, что сама по себе вызывает ненависть к жизни, несомненно, породит того, кто станет подстрекать на поступки похуже самоубийства. Таким образом, становление противоборца идет предсказуемым путем: от гордыни («Гордыней обуян и честолюбьем гибельным, дерзнул восстать»), через зависть, к мести, завершающей образ человека, одержимого бесконечной ненавистью и завистью:

 

…к Добру

Стремиться мы не станем с этих пор.

Мы будем счастливы, творя лишь Зло,

Его державной воле вопреки.

И если Провидением своим

Он в нашем Зле зерно Добра взрастит,

Мы извратить должны благой исход,

В Его Добре источник Зла сыскав.

 

Нигилизм Толстого – отвращение к человеку и обществу в сочетании со стремлением к искоренению бытия – это одно из логических жестоких последствий обостренного самосознания. Однако это не единственное и, возможно, даже не самое тонко подмеченное проявление зла. Гораздо хуже усиленное отождествление с традицией и обычаем (к тому же оно более скрыто от самого антигероя и его ближайшего окружения). Злодей надевает маску патриотизма, чтобы облегчить переход государственной власти к политике разрушения. Ницше осмыслил это следующим образом:





Определение морали: мораль – это идиосинкразия декадентов, с задней мыслью отомстить жизни – и с успехом. Я придаю ценность этому определению.





Такое описание первоначального мотивированного решения и последующего распада представляется мне более точным и убедительным, чем любая из созданных до сих пор чисто научных теорий психопатологии, характеризующих процессы и раздвоенное конечное состояние нравственного (и, следовательно, духовного) вырождения. Конечно, в настоящее время мы не можем достаточно серьезно относиться к исключительно рациональному восприятию собственной личности, чтобы предполагать наличие связи между злом как космической силой и мелкими проступками людей, которые предают сами себя. Люди считают, что они проявляют должную скромность, уменьшая масштабы и значимость ошибок. По правде говоря, они просто не желают нести бремя подлинной ответственности.

Назад: Глава 5. Враждующие братья: архетипы реакции на неизвестное
Дальше: Противоборец в действии: добровольное уничтожение карты смысла