Вольтер, Руссо и философы XVIII столетия
Останки двух маловероятных компаньонов лежат друг напротив друга в крипте Парижского Пантеона. В 1791 г., спустя два года после взятия Бастилии, Вольтер стал одним из первых героев нации, захороненных здесь лидерами Великой французской революции. В 1794 г., когда с казнью Робеспьера только-только завершился самый кровавый этап революции, к Вольтеру в крипте присоединились останки Руссо. В жизни эти двое были почти врагами. «Я ненавижу вас», — откровенно писал Руссо Вольтеру в 1760 г. Два года спустя Руссо издал трактат об образовании, и Вольтер взял на себя задачу распространить новость, что этот мнимый воспитатель отказался от своих настоящих пятерых детей, когда те были младенцами. Вольтер утверждал также, что Руссо поспособствовал смерти бабушки этих детей по материнской линии, хотя на тот момент она была еще жива. Как-то Вольтер пошутил, что автор «Общественного договора» сам «скорее чуждался общества». Это, несомненно, было правдой, ее не отрицал и сам Руссо: «Я никогда не был по-настоящему пригоден для жизни в гражданском обществе, где сплошь одно принужденье, обязанность, долг, и… мой независимый нрав делал меня неспособным к подчинению, которое необходимо тому, кто хочет жить с людьми».
Оба эти человека умерли за десять лет до революции и мало походили на ее героев. Руссо писал, что испытывал «стойкое отвращение к революциям» и «всегда настаивал на сохранении существующих институтов». Хотя Руссо и считал, что прямая демократия, то есть голосование на народных ассамблеях, лучше всего подходит небольшим городам-государствам, в отношении таких больших стран, как Франция, наилучшей формой правления он полагал монархию. Вольтер также испытывал симпатии к монархизму и не одобрил бы казнь Людовика XVI, гильотинированного революционерами в 1793 г. Вольтер во многих отношениях был первым среди тех, кто отстаивал свободы простого человека, но сам не желал, чтобы его считали простолюдином. Он разбогател и пополнил низшие слои аристократии, скупая помещичьи усадьбы. Свое состояние он сколотил, поначалу получая деньги от продажи своих произведений и постановки пьес, а затем преумножил, осуществляя сделки в качестве международного банкира. Вдобавок он плодотворно использовал лазейку в системе французской лотереи, на которую ему указал один математик. Вольтер, согласно всем свидетельствам, был щедрым покровителям для тысячи или около того своих крестьян и порой трудился вместе с ними в своем саду, совсем как один из его самых известных героев, Кандид. Однако взгляды его вряд ли были эгалитарными: «Просвещенные времена просветят лишь немногих честных людей», — писал он другу.
«Широкие массы всегда будут фанатиками».
С другой стороны, Вольтер был невероятно саркастичен и неустанно бичевал элиты, особенно католическую церковь. Его нападки на злоупотребление властью со стороны духовенства, защита терпимости и вмешательство в ряд печально известных случаев судебной несправедливости весьма привлекали позднейших радикалов, в особенности тех, кто стремился «дехристианизировать» Францию. Как и многие критики церкви XVIII столетия, Вольтер верил в некую разновидность Бога, но Христос его мало привлекал. Согласно одной правдоподобной истории, как-то раз на заре Вольтер забрался вместе со своим гостем на холм и, пав ниц перед восходящим солнцем, воскликнул: «Всемогущий боже, верую я!» — а затем сухо заметил своему спутнику: «Что же до монсеньора, Сына и мадам, Его матери, это совсем другое дело!» Ортодоксальная религия, утверждал Вольтер в своем «Философском словаре», «источник всех глупостей и всех мыслимых смут; она — мать фанатизма и гражданских раздоров, враг рода человеческого».
Руссо восторгался «чистой и простой религией Евангелия», суть которой, по его словам, заключалась в братстве всех людей. Но Руссо так мало чтил большинство богословских догм, что религиозные консерваторы считали его опасным врагом, а дехристианизаторы признавали как одного из вдохновителей. Его убежденность в том, что «человек от природы добр… и только из-за наших общественных учреждений впадает в грехи», входила в противоречие с доктриной первородного греха. Как и Вольтер, Руссо настаивал, что вера в Бога необходима, дабы избежать анархии, он поддерживал идею Гоббса о том, что государство должно контролировать отправление официальной религии. Однако догматы предлагаемой Руссо гражданской религии были минимальны. Они сводились к следующему: «Существование могучего, разумного, благодетельного, предусмотрительного к заботливого божества, будущая жизнь, счастье справедливых, наказание злых, святость общественного договора и законов — вот положительные догматы».
Такая разбавленная форма христианства вовсе не удовлетворяла консерваторов вроде Жозефа де Местра, французского энциклопедиста (1753–1821). Про него говорили, что он больший католик, чем папа римский, и больший роялист, чем король. Для де Местра и ему подобных люди, подрывающие авторитет церкви, были повинны в кровавых эксцессах революции. Именно принципы Вольтера и Руссо погубили всех гильотинированных:
Справедливо считать Вольтера и Руссо лидерами [революции] … Вредительские сочинения Вольтера шестьдесят лет подтачивали само христианское основание этого великолепного строения, чье падение потрясло Европу. Именно губительное красноречие Руссо соблазнило толпу, у которой страсти превосходят разум. Он заронил повсюду семена насмешки и бунта против власти. Он… изложил ужасающие принципы, из которых прямо следуют те ужасы, что мы наблюдали.
Наполеон соглашался, что Руссо в каком-то смысле «указал путь Французской революции». Правда и то, что ряд лидеров революции, включая Робеспьера, считали себя последователями Руссо. В работе «Об общественном договоре» было немало идей, близких по духу врагам старого режима. Руссо доказывал, что в основе всякой «законной власти» лежит соглашение, и казалось очевидным, что средний француз не мог прийти к удовлетворительному соглашению со своими правителями. Книга рассматривала общие интересы, объединяющие граждан, и описывала ужасы неравенства. Вдохновляющие слова ее первой главы — «Человек рожден свободным, а между тем везде он в оковах» — звучали как призыв к восстанию, даже если Руссо и не имел этого в виду.
Намерения Руссо сложно угадать по его произведениям, и не только потому, что то, что он предложил в одном месте, он отвергал в другом, но и потому, что Руссо был полон противоречий. «Я создан иначе, чем кто-либо из виденных мною; осмеливаюсь думать, что я ни похож ни на кого на свете», — писал он в «Исповеди». Слова Руссо, однако, не всегда стоит трактовать буквально, как предупреждал он сам одного из своих корреспондентов: «…мои понятия редко имеют общепринятое значение; в действительности с Вами всегда беседует мое сердце и, возможно, однажды Вы поймете, что оно говорит не так, как другие». Но в сердце Руссо не было ничего, что склоняло бы его к поддержке тиранических диктатур, хотя работу «Об общественном договоре», и, в частности, содержащуюся в ней плохо прописанную концепцию «общей воли», можно толковать и как их интеллектуальную поддержку.
Истинные интересы и устремления общества укоренены в том, что Руссо называл «общей волей», однако он не ставил задачи определить содержание этой воли. Толпа, часто не знает, «чего она хочет, потому что она редко сознает то, что для нее хорошо». Так что граждан должны направлять, а когда необходимо, то и принуждать те, кто лучше знают, что для них благо. Иногда людей надо заставлять, чтобы они «повиновались свободно». Согласно утверждениям Бертрана Рассела, написанным в 1946 г., подобные рассуждения делают Руссо «изобретателем политической философии псевдодемократической диктатуры». Согласно Расселу получалось, что «к настоящему времени Гитлер представляет результат руссоистских тенденций». Рассел утверждал, что вследствие идей Руссо об общей воле делается возможной мистическая идентификация вождя с его народом, которая не нуждается для своего подтверждения в столь земном средстве, как избирательная урна… Плоды этой практики были пожаты во время правления Робеспьера; диктатуры в России и Германии (особенно в последней) являются результатом руссоистского учения.
Рассел перебарщивает, ведь многие тираны находились у власти задолго до рождения Руссо и, несомненно, часть из них считала, что правит в соответствии с желаниями людей. Даже если Руссо повинен в изобретении политической философии диктатуры, он не причастен к появлению диктаторов.
Было время, когда Руссо счел бы за честь быть похороненным рядом с Вольтером. Когда он был в Париже в возрасте около 30, а Вольтеру в то время было около 50, Руссо восхищался работами старшего товарища и послал тому весьма хвалебное письмо. Казалось, поначалу Руссо чувствовал себя своим в кругу интеллектуалов, участвовавших в «Энциклопедии» Дидро и Д’Аламбера. Ему предложили написать для нее статьи о музыке, и Руссо сдружился с Дидро. Но однажды в 1749 г., когда он направлялся навестить Дидро, арестованного предположительно за антиправительственные сочинения, у Руссо закружилась голова, и он присел под дерево передохнуть. Здесь на него снизошло откровение, которое все изменило. Ранее он видел объявление о конкурсе эссе, объявленном Дижонской академией, и внезапно Руссо понял, что знает ответ на вопрос, поставленный академией. Вопрос был такой: «Способствует ли возрождение наук и искусств улучшению нравов?» Суть откровения заключалась в том, что общество все разрушает. Современное научные достижения были тому подтверждением, и они приносили больше вреда, чем пользы. Эта мысль стала краеугольным камнем всей философии Руссо и привела его к конфликту с просветителями из круга Дидро и Вольтера, ведь в действительности эта философия была направлена прямо против них. Как отмечает Руссо в предисловии к своему эссе, он оспаривает то, «чем теперь восхищаются», и добавляет: «Но я уже решился; я не забочусь о том, чтобы понравиться… людям, падким на все модное».
Эссе принесло Руссо победу в конкурсе и первую известность. Начиналось сочинение с признания того, что человечество добилось значительных успехов в познании себя и природы. Несколькими веками ранее Европа жила в «состоянии худшем, чем невежество», поскольку погрязла в болоте тарабарщины и путаницы схоластической философии. Ныне же ее народы были «столь просвещенными». Но, к сожалению, «наши души развращались по мере того, как совершенствовались науки и искусства». Это происходило и ранее, объяснял Руссо, в древней Греции и Египте, где «прогресс наук вскоре привел к падению нравов». Рим также деградировал после появления ряда непристойных писателей, в то время как некоторые нации, «не будучи заражены пристрастием к бесплодному знанию», были счастливы и сильны. Римляне блюли мораль до тех пор, пока не стали ее изучать. Их погубили их же философы, в результате чего «там стали пренебрегать военной дисциплиной, презирать земледелие, увлекаться лжеучениями и забывать об отечестве».
Согласно эссе Руссо, искусства и науки не только порождают плохое поведение, но и сами являются порождением наших пороков. Искусства «питаются роскошью». Астрономия «родилась из суеверия» (то есть она развилась из астрологии), физика — результат «праздного любопытства», а геометрия — следствие «корыстолюбия» (потому что изначально она использовалась для обмера земельных участков). Наука в целом вводит нас в заблуждение, потому что ошибиться гораздо проще, чем быть правым. Для достижения той цели, которую ставят перед собою наши науки, «они бесполезны». Физика, например, бессмысленно пытается объяснить «необъяснимые тайны электричества». И «по производимому ими действию они опасны». Поскольку науки являются продуктами безделья, они сами приводят к безделью, по словам Руссо. Они не делают нас лучше управляемыми, более счастливыми или менее извращенными. Вместо этого они ослабляют религию и патриотизм и ведут к распаду империй. В более поздней работе Руссо заявил, что «умствование и философствование… втихомолку подкапывает истинный фундамент всякого общества». Он отмечал также, что умственный труд вреден для здоровья. Долгие загородные прогулки и сельскохозяйственные работы, с которыми Руссо сам не сталкивался, были лучшим досугом.
Руссо, как мы помним, полагал, что новые технологии часто вредны. В своем эссе для Дижонской академии он даже порицал технологию печати. Это было «ужасное искусство», потому что оно увековечило «ошибки и излишества человеческого разума». Благодаря этому неудачному изобретению «пагубные размышления» различных писателей, таких как Спиноза, будут существовать вечно. Руссо не упомянул тот факт, что печать позволяла и ему распространять его собственные эксцентричные идеи о «счастливом состоянии невежества». В типично провокационном замечании он утверждал, что сам Сократ превозносил невежество. На самом деле что Сократ хвалил, так это честное признание невежества, когда человеку не хватает знаний. В отличие от Руссо, он никогда не подразумевал, что невежество как таковое желательно. Если нашим потомкам достанет мудрости, заключал Руссо, они возопят к небесам:
Всемогущий боже! Ты, в чьих руках наши души, избавь нас от наук и пагубных искусств наших отцов и возврати нам неведение, невинность и бедность — единственные блага, которые могут сделать нас счастливыми и которые в твоих глазах всего драгоценнее!
Утверждение о том, что некоторые части мира стали «весьма просвещенными», неоднократно выдвигалось в середине XVIII в. Вольтером и многими другими. Фактически одна из определяющих характеристик Просвещения как интеллектуального движения состоит в том, что его представители «думали, что живут в эпоху Просвещения», как выразился один современный историк. В отличие от ворчливого Руссо, Вольтер и его единомышленники считали, что в такие времена в целом жить хорошо. В своей книге об эпохе Людовика XIV Вольтер писал, что эта «счастливая эпоха… увидела рождение революции в человеческом разуме», которая началась с Бэкона, Галилея и Декарта и дала начало «самому просвещенному веку, который когда-либо видел мир». Статьи в «Энциклопедии», начавшие появляться в 1751 г., ссылались на «философский век», который «полон света». Примерно 20 лет спустя другой писатель восторгался тем, что «империя разума расширяется с каждым днем».
Соредактор Дидро Д’Аламбер опубликовал «Предварительное рассуждение» к энциклопедии, ставшей манифестом для движения, и назвал ее героев. «Основными гениями, которых человеческий разум должен считать своими мастерами», были Бэкон, Декарт, Ньютон и Локк, способные победить «множество предрассудков» и преодолеть «слепое восхищение древностью». Все великие системы взглядов надлежало отвергнуть в пользу осторожного накопления фактов. Декарт заслуживал похвалы за свой ставящий все под сомнение подход (хотя он несколько сбился с пути со своим уважением к «врожденным» идеям). Ньютон поставил натурфилософию на прочную экспериментальную основу, а Локк сделал нечто подобное для философии в целом, показав, как работает сознание и каковы его пределы. Роль Лейбница, однако, по словам Д’Аламбера, была неоднозначной. Хотя он превосходно продемонстрировал «неадекватность всех предыдущих решений» различных проблем, «он не был удовлетворен формулированием сомнений; он пытался рассеять их». В результате он преждевременно предложил собственную грандиозную систему, которая содержала некоторые довольно неправдоподобные и бесполезные идеи.
Важность интеллектуальной осторожности подчеркивал Дидро в статье, объясняющей цели «Энциклопедии»: «Мы должны… позаботиться о том, чтобы объяснить причины, когда они есть; определить причины, когда мы их знаем; указать их следствия когда они бесспорны; научить людей сомневаться и ждать…» Поскольку смысл «философского или сомневающегося духа» состоял в том, чтобы «сбросить ярмо авторитета», он довел бы идею до абсурда, если бы одна форма догматизма была просто заменена другой. Статья Энциклопедии о «Философе» (интеллектуале) проливает дополнительный свет на ценности этих сомневающихся духов и на то, как они видят себя. Они противопоставляли современного философа древним мудрецам-стоикам, «которые глупо желали отрицать страсти». Истинный философ, хотя и руководствуется разумом, не стремится устранить свои эмоции, потому что это невозможно. Вместо этого «он работает над тем, чтобы они не доминировали над ним, извлекает из них выгоду и разумно их использует…».
Поскольку философы подчеркивали слабость человеческого разума — постоянную тему в работе их героя Локка и двух собратьев по духу, Бейля и Юма, — в этом отношении было бы ошибочно прикреплять знакомый ярлык «Век разума» к периоду их расцвета. С точки зрения религиозных консерваторов, философы и их собратья отводили разуму слишком большое место, позволяя ему вторгаться на территорию веры. Они задавали сложные вопросы там, где не следует задавать никаких вопросов. Но, по их собственному мнению, философы стремились просто дойти до сути вопросов, казавшихся им разумными и необходимыми, и делать это с пониманием ограниченности человеческого разума. Следовательно более точным, хотя и менее ярким названием их времени было бы «Век попыток быть более разумными».
Объединяло философов отвращение к чрезмерному почтению традиций, интеллектуальной ортодоксальности, священных писаний или религиозных догм, поскольку все это оказалось препятствием для знаний и благополучия человечества. Одна из их кампаний, где Вольтер сыграл большую роль, заключалась в пропаганде прививки против оспы на том основании, что это, похоже, работало. Было много богословского противодействия этой новомодной медицинской практике. Утверждалось, что это вмешательство в Божий промысел и оно может сделать людей менее богобоязненными. В 1720-е гг. религиозные консерваторы во Франции, Великобритании и в колониях в Новой Англии утверждали, что людям полезно беспокоиться о том, что Бог может наказать их за грехи в любой момент, наслав на них оспу. Прививка была принята с большей готовностью в Англии, чем во Франции. Когда Вольтер утверждал, что с ее помощью можно спасти жизни тысяч французов, ему сказали: «Только атеист, сбитый с толку английской чепухой, может предположить, что наша нация должна понести верный урон в надежде на сомнительную выгоду».
На самом деле научное обоснование прививок было не таким очевидным, как предполагал Вольтер. В отличие от вакцинации, которая в конечном итоге вытеснила ее, техника прививки несла значительный риск заражения людей, которые, вероятно, при прочих обстоятельствах не были бы подвержены этой болезни. Среди представителей французской оппозиции к прививкам были уважаемые ученые, и их возражения были резонны. Но позиция Вольтера и философов тоже была убедительна: не дело богословов в цивилизованном обществе вмешиваться в медицину.
Хотя ведущие деятели французского Просвещения в целом разделяли приверженность новому мышлению, они расходились по многим конкретным вопросам. Немногие из них, вроде барона Гольбаха и Дидро в старости, были атеистами. Большинство же, как и Вольтер, верили в Бога. Их политические идеи существенно различались. Не было единства в отношении предпочтительной системы правления или согласованной политической программы — в действительности Вольтер не мог договориться о такой программе даже с самим собой. Некоторые философы были в восторге от распространения коммерции, другие полагали, что полезнее больше сил затрачивать на сельское хозяйство. Некоторые выступали за образование масс, тогда как другие не видели в этом смысла.
Разнообразие мнений среди мыслителей Просвещения значительно возрастает, если определение Просвещения включает не только философов и их единомышленников. Стало принято собирать всевозможных прогрессивных мыслителей из разных уголков мира в некое непонятное интеллектуальное движение. Типичная антология текстов «Просвещения» включает некоторых авторов, родившихся в конце 1500-х гг., и тех, кто был еще жив в 1830-х гг. Эта раздутая концепция Просвещения ведет к ошибочным представлениям о мыслителях, имеющих к нему отношение. Если некоторых членов этой расширенной семьи можно осудить за какой-либо интеллектуальный порок или недостаток, тогда и все разросшееся племя можно несправедливо обвинить в соучастии.
«Раздутое Просвещение, — как выразился один историк, — может быть отождествлено со всей современностью, почти со всем, что подразумевается под западной цивилизацией, и поэтому его можно считать ответственным практически за все, что вызывает недовольство…» Поскольку мы считаем себя детьми Просвещения, заманчиво возложить вину за различные беды на наших предполагаемых интеллектуальных родителей. Порой мы не гуманны? Это вина холодного рационализма Просвещения. В разные времена Просвещение признавали ответственным за террор в период Французской революции — несмотря на то что некоторым образом в нем был повинен Руссо, бывший главным врагом философов, — за фашизм, коммунизм, злоупотребления психиатрии, экономическую эксплуатацию, сексизм, вымирание видов, безумные утопические проекты, ухудшение состояния окружающей среды и многое другое. Общепризнанно, что ни одна из ключевых фигур Просвещения XVIII в. не защищала и не потворствовала подобным порокам (кроме сексизма); тем не менее утверждается, что просветители каким-то образом подготовили почву для них или оказали влияние на людей, которые делали все это.
Так, Исайя Берлин (1909–1997), влиятельный историк идей, предположил, что семена тоталитаризма могут быть найдены у некоторых философов. Хотя Берлин писал, что не может обвинить «ни одного мыслителя эпохи Просвещения… в том, что тот непосредственно повинен в авторитаризме, притеснениях и в конце концов в самом тоталитаризме», он муссирует факт, что некоторые из «их более поздних интерпретаторов, в особенности… марксисты, но также [Огюст] Конт [1798–1857] … действительно способствовали чему-то в этом роде». Другими словами, если ваши идеи искажаются много десятилетий спустя людьми, которые якобы являются вашими последователями, то это отчасти ваша вина.
В дополнение к обвинению в том, что Просвещение по неосторожности породило идеи, которыми можно злоупотреблять, и предложило схемы, которые могут завести слишком далеко, его обвиняли в постановке целей, которые вряд ли будут достигнуты, и в поощрении оптимизма, который всегда наивен, так как ничто не идеально и что-то всегда может пойти не так. В одном письме Берлин признал достоинства философов: «…эти мыслители… эффективно атаковали суеверия и невежество, жестокость, тьму, догму, традиции, деспотизм всех видов, и за это я искренне их уважаю». Но таких достижений недостаточно, чтобы удовлетворить всех. Один полемист, разделяющий преувеличенный пессимизм Руссо, заявил, что «наследие проекта Просвещения… это мир, которым правят расчетливость и своеволие, неподвластные человеческому разуму и пагубно бесцельные».
Представление о том, что в Просвещении в конечном счете было что-то постыдное или глупое, несмотря на достойные намерения философов, настолько широко распространилось в XX в., что это нашло отражение в Оксфордском словаре английского языка. С 1891 г. по 2010 г. в словаре давалось следующее определение «Просвещения»:
Вероятно, нет ничего, что могло бы примирить Руссо с цивилизацией его времени или с любой другой. Возможно, он восхвалял древнюю Спарту, но ностальгию испытывал только по тем эпохам, в которых никогда не жил. Вероятно, его оценка Франции XVIII в. не изменилась бы, узнай он о скромном, но несомненном успехе, который в конечном итоге был достигнут в битвах с «суеверием и невежеством, жестокостью, тьмой, догмой, традицией, деспотизмом всех видов», — если взять список целей просвещения Исайи Берлина. Очевидно, что эти заслуги не произвели достаточного впечатления на некоторых более поздних критиков Просвещения, которые имели возможность наблюдать за ними. Такие недовольные сравнимы с вымышленным лидером Народного фронта освобождения Иудеи, которого Джон Клиз сыграл в фильме «Жизнь Брайана по Монти Пайтон». Этот лидер не спешил замечать какие-либо выгоды от римской оккупации своей страны:
— Они обобрали нас до нитки, ублюдки. Они взяли все, что мы имели… И что они нам дали взамен?!
— Акведук?..
— Ой. Ага-ага. Они дали нам это…
— И канализацию…
— Да уж. Отлично. Я гарантирую, что акведук и канализация — это две вещи, которые сделали римляне.
— И дороги… Орошение… Медицину… Образование… И вино…
— Хорошо, но, кроме канализации, медицины, образования, вина, общественного порядка, ирригации, дорог, системы пресной воды и здравоохранения, что римляне когда-либо сделали для нас?
Мы не можем назвать какие-либо акведуки, возведенные интеллектуалами, какие-либо дороги или вино. Улучшения в здравоохранении и образовании более вероятно связаны с философами, хотя и трудно проследить прямые связи между книгами и общественным благосостоянием. Аргументы в пользу Просвещения наиболее резонны, когда мы указываем на убывающую силу религиозных властей вмешиваться в жизнь людей и даже прекращать ее, на терпимость к религиозному инакомыслию, на научный прогресс и постепенный демонтаж политических институтов, слишком близких к феодализму и слишком далеких от демократии. Даже когда трудно точно узнать, насколько велики заслуги философов, будет неблагодарностью не признать, что мыслители XVIII в. из этой книги и их герои в XVII в. сражались на праведной стороне в этих битвах и, вероятно, помогли победить в них.
Наследники Руссо всегда будут ссориться с наследниками Вольтера. Разве стремление к научным знаниям и, возможно, к некоторым другим целям Просвещения не подразумевает преград и опасностей, как жаловался Руссо? Д’Аламберу принадлежит остроумное возражение по поводу подобных тревог:
Мы не будем упрекать его [Руссо] в том, что он перепутал культивирование ума со злоупотреблениями, которое можно при этом совершить, поскольку он, несомненно, ответил бы, что эти злоупотребления неотделимы от ума. Но мы попросили бы его выяснить, не обязано ли большинство зол, которые он приписывает науке и искусству, совершенно другим причинам, перечисление которых будет долгой и трудной операцией… В целом даже если предположить, что мы должны согласиться с аргументами о вреде человеческих знаний, что никак не соответствует нашим намерениям, то уж никак нельзя допустить, что можно чего-то достичь, уничтожая их. Пороки останутся с нами, а к ним добавится еще и невежество.
Другими словами, даже если бы дела были так плохи, как боялся Руссо, разве они не были бы еще хуже без прогресса, на который он сетовал?
В отличие от верховного жреца Феодора в притче Лейбница о бесконечном дворце возможностей, мы не можем исследовать альтернативные реальности и посмотреть, что произошло бы, если бы не случилось определенных вещей. Что было бы, если бы Декарт не попросил прохожего о помощи с фламандской головоломкой и его не посещали яркие сновидения об «удивительной науке»? Что, если бы Лейбниц согласился на профессорскую должность и не гонялся по всей Европе, искрясь идеями и предлагая проекты правителям? Что, если бы Юму удалась карьера в бизнесе, или Оксфорд не отказал бы Локку в ученой степени доктора медицины, или Гоббс не был зачарован идеями Галилея и Евклида? Что, если бы Спиноза остался в своей синагоге? Наверное, наш мир не лучший из всех возможных миров; но эти новаторы помогли сделать его интеллектуально увлекательным и, как предполагал ДАламбер, менее невежественным.