Уже в первый год этого вынужденного затворничества – и особенно в последующие – Каупервуд почувствовал, что значило бы прожить остаток своих дней вне общества или в среде, которая постоянно напоминала бы ему о том, что он не принадлежит к лучшему, или, вернее, привилегированному кругу, каким бы ограниченным и скучным этот круг ни был. Когда Каупервуд пытался впервые ввести Эйлин в общество, ему казалось, что, завоевав положение, они сумеют влить новую, живую струю в этот затхлый мирок, даже сообщить ему известный блеск. Но все двери закрылись перед ними одна за другой, и в конце концов они вынуждены были или вовсе отказаться от общения с людьми, или искать знакомств среди самой разношерстной публики – приглашать к себе после первой же встречи художников и певцов или приезжих актеров, в честь которых можно было дать обед. У них продолжали бывать только Хоксема, Видера, Бэйли – семейства, не пользовавшиеся никаким весом в обществе. Иногда Каупервуд приводил к себе обедать или ужинать какого-нибудь приятеля из дельцов, или любителя картин, или подающего надежды художника, и тогда Эйлин выходила к гостям. Изредка их навещали или приглашали к себе Эддисоны. Но это мало скрашивало их жизнь, они только острее чувствовали, какое потерпели поражение.
Чем больше Каупервуд размышлял над этим поражением, тем яснее становилось ему, что он тут ни при чем. К нему относились вполне благосклонно. Вот если бы Эйлин была другой… Тем не менее он ни в чем не упрекал ее и не помышлял о том, чтобы ее покинуть. В тяжелые дни тюремного заключения Эйлин была ему верна. Она ободряла его, когда он в этом нуждался. Нет, он ее не оставит, надо выждать и посмотреть, что тут можно сделать. Правда, этот остракизм порядком ему надоел. Тем более что его как будто и не сторонились вовсе, даже, пожалуй, не прочь были встречаться с ним. Своих приятелей-мужчин он всех сохранил – и Эддисона, и Бэйли, и Видера, и Мак-Кибена, и Рэмбо, и многих других. А некоторые светские дамы, ничуть не огорченные исчезновением Эйлин, высказывали сожаление по поводу того, что Каупервуд нигде больше не появляется. Время от времени делались даже попытки пригласить его без жены. Сначала он неизменно отвечал на такие приглашения отказом, потом стал иногда ходить на обеды и вечера один, не сообщая об этом Эйлин.
Именно в эту пору Каупервуд впервые ощутил, как далека от него Эйлин и по уму, и по складу характера. Эмоционально, физически они были близки друг другу, но Каупервуд жил своей, обособленной от Эйлин жизнью, и большой круг его интересов был недоступен ей. С мнением чикагского общества он особенно не считался, но теперь он мог сравнивать Эйлин с дамами из аристократических кругов Европы, ибо после своего поражения в свете и финансовой победы он решил снова побывать за границей. В Риме – на приемах в японском и бразильском посольствах, куда благодаря своему богатству Каупервуд получил доступ, и при новом итальянском дворе – он встречал очаровательных светских женщин: итальянских графинь, знатных англичанок, американок из высших кругов, наделенных вкусом и тактом. Как правило, они видели в нем человека с обаятельными манерами, острым и проницательным умом и вообще считали его личностью незаурядной, к Эйлин же – он не мог этого не заметить – относились много холодней. Она была слишком вызывающе красива, слишком роскошно одевалась. Ее цветущее здоровье и яркая красота как бы бросали вызов женщинам, наделенным более скромной и бледной внешностью, хотя по-своему и не лишенным привлекательности.
Во время одного большого приема при дворе, на который Каупервуд, уступая настояниям Эйлин, без особого труда раздобыл приглашение, он услышал, как кто-то позади него сказал:
– Вот вам типичная американка.
Каупервуд стоял в стороне, беседуя с греческим банкиром – своим соседом по гостинице, а Эйлин прогуливалась с женой этого банкира по залу.
– Кричащий туалет, безграничная самоуверенность и такая же наивность!
Каупервуд обернулся, чтобы посмотреть, к кому относятся эти слова, и увидел Эйлин. А так жестоко раскритиковавшая ее дама, по-видимому, англичанка, была хороша собой, изящна и бесспорно принадлежала к высшему обществу. Он должен был признать, что она во многом права, но разве можно подходить к Эйлин с обычной меркой? Разве можно винить ее в том, что она здоровое, сильное существо и что каждая жилка трепещет у нее от полноты жизни? Для него она была привлекательна. Очень жаль, что у людей более консервативных взглядов она вызывает такую неприязнь. Почему не видят они того, что видит он, – наивную страсть к роскоши, желание непременно быть на виду, вызванные, вероятно, тем, что Эйлин в юности была лишена возможности выезжать в свет, хотя только об этом и мечтала? Каупервуд жалел Эйлин. И вместе с тем уже начинал понимать, что для светской карьеры ему, пожалуй, нужна совсем иная жена – более сдержанная, с большим вкусом, чутьем и тем врожденным тактом, без которого нельзя преуспеть в обществе.
Из этой поездки Каупервуд привез в Чикаго прекрасного Перуджино, несколько великолепных полотен Луини и Превитали, портрет Цезаря Борджиа работы Пинтуриккьо, две огромные африканские красные вазы, купленные в Каире, позолоченный резной консоль времен Людовика XV, приобретенный у одного антиквара в Риме, два причудливых венецианских бра и пару старинных итальянских светильников, которые он разыскал в Неаполе и намеревался поставить у себя в библиотеке – по углам. Так постепенно пополнялась и росла его художественная коллекция.
Приблизительно в это же время стало меняться и отношение Каупервуда к женщинам. И раньше, когда он впервые встретился с Эйлин, у него уже был выработан свой, достаточно смелый взгляд на жизнь и взаимоотношение полов, а главное, он был твердо уверен в том, что волен поступать, как ему вздумается. С тех пор как он вышел из тюрьмы и снова пошел в гору, ему не раз приходилось ловить брошенный на него украдкой взгляд, и он не мог не видеть, что нравится женщинам. Эйлин лишь недавно стала его женой, но уже много лет была его любовницей, и пора первого пылкого влечения миновала. Каупервуд любил Эйлин не только за ее красоту, но и за неизменную горячую привязанность, однако и другие женщины начинали теперь интересовать его, иногда даже будить в нем страсть, и он не пытался подыскивать этому какие-либо объяснения или моральные оправдания. Такова жизнь, и таков человек. От Эйлин он скрывал, что его влечет к другим женщинам, понимая, как ей это будет горько, но тем не менее это было так.
Вскоре после своего возвращения из Европы Каупервуд как-то зашел в галантерейный магазин на Стэйт-стрит купить галстук. Еще в дверях он заметил даму – она направлялась к другому прилавку и прошла совсем близко от него. С первого взгляда он понял, что перед ним одна из тех женщин, к которым его тянуло в последнее время, хотя любоваться ими ему приходилось только издали: изящная, элегантно, но строго одетая, миниатюрная, стройная, с темными волосами и глазами, смуглой кожей, крохотным ртом и пикантным вздернутым носиком – нечто совсем новое для Чикаго той эпохи. Выражение ее глаз говорило о жизненном опыте, а задорно-дерзкое лицо пробудило в Каупервуде сознание своего мужского превосходства и желание во что бы то ни стало подчинить ее себе. На вызывающе-кокетливый взгляд, который она метнула в его сторону, Каупервуд ответил пристальным и властным взглядом, заставившим даму тотчас опустить глаза. Он смотрел на нее не нагло, а лишь настойчиво и многозначительно. Незнакомка была ветреной супругой одного преуспевающего адвоката, поглощенного своими делами и самим собой. После этого молчаливого разговора она с притворным безразличием остановилась неподалеку, делая вид, что внимательно рассматривает кружева. Каупервуд не сводил с нее глаз в надежде, что она опять посмотрит на него. Но он спешил по делам, не хотел опаздывать и потому, вырвав листок из записной книжки, написал название отеля, а внизу сделал приписку: «Второй этаж, гостиная, вторник в час дня». Дама стояла вполоборота к нему, и ее левая, затянутая в перчатку, рука была опущена. Проходя мимо, незаметно сунуть ей записку ничего не стоило. Каупервуд так и поступил и видел, как незнакомка зажала ее в руке. Несомненно, она украдкой все время наблюдала за ним. В назначенный день и час она ждала его в отеле, хотя он даже не подписал своего имени. Эта связь, показавшаяся ему вначале восхитительной, длилась, однако, недолго. Его возлюбленная была интересна, но уж слишком взбалмошна и капризна.
Затем у Хадлстоунов, своих прежних соседей, он как-то встретил на обеде девушку двадцати трех лет, которая на короткое время сильно увлекла его. У нее была смешная и не слишком благозвучная фамилия – Хабби (Элла Ф. Хабби, как он выяснил впоследствии), но девушка была очень мила. Главная ее прелесть заключалась в шаловливой, лукавой мордочке и плутовских глазах. Отец Эллы был состоятельным комиссионером с Южной Уотер-стрит. Стоило Каупервуду обратить на нее внимание, как девушка не замедлила влюбиться в него, что, впрочем, было довольно естественно. Она была молода, неопытна, впечатлительна, блеск славы кружил ей голову, а миссис Хадлстоун уж давно на все лады превозносила Каупервуда и его жену и пророчила ему великую будущность. Когда Элла с ним познакомилась, увидела, что он очень моложав, откровенно ею любуется и ничуть не страшен и не суров – во всяком случае, с нею, – она была совершенно очарована, и стоило Эйлин отвернуться, как смеющиеся глаза девушки тотчас с восхищением обращались на Каупервуда. После обеда все перешли в гостиную, и тут Каупервуд самым естественным и непринужденным образом пригласил Эллу навестить его в конторе, если ей доведется быть поблизости. Но глаза его досказали остальное, вызвав в ответ жаркий и смущенный взгляд. Она пришла, и они стали встречаться. Но связь эта была непродолжительной и не захватила его. Девушка была не из тех, что могла бы удержать Каупервуда после того, как было удовлетворено его любопытство.
За этой связью последовала еще одна короткая интрижка с некоей миссис Джозефайн Ледуэл, красивой вдовушкой, которая, вздумав спекулировать на хлебной бирже, обратилась за советом к Каупервуду и с первой же встречи решила, что с ним стоит затеять флирт. Внешне она немного походила на Эйлин, но была постарше, не так хороша собой и обладала более трезвым, практическим складом ума. Ее элегантность, независимая манера держаться и холодная расчетливость заинтриговали Каупервуда. Она, со своей стороны, всячески старалась его завлечь и в конце концов преуспела; местом встреч им служила ее квартира на Северной стороне. Связь эта длилась месяца полтора; новая возлюбленная даже не очень нравилась Каупервуду. Всякой женщине, которая с ним сближалась, предстояло состязаться с привлекательностью Эйлин и былым очарованием его первой жены. А это оказывалось не так уж просто.
Именно в ту пору, чем-то напоминавшую первые годы супружества с Лилиан, когда они тоже почти никуда не выезжали, Каупервуд встретил наконец женщину, которой суждено было оставить глубокий след в его жизни. Он долго не мог ее забыть. Это была жена молодого скрипача, Гарольда Сольберга, датчанина, поселившегося в Чикаго. Сама она не была датчанкой. Мужа ее выдающимся скрипачом никак нельзя было назвать, хотя музыкальным темпераментом он, несомненно, обладал.
Всем нам приходилось сталкиваться, и в самых разных областях, с этими будущими светилами, без пяти минут знаменитостями, непризнанными гениями. Это любопытный народ, с великим упорством предающийся тому делу, к которому считает себя призванным. У этих людей и подобающая внешность, и все традиционные замашки профессионала, однако это только «медь звенящая и кимвал бряцающий». Достаточно было самого краткого знакомства с Гарольдом Сольбергом, чтобы отнести его именно к этой категории людей искусства. У него был хмурый, блуждающий взгляд, длинные, до плеч, темно-каштановые кудри, которые он зачесывал назад, оставляя одну прядь по-наполеоновски спущенной на лоб, младенчески нежный румянец, чересчур пухлые, красные, чувственные губы, красивый нос с небольшой горбинкой, густые брови и усы, которые топорщились так же беспокойно, как и его болезненно самолюбивая и ничтожная душа. Родные услали его из Дании, потому что в двадцать пять лет он все еще никак не проявил себя и только и делал, что докучал замужним дамам, в которых постоянно влюблялся. В Чикаго Сольбергу пришлось жить на сорок долларов в месяц, которые высылала ему мать, и на скудный заработок от уроков музыки. Денег было маловато, но, расходуя их на свой лад «экономно», то есть одеваясь франтовски и питаясь впроголодь, он как-то изворачивался и даже сумел окружить свою персону неким романтическим ореолом. Ему было всего двадцать восемь лет, когда он встретил Риту Гринаф из Уичиты, штат Канзас; к тому времени, когда Сольберги познакомились с Каупервудом, Гарольду было тридцать четыре года, а его жене – двадцать семь.
Она училась в чикагской школе живописи и ваяния и встречалась с Сольбергом на студенческих вечерах; в ту пору ей казалось, что он играет божественно и что жизнь – это только искусство и любовь. Весна, сверкающее на солнце озеро, белые паруса яхт, несколько прогулок и бесед в тихие, задумчивые вечера, когда город утопает в золотистой дымке, довершили дело. Затем последовало внезапное венчание в субботний вечер, свадебная поездка в Милуоки на один день, возвращение в студию, которую нужно было теперь переоборудовать для двоих, и поцелуи, поцелуи без числа, пока не был утолен любовный голод.
Но одними поцелуями сыт не будешь, и вскоре начались семейные неурядицы. Счастье еще, что молодым не пришлось столкнуться с подлинной нуждой. Рита была сравнительно обеспечена. У отца ее был в Уичите свой небольшой элеватор, приносивший ему неплохой доход, и когда она внезапно вышла замуж, старик решил по-прежнему высылать ей деньги, хотя служение искусству, которому посвятили себя дочь и зять, было для него чем-то совершенно чуждым и непонятным. Тщедушный, робкий, мягкий человек, предпочитавший лучше наживать поменьше, лишь бы ничем не рисковать, и словно созданный для жизни в провинциальной глуши, он смотрел на Гарольда примерно так, как мы стали бы смотреть на адскую машину, – с любопытством, однако держась на почтительном расстоянии. Но со временем, – ибо даже людям простодушным не чужды человеческие слабости, – он стал гордиться своим зятем, хвастался по всей округе Ритой и ее супругом-музыкантом, пригласил их на все лето к себе в гости, желая поразить соседей, а осенью привез жену в Чикаго навестить молодых, и мать Риты, мало чем отличавшаяся от любой фермерши, ездила с ними кататься, участвовала в пикниках, бывала на артистических вечеринках в студиях. Это было забавно, наивно, нелепо и типично для Америки того времени.
Рита Сольберг была по натуре женщина довольно флегматичная. Ее округлые, мягкие формы говорили о том, что годам к сорока ей предстоит растолстеть, но пока она была на редкость привлекательна. Шелковистые пепельные волосы, влажные серо-голубые глаза, нежная кожа и ровные белые зубы давали ей право гордиться своей внешностью, и она прекрасно сознавала силу своих чар. Разыгрывая детскую наивность и беспечность, она притворялась, будто не замечает, какой трепет вызывает ее красота у иных влюбчивых мужчин, а между тем всегда прекрасно отдавала себе отчет в том, что делает и зачем, – ей нравилось испытывать свою власть. Она знала, что у нее великолепные плечи и шея, пышные соблазнительные формы, что одевается она изящно, и хотя много тратить на туалеты не может, во всяком случае, каждая ее вещь носит на себе отпечаток ее индивидуальности. Любая модистка позавидовала бы искусству, с каким она из старой соломенной шляпы, лент и какого-нибудь перышка мастерила себе новую, которая удивительно шла ей. Она любила наряжаться в белое с голубым или розовым, в коричневое с палевым – наивные, девичьи сочетания, в которых как бы отражалась ее душа; вокруг талии она обычно повязывала широкую коричневую или красную ленту, а шляпы носила большие с мягкими полями, красиво обрамлявшими ее лицо. Рита грациозно танцевала, недурно пела, с чувством, а иногда и с блеском играла на рояле, рисовала. Но все это ничего общего не имело с настоящим искусством: Рита не была подлинным художником и если чем-либо выделялась из окружавшей ее среды, то скорее своими настроениями и мыслями – изменчивыми, сумасбродными, своевольными. С точки зрения общепринятой морали Рита Сольберг в ту пору была особа опасная, хотя сама она считала себя просто милой фантазеркой.
Изменчивость ее настроений объяснялась отчасти тем, что она стала разочаровываться в Сольберге. Он страдал одной из самых страшных болезней – неуверенностью в себе и неспособностью найти свое призвание. По временам он никак не мог решить, рожден ли он быть великим скрипачом, или великим композитором, или на худой конец великим педагогом, – впрочем, с последней возможностью ему никак не хотелось примириться. «Я артист, – любил он говорить. – О, как я страдаю от своего темперамента!» И заключал: «Чурбаны! Бесчувственные скоты! Свиньи!» – это уже относилось к окружающим. Играл он очень неровно, хотя порой в его исполнении было немало изящества, лиричности и мягкости, снискавших ему некоторое внимание публики. Но, как правило, исполнение Сольберга отражало хаос, царивший в его мыслях. Он играл так лихорадочно, так нервно, водил смычком с такой самозабвенной страстностью, что не мог уже уследить за техникой игры и много от этого терял.
– Дивно, Гарольд! – восторженно восклицала Рита в первые годы их брака. Потом она уже не была в этом уверена.
Чтобы стать предметом восхищения, нужно чего-то достигнуть в жизни. А Гарольд ничего не достиг – поневоле должна была признать Рита – и вряд ли когда-нибудь достигнет. Он давал уроки, горячился, мечтал, лил слезы, что, однако, не мешало ему с аппетитом есть три раза в день и время от времени заглядываться на женщин. Быть для своего избранника всем, быть единственной и неповторимой, заполнить собою все его помыслы и чувства – на меньшее Рита не хотела согласиться, она слишком высоко себя ценила. Поэтому, когда с годами Гарольд начал изменять ей, сначала в мечтах, а потом и на самом деле, терпение Риты истощилось. Она вела счет его увлечениям: молоденькая девушка, которой он давал уроки музыки, студентка из школы живописи, жена банкира, в доме у которого Гарольд иногда играл. Узнав об очередной измене, Рита замыкалась в себе и угрюмо молчала или уезжала к родным. Гарольд униженно каялся, плакал, бурные сцены заканчивались пылким примирением, а потом все начиналось сначала. Такова жизнь.
Потеряв веру в талант Гарольда, Рита перестала его ревновать, но ей было досадно, что ее чары уже не властны над ним и что он смеет обращать внимание на других женщин. Под сомнение ставилась ее красота, а она все еще была красива. Ниже ростом, чем Эйлин, и не такая статная, Рита была более пышной, округлой и казалась нежнее и женственнее. Полнота ее красила, но, в сущности, она не была хорошо сложена, зато в изменчивом выражении глаз, в линии рта, в ее неожиданных фантазиях и мечтательности таилась какая-то чарующая прелесть. Она стояла выше Эйлин по развитию, лучше понимала живопись, музыку, литературу, лучше разбиралась в событиях дня и в любви была куда более загадочной и обольстительной. Она знала много любопытного о цветах, драгоценных камнях, насекомых, птицах, помнила имена героев художественных произведений, читала на память и прозу, и стихи.
Когда Каупервуды познакомились с Сольбергами, те все еще снимали студию во Дворце нового искусства и, по-видимому, наслаждались безоблачным семейным счастьем. Правда, дела у Гарольда шли неважно, он уже на все махнул рукой и плыл по течению. Первая встреча состоялась за чаем у Хатштадтов, с которыми Каупервуды сохранили дружеские отношения. Гарольд играл, и Эйлин – Каупервуда в этот день с ней не было, – решив, что Сольберги люди интересные, а ей необходимо развлечься, пригласила их к себе на музыкальный вечер. Те пришли.
Каупервуд с первого взгляда разгадал Сольберга. «Неустойчивая, эмоциональная натура, – подумал он, – и, вероятно, слишком слабоволен и ленив, чтобы из него мог выйти толк!» Тем не менее скрипач ему понравился. Подобно фигуркам на японских гравюрах, Сольберг был любопытен как характер, как тип. Каупервуд встретил его очень любезно.
– Миссис Сольберг, я полагаю, – сказал он, почтительно склоняясь перед Ритой, спокойную грацию и вкус которой он сразу оценил.
Она была в скромном белом платье с голубой отделкой – по верхнему краю кружевных оборок была пропущена узенькая голубая лента. Ее обнаженные руки и плечи казались удивительно нежными. А живые серые глаза глядели ласково и шаловливо, как у балованного ребенка.
– Вы знаете, – щебетала она, капризно выпячивая хорошенькие губки, как всегда это делала, когда что-нибудь рассказывала, – я уж думала, мы никогда сюда не добе-емся. На Двенадцатой улице – пожар (она произнесла «пажай»), и никак не проедешь, сколько там машин. А дым какой! Искры! И пламя из окон. Огромные багровые языки – знаете, почти оранжевые с черным. Это красиво, правда?
Каупервуд был очарован.
– Очень даже, – весело согласился он с тем благодушным и снисходительным видом, с каким взрослые говорят с детьми. Он и в самом деле почувствовал какую-то отеческую нежность к миссис Сольберг, она казалась такой наивной, юной и в то же время бесспорно обладала и характером, и индивидуальностью. «Лицо и плечи необыкновенно хороши», – думал он, скользя по ней взглядом. А миссис Сольберг видела перед собой только элегантного, холодного, сдержанного человека, – судя по всему, очень энергичного, – с блестящими проницательными глазами. «Да, это не Гарольд, – думала она. – Тот никогда ничего не добьется в жизни, даже известности».
– Как хорошо, что вы взяли с собой скрипку, – говорила между тем Эйлин Гарольду в другом углу гостиной. – Мне очень хотелось послушать вас.
– Вы слишком любезные, – отвечал Сольберг, слащаво растягивая слова. – Как у вас красиво тут: какие чудесные книги, нефрит, хрусталь…
Эйлин нравилась его мягкая податливость. «Он похож на изнеженного, впечатлительного мальчика, – подумала она. – Его должна была бы опекать какая-нибудь сильная, богатая женщина».
После ужина Сольберг играл. Высокая фигура, глаза, устремленные в пространство, волосы, спадающие на лоб, – весь облик музыканта заинтересовал Каупервуда, но миссис Сольберг интересовала его больше, и взгляд его то и дело обращался на нее. Он смотрел на ее руки, порхавшие по клавишам, на ямочку у локтя. Какой восхитительный рот и какие светлые пушистые волосы! Но главное – за всем этим чувствовалась индивидуальность, определенная душевная настроенность, которая вызывала у Каупервуда сочувственный отклик, более того – страстное влечение. Такую женщину он мог бы полюбить. Она чем-то напоминала Эйлин, когда та была на шесть лет моложе (Эйлин теперь исполнилось тридцать три, а миссис Сольберг двадцать семь), только Эйлин была более рослой, сильной, здоровой и будничной. «Миссис Сольберг – словно раковина тропических морей, – пришло ему в голову сравнение, – нежная, теплая, переливчатая. Но в ней есть и твердость». Он еще не встречал в обществе подобной женщины. Такой притягательной, пылкой, красивой. Каупервуд до тех пор смотрел на нее, пока Рита, почувствовав на себе его взгляд, не обернулась и лукаво, одними глазами, не улыбнулась ему, строго поджав губы. Каупервуд был покорен. Может ли он на что-то надеяться? – было теперь единственной его мыслью. Означает ли эта неуловимая улыбка что-нибудь, кроме светской вежливости? Вероятно, нет. Но разве в такой натуре, богатой, пылкой, нельзя пробудить чувство?
Каупервуд воспользовался тем, что Рита встала из-за рояля, чтобы спросить:
– Вы любите живопись? Не хотите ли посмотреть картинную галерею? – и предложил ей руку.
– Когда-то я думала, что буду знаменитой художницей, – с кокетливой ужимкой и, как показалось Каупервуду, удивительно мило сказала миссис Сольберг. – Забавно! Правда? Я даже послала отцу рисунок с надписью: «Тому, которому я всем этим обязана». Надо видеть рисунок, чтобы понять, как это смешно.
И она тихо засмеялась.
Каупервуд весело вторил ей, чувствуя, как жизнь вдруг заиграла новыми красками. Смех Риты освежал, словно летний ветерок.
– Это Луини, – сказал он, невольно понижая голос, когда они вошли в галерею, освещенную мягким сиянием газовых рожков. – Я купил его прошлой зимой в Италии.
Перед ними было «Обручение св. Екатерины». Каупервуд молчал, пока она разглядывала тонкие черты святой, которым художник сумел придать выражение неземного блаженства.
– А вот, – продолжал он, – мое самое ценное приобретение – Пинтуриккьо. – Они остановились перед портретом известного своим коварством Цезаря Борджиа.
– Какое необыкновенное лицо! – простодушно заметила миссис Сольберг. – Я не знала, что существует его портрет. Он сам похож на художника, вы не находите? – Рита, конечно, слышала о кознях и преступлениях Цезаря Борджиа, но никогда не читала его жизнеописания.
– Он и был художником в своем роде, – отвечал с иронической улыбкой Каупервуд, которому в свое время, когда он покупал портрет, рассказали во всех подробностях и о Цезаре Борджиа, и об его отце – папе Александре VI. С тех пор его и стала интересовать история семейства Борджиа. Впрочем, миссис Сольберг вряд ли уловила скрытую в его словах иронию.
– А вот миссис Каупервуд, – заметила Рита, переходя к портрету, написанному Ван-Беерсом. – Эффектная вещь! – добавила она тоном знатока, и эта наивная самоуверенность показалась Каупервуду очень милой, он считал, что женщина должна быть самонадеянной и немного тщеславной. – Какие сочные краски! И этот сад и облака – очень удачный фон.
Она отступила на шаг, и Каупервуд, занятый только ею, залюбовался изгибом ее спины и профилем. Какая гармония линий и красок! «Движенье каждое сплетается в узор», – хотелось ему процитировать, но вместо этого он сказал:
– Портрет писался в Брюсселе. А облака и вазу в нише художник написал потом.
– Превосходный портрет, – повторила миссис Сольберг и двинулась дальше.
– А как вам нравится Израэльс?
Картина называлась «Скромная трапеза».
– Очень нравится, – отвечала она. – И ваш Бастьен-Лепаж тоже. (Она имела в виду «Кузницу».) Но мне кажется, что старые мастера у вас более интересны. Если вам посчастливится отыскать еще несколько вещей, их непременно надо перевесить в отдельный зал. Вы не думаете? А вот к Жеромуя как-то равнодушна. – Она говорила, растягивая слова, и это казалось Каупервуду очаровательным.
– Почему же? – спросил он.
– В нем что-то есть искусственное, вы не находите? Мне нравится колорит, но тела одалисок уж слишком совершенны. Хотя, конечно, это красиво.
Каупервуд был не очень высокого мнения об умственных способностях женщин и ценил представительниц прекрасного пола больше как произведения искусства, хотя и замечал, что иной раз они интуитивно постигали то, до чего он сам никогда бы не додумался. Эйлин, конечно, не могла бы этого подметить, размышлял Каупервуд. И вдобавок она теперь не так уж хороша – нет в ней этой восхитительной свежести, наивности, очарования и тонкости ума. Муж у миссис Сольберг какой-то шут гороховый, хладнокровно продолжал рассуждать Каупервуд. Может быть, ему удастся увлечь ее? Но уступит ли такая женщина? Не поставит ли условием развод и брак?
А миссис Сольберг, со своей стороны, думала, что Каупервуд, должно быть, человек незаурядный и что он очень уж близко стоял возле нее, когда они смотрели картины. Кружить головы мужчинам ей было не внове, и она сразу поняла, что нравится ему. Рита знала силу своих чар, но, кокетничая, чтобы насладиться своим могуществом, соблюдала меру и держалась неприступно. До сих пор она не встречала человека, ради которого стоило бы пожертвовать душевным покоем. «Конечно, Эйлин неподходящая жена для Каупервуда, – подумала она. – Ему нужна женщина более содержательная, глубокая».