Книга: Роксолана. Великолепный век султана Сулеймана
Назад: Круг
Дальше: Джихангир

Мустафа

Смерть убрала его братьев. Был самым младшим сыном Махидевран, стал самым старшим. Но был тогда еще слишком мал, чтобы радоваться, точно так же, как не знал ни страха, ни печали, когда его мать изгнали из Топкапы. Незнание спасло его от отчаяния, которое могло бы неминуемо наступить со временем.

Когда верблюдица вздыхает, верблюжонок рычит. Махидевран не скрывала от сына своей ненависти к султану, и Мустафа, едва встав на ноги, уже знал: султан не такой, каким он должен быть. Настоящим султаном будет только он. Этого убеждения он не скрывал ни от кого, охотно повторял слова, за которые любого удушили бы без суда: ведь он был султанским сыном, и сыном перворожденным! Его никто не смел тронуть, к словам ребенка относились снисходительно, посмеивались, делали вид, что не слышат. Потому что виновным может стать не тот, кто говорит, а тот, кто слушает.

Воспитателя Мустафе выбирала валиде. Взяла не улема, не мудреца, не юношу и не вельможу, а старого янычарского агу Керима, для которого весь мир сосредоточился в янычарских казармах, а вся мудрость – в умении владеть саблей. Керим-ага повел юного Мустафу к своим бывшим братьям раз и еще раз, жестокие эти люди, не знавшие ни семьи, ни детей, приняли шахзаде как своего сына, можно бы сказать даже – полюбили этого вельможного мальчишку, если бы слово «любовь» было ведомо их очерствевшим от убийств душам.

Так Мустафа и вырос среди янычар. Сам вроде бы янычар и одновременно маленький падишах. Овладел всем жестоким умением янычар вести войну, но они оберегли его от своей грязи. Только простые люди способны на такое. И когда взбунтовались против самого султана и против его любимцев – Ибрагима и Роксоланы, никто не вспомнил имени Мустафы, хотя было оно у всех на уме: боялись хотя бы словом накликать опасность на своего юного любимца, хотели уберечь его от всех бед, потому что видели уже вскоре своим султаном. А валиде Хафса, подстрекая янычар к кровавому бунту, тоже молчала о Мустафе – хотела и дальше видеть Сулеймана на троне, лишь убрав Роксолану и укрепившись в своей власти. Каждый заботился о своем, и Мустафа снова оказался между соперниками, должен был стоять, смотреть, ждать. Так и протекала его жизнь.





Когда, наконец, валиде, уже умирая, все же заставила Сулеймана поклясться, что он пошлет Мустафу наместником в Манису, где сам когда-то ждал престола, и Махидевран со своим единственным сыном наконец покинула старый, запущенный дворец и оказалась среди богатства и роскоши, у нее уже не было никаких сомнений, что рядом с нею настоящий и единственный наследник султанского трона.

Шестнадцатилетний Мустафа уже имел в себе все от настоящего мужа. Все постиг, всему научился, имел прекрасное, совершенное тело, точный ум, проявлявшийся в еще более точном выражении, беспредельно мужественный и предельно женственный, он подхватывал всех, будто река, и нес за собой неудержимо и произвольно. Поражал всех величием, которого достиг не по праву рождения и наследства, а благодаря собственным способностям, которые означали, что его избрал сам Аллах. Единственная вершина, на которую еще не ступил, – султанская власть, но стоял перед ней с гордо поднятой головой, не униженным просителем, а законным наследником – либо достигнет, либо погибнет. Любил повторять слова римлянина Помпея: нужно побеждать, а не жить! Говорил это часто и охотно, словно бы знал, что смерть предназначена для других, а не для него, придерживался мнения, что смерть, как и все на свете, необходимо было заслужить. Сулейман не был похож на прежних султанов, которые с одинаковой жестокостью расправлялись с врагами и с приближенными людьми. Ни одного из великих визирей он не казнил, а отпустил с миром, как Пири Мехмеда, или же выслал из столицы, как Лютфи-пашу и старого евнуха Сулеймана. При этом султане не было тайных убийств в гаремах. Даже янычарский бунт Сулейман не подавил великой кровью, а купил покорность за золото. Между тем ни один из султанов не положил стольких неверных, как Сулейман. Он строил свою жизнь из чужих смертей. И чем больше было этих смертей, тем роскошнее разрасталось дерево его жизни, и самого султана повсюду прозывали Великолепным. Мустафа стремился сравняться с султаном в пышности и великолепии, а то и превзойти его, и если не в пышности внешней, для которой у него не было таких возможностей, как у Сулеймана, то в поведении, в способе мышления, в чувствах.

В Манисе он имел для торжественных оказий золотой кафтан, как у Мехмеда Фатиха, одежду носил из шелков, сотканных в Брусе, Манисе, Анкаре, Диарбакыре. За его одеждой, как и у султана, следил хаваш, получавший плату в шестьдесят акче золотом и пять облачений в год. Взятый из янычарских аджемов, Тульбент-агаси должен был присматривать за тюрбанами шахзаде и наматывать их ему на голову.

Все должно было служить пышности и величию. Одежда, осанка, слова, поступки. Голову Мустафа держал, словно драгоценный сосуд, поворачивал к собеседнику, будто дар небесный. Создавалось такое впечатление, будто только вокруг него возможна настоящая жизнь, а вне – скука, бессмысленность, никчемность. Подражая султану Селиму, который любил зеленые камни, носил на руке перстень с большим бриллиантом цвета морской травы. Знал только одно – возвыситься над миром дыханием могущества. Гнался за пышностью, за славой, за властью, не боялся отчаянного риска, веря в любовь к нему янычар, в их восторженность, в прославление и обожание. Не скупился на обещания всем своим сторонникам власти и добра, не заботясь о последствиях. Может, стал бы вторым Искандером, дай только ему трон. Не скупился и на слова, ибо имел только слова, и в том, что не владел большим, повинен султан Сулейман.

Распорядитель государства должен быть один, потому что несогласие в мыслях нарушило бы порядок. Но для сохранения порядка нужны многие. Властелины должны творить законы и учреждения, а люд – оберегать их, ибо люд умнее и постояннее в обычаях, чем один человек. Султан Сулейман слишком мелочен в управлении. Решает все сам, никому не верит, потому и выдумываются каждый день новые и новые законы, чтобы связать всем руки, чтобы никто не пошевельнулся, не пикнул. Мустафа не знал, каким султаном будет он. Знал только, что Сулейман – не такой, как нужно, и неутомимо повторял это, а в слушателях никогда у него не было недостатка. Сам Ибрагим, который дошел даже до того, что пренебрегал Сулейманом, подпал под чары Мустафы и из последнего своего похода слал шахзаде в Манису письма с заверениями в преданности, так, словно бы тот уже был султаном. Стали ли известны эти письма Сулейману, перехватили ли его улаки ответы Мустафы, которые он посылал Ибрагиму в Халеб и Багдад, – никто никогда об этом не узнает, все умерло вместе с Ибрагимом, а султанский сын не затронут был даже подозрением.

Не отразилась на положении Мустафы и неожиданная смерть валиде Хафсы, смерть, о которой с такой печалью писал ему тогда великий муфтий Кемаль-паша-заде:

«Суть этого течения речи – обжигающее душу, переполненное печалью событие с ее величеством, Высокой колыбелью, великой госпожой валиде, да упокоит Аллах ее душу и рассыплет по царству небесному ее милостыню, ибо она, простившись с земной обителью, упокоилась в месте пребывания божественного милосердия и приюта господнего благоволения. Преславное естество ее создано было для высшей благосклонности и заботливости ко всем созданиям людским. Если кто-нибудь выносил ногу несправедливости за пределы своего ковра, тому она сковывала ноги насилия цепью наказания, каждого, кто почитал ее, она сажала на подушку почести и уважения».

Вскоре умер и сам Кемаль-паша-заде. Казалось, умерли все, кто заботился о судьбе Мустафы, но в жизни шахзаде не происходило никаких изменений к худшему, у него и дальше были возможность и время совершенствовать свое тело и свой дух для высочайшей власти, и единственное, на что мог пожаловаться, – так это на то, что момент вступления на трон почему-то задерживался.

Другой на его месте давно уже потерял бы терпение – Мустафа был невозмутим, будто окаменел в своей пышности. О султане говорил охотно и много, о султанше хасеки и ее сыновьях – никогда, так, будто их вовсе не было на свете. Он первородный, он наследник, он будущий султан, о женщинах он не говорит, он берет их на ложе, где лежат они перед ним, словно гады нетронутые, дрожат, напряженные, будто туго натянутые тетивы луков, когда он высвобождает из зеленых шелков свое удивительное тело, как меч из ножен.

Привыкший к безнаказанности, Мустафа начал рассылать санджак-бекам тайные послания, веря, что когда заходит солнце, люди отводят от него глаза, направляя взгляды в ту сторону, откуда должно появиться солнце новое. Над Сулейманом уже опускались сумерки, тридцатилетний Мустафа должен был взойти, как полнолицый месяц, как молодое утреннее солнце!

Однако чья-то невидимая рука перехватила все письма шахзаде и положила их пред очи султана, и Мустафа со своим пышным двором, с постаревшей, но полной надежд на возвращение в Топкапы матерью Махидевран оказался в далекой Амасии. Там впервые прозвучало имя султанского дамата Рустема, но вырвалось оно из испепелившихся от ненависти уст Махидевран, Мустафа не опустился со своих высот до мелочности коварства. Утешал себя тем, что в Амасии родился его грозный дед султан Селим. Добрый знак увидел Мустафа и в том, что султан посадил неподалеку от него самого младшего своего сына – Джихангира. Когда-то султан Ба-язид также посадил здесь своего сына Селима и внука Сулеймана – и что из этого вышло? Власть оказалась в руках старшего из них – Селима, а старый султан умер от отчаяния, вызванного сыновним предательством.

Дождавшись, когда Сулейман возвратился в Стамбул, Мустафа пригласил Джихангира в Амасию. Махидевран во всем усматривала коварные шаги ненавистной Хюррем. Ведь эта женщина способна сухой выйти из воды. Джихангира тоже считала улаком своей матери, но когда ей рассказали об этом сыне неправедного ложа, даже она успокоилась.

Джихангир, несмотря на свои девятнадцать лет, казался мальчиком: хилый, ссутулившийся, со свинцовым лицом, с глазами изболевшимися, умоляюще раскрытыми, так, будто он хотел через них передать миру свои страдания. Запоздалый плод мрачного сладострастия Сулеймана, последний всплеск неисчерпаемой, казалось бы, жизненности ненавистной всем честным мусульманам славянки, Джихангир словно бы собрал в своем слабом теле всю злобу, всю ненависть, которая наплывала отовсюду на Топкапы, рос без любви, заброшенный, обреченный на гибель уже самим своим рождением, ибо был последним, а над ним возвышались, громоздились братья старшие – сильные, ловкие, доблестные, настоящие наследники.

Никто не обращал внимания на Джихангира, покинутый всеми, он углубился в книги, в мудрословие, пытался проникнуть в таинственную суть древних поэтов, часто впадал в отчаяние из-за того, что ему не с кем поделиться ни своими сомнениями, ни знаниями, ни предположениями. Мать, хотя должна б, казалось, вложить всю любовь и всю заботу в своего самого последнего, к тому же самого слабого сына, отходила от Джихангира с каждым годом, замыкаясь в своей непостижимости и неприступности. Родные братья презирали его, наверное, из-за обреченности Джихангира в жестокой борьбе за трон. Зачем пришел на свет? Кому здесь нужен?

Можно себе представить, как должен был взволноваться Джихангир, когда в Трабзон, место его пожизненного, как он считал, изгнания, прибыли посланцы от шахзаде Мустафы с приглашением посетить Амасию. Джихангир вздрогнул от самого слова Амасия. Знал этот город, еще и не видев его никогда. Он стоял у него перед глазами на высокой горе, окруженный пятью рядами стен. Прославленные пещеры Амасии, в которых жили еще христианские угодники, потом мусульманские дервиши. Вокруг города тутовые плантации, сады, в городе огромное множество медресе, а в них тысячи софта учеников. В Амасии жил когда-то сын султана Баязида Коркуд, поэт, мудрец, может, в чем-то похожий на него, Джихангира, при Коркуде прославилась там великая поэтесса османского народа Михри-Хатун, или, как ее здесь называли, Михр-ун-Ниса, то есть солнце среди женщин. Она писала когда-то: «Что это, сбылась ли моя судьба или мое предназначенье? Что я на ложе своем увидела рожденного ночью Меркурия?»

Мустафа предстал перед жалким, слабосильным Джихангиром в самом деле как бог из древних времен, как Марс и Меркурий, – роскошный, великодушный, блестящий, окруженный такими же блестящими людьми, в которых трудно было узнать подданных, они скорее казались друзьями шахзаде. И Джихангиру Мустафа сказал, как только они сели на ковер гостеприимства:

– Надеюсь, мы станем настоящими друзьями, потому что равнодушны друг к другу и никто не ждет ничего от другого, а каждый ждет своего часа.

Сказал это со спокойной уверенностью, так, будто уже давно забыл, что ему сужден час высочайший.

Мустафа был исполнен восторга от собственной персоны, но именно это более всего понравилось Джихангиру, который привык вообще не замечать себя и не знал, собственно, живет он или нет, существует на свете или вообще не рождался. Он всегда боялся одиночества и стремился к одиночеству, а вокруг Мустафы кипела бурная жизнь, вертелось множество людей, и все были влюблены в шахзаде, все состязались за его внимание, с утра до вечера повторяя: «Привет тому, у кого бриллиантовая душа», «Пусть дарует Аллах благоденствие телу, речи, разуму нашего шахзаде».

Мустафа без конца удивлял Джихангира, в то время как не было ничего, что могло бы удивить его самого. Когда Джихангир повел речь о книгах, Мустафа засмеялся: «Хорошая книга – искренний друг. Когда она тебе надоела, она не гневается, как женщина. И когда ты ей веришь, она не обманывает тебя, как женщина». Пригласил чтецов, и целый вечер двоим шахзаде читали из «Сказок сорока визирей» и из «Гумаюннаме» Бидпада. Джихангир вспомнил поэтов, сказал, что он, как и их дед султан Селим, сторонник великих мусульманских мистиков Ибн аль Араби и Джеляледдина Руми, как тут же оказалось, что Мустафа тоже в восторге именно от этих поэтов, сам написал уже три дивана стихов под именем Мухлиси, то есть Преданный. Далее он спросил Джихангира, читал ли тот уже поэму «Мантигут-Тейр» («Беседа птиц») Фарид-ад-дина Аттара, под влиянием которой на староузбекском языке появилась поэма «Лисан ут-Тейр» («Язык птиц») великого Мир-Али-Шир Неваи. Он жил в Самарканде и Мешхеде, умер в Герате, но слово его разошлось по всему мусульманскому миру. Он прочел отрывок из «Беседы птиц». Как ищут птицы своего царя, странствуют через семь долин и семь морей к горе Каф, опоясывающей землю. Не все выдерживают трудности пути, остается только тридцать птиц, и тут оказывается, что имя их царя – Тридцать Птиц, следовательно, каждый из них является царем, и все они, вместе взятые, царь Симург. Не наводит ли это на некоторые размышления? Как сказал пророк: «Слава тому, кто прочел».

Для Джихангира без конца устраивали пиры, а поскольку вина он не пил из-за слабости своей натуры, от сладостей его мутило, Мустафа для укрепления его природы велел готовить для молодого шахзаде шарики из толченых конопляных листьев с медом, подставлял ему вместо лакомств поджаренное и подсоленное семя конопли, пил вместе с ним подогретую ключевую воду, в которой растворялись зеленые шарики из макового сока.

Джихангир не узнавал себя и своего тела. Привычное, известное ему бренное тело, как и прежде, было его, но теперь оно избавилось от надоедливого земного притяжения, становилось легким, сильным, и хотя над разумом словно бы нависала и сгущалась плотной завесой тьма, тело прорывало ее, оставляя разум барахтаться по ту сторону завесы, мучительно размышляя над загаданной Мустафой задачей: что такое тридцать, кому тридцать лет миновало, а кому еще будет – Мустафе, Селиму, Баязиду или ему, Джихангиру?

Так проходили дни за днями. Султанские посланцы, не находя Джихангира в Трабзоне, добрались уже и в Амасию, но молодой шахзаде никого не хотел видеть, ничего не помнил, забывал, что он султанский сын, вообще, казалось, впал в небытие, превратился в дым, мглу, призрачность. Только бы иметь рядом с собой величественного, велемудрого Мустафу, тешить свой разум неторопливыми беседами с ним, глотая зеленоватые шарики, приносящие блаженство. Как сказано: «Оставь же их погружаться и забавляться, пока не встретят они своего дня, который им обещан…»

Встревожился ли султан, узнав о странной, противоестественной приязни, вспыхнувшей вдруг между Мустафой и Джихангиром? Или, может, подговорила его султанша хасеки немедленно послать войско с Рустемом в те края и позвать в поход также и Мустафу, чтобы оторвать его от их самого младшего сына? Кто ж это знает? Мустафа, верный своей привычке, ни единым словом не упоминал о хасеки, будто ее вовсе на свете не было, о султане же изредка цедил небрежно: «Тот, кто под женщиной, уже не мужчина». Джихангир слышал и не слышал. Одурманенный опиумом, бормотал стихи Корана, которые все были написаны то ли о нем, то ли о Мустафе: «Вы свои блага провели в жизни и насладились ими, а сегодня будете вознаграждены наказанием унижения за то, что возносились на земле без права… Ведь человек создан колеблющимся».

Не успев прийти в себя, Джихангир снова жаждал впасть в блаженное состояние, граничащее с потерей сознания, ибо выйти на дневной свет, где снова проявится твоя немощь, у него не хватало сил и воли. Стремился погрузиться в забвение так глубоко, чтобы оказаться даже ниже собственного сознания, провалиться в пропасть небытия.

Иногда его преследовали видения, одетые в маски невероятности. Возвращалось зрение, остро работало сознание, видел перед собой Мустафу, почти со слезами умолял его:

– Скажи, что ты дал мне? Чем очаровал? Почему так услужливо открыл мне это шелковое спокойствие, в которое погружается мой дух?

Улыбка, как судорога, пробежала по холеному лицу Мустафы.

– Я не давал тебе ничего, кроме чаши шербета. Это, может, мой двойник.

– Двойник? Какой двойник? Я никого не знаю, кроме тебя.

– Мы похожи так, что даже я не различаю, где я сам, а где мой двойник.

– Зачем тебе это? – удивлялся Джихангир.

– У всех султанов всегда множество двойников. Чтобы сбить с толку людей, а может, и саму смерть. Только Аллах знает, где настоящий султан. Может, и ты никогда не видел султана Сулеймана, а только его жалкие подобия.

После таких страшных разговоров Джихангир и сам уже не знал, он ли это или кто-нибудь другой. Был – и не был. Здесь – и не здесь. Жил – и не жил. Будто качался на адских качелях между этим миром и потусторонним.

Когда через много дней в краткую минуту прозрения снова увидел перед собой Мустафу и попытался заговорить с ним о «Мантиг ут Тейр» и о загадочном числе тридцать, тот засмеялся:

– А что это такое?

– То есть как? – удивился Джихангир. – Ты ведь сам рассказывал мне.

– Это не я.

– А кто же?

– Шахзаде Мустафа.

– Мустафа? Тогда кто же ты?

– Я его двойник. А шахзаде в Аксарае возле Коньи готовит войско для похода против кызылбашей.

Джихангир испуганно поднял руки. Хотел отгородиться от мира, чтобы не знать ничего, ничего, погрузиться во тьму сновидений, неземного блаженства. Снова взрывались солнца под его веками, огненные шары лопались, и метались темные тени, угрожая ему, пустота давила на уши, а тело прыгало от радости, что еще существует. А потом начал бить барабан, бил долго, жестоко, так, будто решил во что бы то ни стало загнать Джихангира в землю.

Кто-то пробивался до его сознания бесцеремонно и безжалостно, морил голодом, мучил жаждой, не давал успокоительных шариков опиума, заслонял солнце и весь мир, упорно повторял: «Султан зовет вас к себе, ваше высочество! Его величество ждет вас, мой шахзаде! Благословенный падишах обеспокоен! Опора мира требует! Повелитель трех сторон света гневается!»

Джихангир отправился, сам не зная, куда и зачем. Куда-то его везли, давали для успокоения то, чего требовал, что-то обещали. Что должен был найти, увидеть и познать? Не нашел ничего. Не застал. Опоздал навеки.

Шах Тахмасп начал против султана войну, чтобы вернуть земли, утраченные три года назад. Когда в Стамбуле стало известно об этом, султан послал фирман Мустафе готовить войско в Конье для отпора шаху, пока придет из столицы он сам. Это был уже двенадцатый поход, в который собирался Сулейман. Шестидесятилетний султан часто страдал болезнью ног, в последнем походе три месяца не мог ни ходить, ни сидеть на коне, и тогда его несли на носилках. Когда ходил в Европу, то хотя бы возвращался оттуда в том же году, а походы в Азию каждый раз растягивались на два года: дороги были далекими, трудными и опасными. На этот раз Роксолана уговорила султана послать войско во главе с Рустемом, а самому остаться в Стамбуле.

Рустем дошел до Аксарая и там засел на зиму. В близлежащей Конье со своими янычарами и малоазиатскими спахиями стоял Мустафа. Рустема султан назначил сераскером, следовательно, Мустафа должен был подчиняться главнокомандующему, но шахзаде проявил упрямство, достойное султанского сына, и не захотел кланяться вчерашнему рабу и джавуру. Рустем довольно спокойно отнесся к непокорности шахзаде, но тут уж получалось, что Мустафа поднимает руку и на султана! А поскольку султан далеко, то все прежде всего отразилось на его зяте. Остроязычный босняк не утерпел, чтобы не сказать о Мустафе: «У кого нет силы ударить верблюда, бьет его седло».

Рустем послал фирман Мустафе о том, как и куда тот должен идти со своим войском, но каким-то образом фирман был прочитан янычарами, и те всполошились: султанский дамат хочет потоптать их любимца! Кричали о том, что султан уже стар и беспомощен, трава проросла из его костей, из глаз вылетают мухи, в ушах засела скверная овечья хвороба – что это за султан! Вот Мустафа – это настоящий султан, богом данный, пора уже, чтобы Мустафа занял трон. Мустафу – султаном!

К Рустему прискакал перепуганный спахийский ага Шемси Ахмед, пересказал все, что слышал в Конье, но великий визирь и тут не встревожился, только ухмыльнулся:

– Не все то орех, что круглое.

Знал, что ни один из шахзаде не провозглашен наследником престола. Так почему он должен тревожиться? А на тридцать тысяч янычар было у него триста тысяч спахиев, верных султану до смерти, ибо не Мустафа давал им дырлыки, а Сулейман. Говорят же, что топор не расколет свою рукоять. И ослепнет тот кот, который съедает свечи в мечети.

Ахмед-ага, кроме своего высокого военного положения, был еще, как все те, кто пытался стать как можно ближе к трону Сулеймана, поэтом. Он был родом из той самой местности, что и прославленный поэт Ахмед, и тайком мечтал достичь такого положения, какого достиг когда-то его предок. Ахмеди в Амасии преподнес великому Тимуру хвалебную касиду, написанную так изысканно, что повелитель мира сделал Ахмеди своим недымом, в обязанности которого входило развлекать повелителя остроумными беседами. Собственно, из-за остроумия Ахмеди и лишился всех тех высоких милостей, которых достиг благодаря своему поэтическому таланту. В бане Тимуру прислуживали два мальчика-раба. «Нравятся тебе?» – спросил Тимур своего недыма. «О повелитель!» – приложил к груди руки Ахмеди. «Чего они стоят, по-твоему?» «Один стоит Египта, а другой – всех сокровищ мира!» – воскликнул Ахмеди. «Дорого же ты ценишь моих рабов. Тогда чего же стою я?» – спросил Тимур. «Вы, повелитель? Вы – восемьдесят акче», – Тимур чуть было не задохнулся от таких дерзких слов. «Восемьдесят акче? – закричал он. – Да у меня мейзар на бедрах и тот стоит восемьдесят акче!» – «Вот я мейзар и оценил, – спокойно промолвил Ахмеди. – А вы сами, о падишах, не стоите ничего».

От гнева Тимура Ахмеди пришлось бежать в Эдирне, где его принял Сулейман, сын Баязида Йилдирима, разбитого хромым кочевником. Через полтораста лет то же самое повторилось с Ахмед-агой. Он написал сатиру на Рустем-пашу, в которой высмеивал его толстую кожу, которую не может прокусить никакой овод, и когда сатира дошла до великого визиря, его разъярило не то, что в ней написано, а то, что спахийский ага оказался поэтом, то есть представителем того племени, которое сераскер ненавидел более всего на свете. Он поклялся отрубить голову Ахмед-аге, как только тот попадется ему в руки, и поэт-неудачник вынужден был даже в бегстве повторить судьбу своего предшественника: он кинулся в Стамбул, к султану Сулейману.

Там пробился до самого падишаха и заявил, что янычары в лагере шах-заде и в лагере самого сераскера бунтуют чуть ли не каждодневно, называют своим султаном Мустафу, ибо, мол, падишах Сулейман слишком стар, чтобы водить войско против врагов. На престол должен сесть законный наследник, с чем все согласны, противится единственный Рустем-паша. Поэтому следует снять голову великому визирю, а старого султана послать в Димотику на отдых. Шахзаде Мустафа, вместо того чтобы унять крикунов, появляется перед ними в золотом кафтане, называет янычар братьями и сыновьями, щедро одаряет золотом из султанской казны, сам же тайно сносится с шахом Тахмаспом. Рустем-паша единственный сохраняет верность престолу и зовет султана, чтобы тот пришел и взял войско в свои руки, пока не поздно.

Чем старше человек, тем он медлительнее, только не в ненависти. Султан сразу же кинулся в Конью. С Роксоланой попрощался торопливо, она и не пыталась задерживать его, чувствуя, что ныне должно что-то решиться.

Сулейман взял с собой сыновей Селима и Баязида, посланы были гонцы к Джихангиру, чтобы тоже прибыл в султанский лагерь, но самого младшего сына долго не могли найти, потом еще дальше везли, и он опоздал, к тому же был в таком состоянии, что не понимал, где он и что происходит вокруг.

Султан остановился на конак в Актепе, возле города Эргели, на осеннее равноденствие. Две недели Сулейман отдыхал в своем огромном шелковом шатре, затем вызвал к себе Мустафу. Был один в шатре, весь в золотой чешуе сидел на троне в самых дальних глубинах шатра, разделенного прозрачными муслиновыми занавесками на несколько помещений. Мустафа приехал на белом коне, одет был во все белое, словно бы хотел показать чистоту своих намерений и незаинтересованность в той суете, которая происходит вокруг трона. Собираясь к султану, мыл руки. Упал у него перстень с зеленым бриллиантом и не утонул, остался на поверхности. Шахзаде расценил это как предсказание: счастье его достигло наивысшей точки, и теперь может наступить падение.

Но когда уже выехал, закаркала ворона, и сидела она на восток от него – знак, что твои желания исполнятся.

Потому спокойно вошел в султанский шатер один, без сопровождения: ведь султан ждал его одного, чтобы поговорить с ним, как отец с сыном. Мустафа вошел горделиво, важно, высокий, крутоплечий, величественный, пройдя переднюю, где не было ни единой живой души, приоткрыл занавеску. Плутая в мягких коварных тканях, шагнул в глубину шатра, остановился, удивленный, ибо и здесь не было никого, только со всех сторон свисали муслиновые занавески, будто призрачные сети, в которые должна была попасть чья-то заблудшая душа. И пока Мустафа стоял и удивлялся, из-под нагромождений и складок мягких прозрачных тканей, из самых темных углов бросились на него огромные черные дильсизы. Шахзаде мгновенно обнажил саблю, взмахнул ею, отгоняя немых шайтанов, стряхнул двоих или троих с плеч. Лишь тогда в глубине шатра, за несколькими рядами прозрачных занавесок, увидел султана, сверкавшего тусклым золотом, застывшего в неподвижности, словно умершего.

– Отец, султан, помогите! – крикнул Мустафа, может, впервые в жизни обращаясь с просьбой, и не к кому-нибудь, а к человеку, смерти которого ждал чуть ли не со дня своего рождения, которого презирал и не любил. – Ваше вел…

Готов был кинуться под защиту султанской руки, упасть ниц к подножию трона, на котором так часто видел себя уже и не в грезах, а наяву, но в это время сзади, из-за спин громадных султанских телохранителей, подкрался к Мустафе придворный вельможа Зал Мухаммед-паша, сноровисто набросил шахзаде на шею тонкий шелковый шнурок, изо всех сил стянул его, и султанский сын упал на ковры.

Сулейман не пошевельнулся. Смотрел, как заворачивали тело Мустафы в ковер, как выносили из шатра. Потом велел позвать визирей, великого муфтия и великого нишанджию и писать фирман о наследнике престола. Наследником провозглашался самый старший сын султанский – шахзаде Селим.

В выборе наследника советоваться Сулейману было не с кем. Хасеки была далеко, да он и так знал ее мнение: склонялась сердцем к Баязиду, потому как напоминал ей самого султана, единственного мужа, которого должна была любить. Собственно, выбирать было не из кого. Было пятеро сыновей, осталось два. За Селима говорило старшинство. Кроме того, в нем есть необходимая степенность, можно сказать, султанская почтенность. Баязид слишком легок, юрок, добычлив, неутомим, непоседлив, казалось бы, настоящий воин и внешне даже похож на своего отца в молодости, но не унаследовал от султана глубоко скрытой неподвижности, способности к упорному размышлению. Кто не умеет сидеть на месте, не умеет думать. Мудрость – в сдержанности, неторопливости, в умении сосредоточиться. Он, Сулейман, умел это делать даже в походах. Баязид не способен к этому даже в тот момент, когда задерживается на некоторое время на одном месте. Все у него вразброс – мысли, настроения, увлечения. Даже гарем свой он как-то умудряется разбросать так, что часть одалисок всегда оказывается там, где он выныривает: то в Стамбуле, то в Бурсе, то в Конье. Уже успел родить четверых сыновей со своими женами, ждет, кажется, пятого в Брусе. Даже в этом словно бы сходен с султаном, но одновременно и отличен, потому что Сулейман держал свой гарем (пока держал) на одном месте, в царственной неприкосновенности, как и надлежит для двора падишаха, а этот развозит по всей империи.

Селим не таков. Правда, не очень обременяет себя государственными делами, проводит время на охоте да в пьянстве, пропадает в гареме, предаваясь безудержному сладострастию, но зато всегда на месте, не мечется, знаешь, где его найти, есть в нем внутренняя сдержанность, столь милая сердцу Сулеймана, а еще милее внешность Селима, который словно бы повторил свою неповторимую мать лицом, волосами, ослепительностью кожи.

А наследниками властелины всегда провозглашали тех, кто милее их сердцу. Так, Чингисхан назвал своим преемником Угедея, Тимур – Улугбека.

Войско узнало о смерти Мустафы еще в ту же самую ночь. Крик и вопли стояли над лагерем до утра. Янычары кричали, что все это происки султанского зятя, и требовали у султана головы Рустема. Рустем и здесь остался верен своему обыкновению. «Мышь, рожденная в мельнице, грома не боится», – сплевывая себе под ноги, посмеялся он на диване.

Сулейман слишком хорошо знал своих янычар, чтобы не удовлетворить их требования. Всю жизнь сопровождали они его, были самыми верными, но одновременно и самыми непокорными, всегда недовольными, всегда чего-то требовали, и он давал им каждый раз не то, чего хотели, каждый раз обманывая, но умело удовлетворяя самых завзятых крикунов то лаской, то подкупом, то обещанием. Обманул и на этот раз. На диване отобрал государственную печать у Рустем-паши, велел ему немедленно возвращаться в Стамбул, а великим визирем назвал хитрого Ахмед-пашу, хотя все думали, что уже на этот раз печать окажется за пазухой у Мехмеда Соколлу, который столько лет угождал шахзаде Селиму. Но султан понимал, что войско не примет взамен жестокого Рустем-паши, может, еще более грубого Соколлу. Они могли удовлетвориться лишь человеком мягким, а именно таким и был Ахмед-паша.

После этого султан пошел в Халеб, где намеревался провести зиму, чтобы ранней весной ударить на шаха кызылбашей. Сыновья Селим, Баязид и немощный Джихангир ехали следом за султаном. Из Амасии вывезли гарем Мустафы и Махидевран, они целых два месяца добирались в Бурсу, где кизляр-ага Ибрагим задушил единственного сына Мустафы, семилетнего Мехмеда. Бывшая Властительница века, Весенняя роза Махидевран еще двенадцать лет оплакивала сына и внука, жила всеми забытая, чуть ли не нищенствуя, зато все же дождалась смерти своей соперницы и врага и этим должна была довольствоваться.

Роксолану же с течением времени обвинят в смерти Мустафы те, кто был слишком далеко от этих событий, хотя опираться в своих обвинениях будут только на догадки и выдумки, сваливая на худенькие плечи этой измученной женщины еще и бремя смерти сына чужого, будто не разрывалась ее душа от смертей сыновей собственных.

«Степами йтиму, як голубка густиму».





Назад: Круг
Дальше: Джихангир