И ты, гой еси, наш батюшка!
Ой прехрабрый предводитель наш,
Лишь рукой махни – Очаков взят,
Слово вымолви – Стамбул падет,
Мы пойдем с тобой в огонь и полымя,
Пройдем пропасти подземныя!
Солдатская песня «Штурм Очакова»
Неприступная крепость Очаков была самым важным приобретением России 1788 года, ведь она контролировала устья Днепра и Буга. Кроме того, она была ключом к Херсону, а значит, и ко всему Крыму. Поэтому турки укрепили сеть своих оборонных сооружений по совету французского инженера Лафита. «Город, – писал Фэншоу, – имеет форму вытянутого прямоугольника, спускается с вершины горы к морю, со всех сторон окружен стеной значительной толщины, двойным рвом и имеет шесть бастионов; на оконечности песчаной косы, начинающейся у его западной стены и вдающейся в лиман, поставлена укрепленная батарея» [1]. В городе было много мечетей, дворцов, садов и казарм, в которых размещалось от восьми до двенадцати тысяч всадников и янычар, одетых в зеленые куртки и туники, в панталонах и тюрбанах, оснащенных щитами, кривыми кинжалами, топорами и пиками. Даже Иосиф Второй, проинспектировавший Очаков в ходе своего визита, отметил, что он не поддастся coup de main [внезапное нападение (фр.). – Прим. перев.] [2].
Начав осаду крепости, светлейший князь настоял на том, чтобы вместе с де Линем, Нассау и своей свитой отправиться на гребной лодке произвести разведку и проверить мортиры. Очаков ответил князю бомбардировкой и отправил эскадрон турок в небольших лодках. Потёмкин высокомерно проигнорировал их. «Не было никого более благородного и радостно бесстрашного, чем князь, – писал де Линь. – Я был влюблен в него до беспамятства в тот день» [3]. Потёмкинская демонстрация отваги впечатлила каждого – особенно когда через несколько недель Синельников, губернатор Екатеринослава, был ранен пушечным ядром в пах, стоя между невозмутимым Потёмкиным и восхищенным де Линем. Светлейший князь приказал оттеснить турок до садов паши. Так началось столкновение, которое Потёмкин и 200 его придворных наблюдали с заграждения. «Я не видел человека, – писал Нассау, – который бы лучше чувствовал себя под огнем, чем он» [4]. Потёмкин кинулся на помощь Синельникову, который, будучи настоящим придворным даже в минуты агонии, попросил «не подвергать себя такой опасности, потому что в России есть только один Потёмкин». Боль была так ужасна, что он просил Потёмкина застрелить его [5]. Синельников умер через два дня [6].
Потёмкин выстроил оба крыла своих войск полукругом вокруг города и приказал начать бомбардировку. Все ждали начала штурма, особенно Суворов, который всегда был готов обнажить свой штык, а то и «дуру» – мушкет.
На следующий день, 27 июля, пятьдесят турецких всадников совершили вылазку. Суворов, «пьяный после обеда», самовольно атаковал их, отправляя все новых и новых солдат в жестокую сечу. Турки бежали, но вернулись с новыми силами, отбросив Суворова и его солдат обратно на их рубежи, обезглавив множество отличных воинов. Говорят, что когда Потёмкин отправил записку, чтобы узнать, что происходит, Суворов ответил стишком: «Я на камушке сижу, на Очаков я гляжу» [7]. Три тысячи турок пустились в погоню за бегущими русскими. Де Дама назвал это «бесполезной бойней» [8]. Суворов был ранен, а остатки его отряда смогли спастись только благодаря отвлекающему маневру князя Репнина. Головы русских выставили на пиках вокруг Очакова.
Светлейший князь оплакивал бессмысленную потерю двухсот солдат. «Человечное и сострадательное сердце», – написал о нем его секретарь Цебриков. «Мой Бог! – кричал Потёмкин. – Вы всех рады отдать на жертву сим варварам!» Он зло отчитал Суворова, говоря, что «солдаты не так дешевы, чтобы ими жертвовать по пустякам» [9]. Суворов обиделся и отправился в Кинбурн.
Потёмкин не штурмовал Очаков. Давление на него возрастало с каждой минутой: восемнадцатого августа турки сделали еще одну вылазку. Генерал Михаил Голенищев-Кутузов, в будущем легендарный герой войны 1812 года и победитель Наполеона, был ранен в голову второй раз – как и Потёмкин, он ослеп на один глаз. Нассау отпугнул турок, ударив по их флангам пушками своей флотилии, стоявшей в устье реки. Приближалась зима, и иностранцы – де Линь и Нассау – горько жаловались на потёмкинские промедление и некомпетентность. Нассау написал, что Потёмкин «самый невоенный человек на свете и вдобавок слишком гордый, чтобы прислушиваться к чьему-либо мнению». Де Линь говорил, что князь теряет «время и людей», и в шифровке Кобенцлю ругал Потёмкина – хотя и не отваживался наябедничать Екатерине [10]. «Такое множество упущений, – предполагал де Дама, который считал, что батареи расположены по городу нехорошо, – не может не объясняться тем, что князь Потёмкин имеет какие-то личные причины… откладывать дело». Но эти иностранцы предубежденно относились к России. Резоны Потёмкина были политическими и военными [11]. Светлейший князь был рад, что первые османские атаки пришлись на австрийцев, особенно учитывая, что Иосиф не дал оправдаться его планам, не считая сомнительного трофея в виде Сабаша, и потому ушел в оборону. Екатерина была полностью согласна: «Лутче тише, но здорово, нежели скоро, но подвергаться опасности либо потере многолюдной» [12]. Принимая во внимание войну со Швецией, рост недружелюбия со стороны англо-прусского альянса и удивительно удачное выступление османских армий против Австрии, Потёмкин знал, что Очаковым война не кончится: нужно было собирать ресурсы до конца года.
Светлейший князь был не гением движения, а скорее, Фабием Кунтактором, терпеливо выжидающим и откладывающим. В эту эпоху военные вроде де Линя и Суворова считали, что война – это блистательная игра отступлений и наступлений, независимо от того, сколько людей будет в процессе потеряно. Потёмкин отказался от традиционного западного военного искусства и сражался таким образом, который подходил природе его врагов – и его собственной. Он предпочитал выигрывать сражения, не участвуя в них, как в 1783 в Крыму. В случае осады он предпочитал торговаться, вести переговоры и заставлять крепости сдаваться, моря их жителей голодом. Он не был сумасбродом, и современные генералы оценили бы его гуманность и рассудительность [13]. Потёмкин решил, что он не будет штурмовать Очаков, пока это не станет абсолютно необходимо, чтобы сохранить жизни своих солдат. «Я все употреблю, – писал он Суворову, – …чтобы достался он дешево» [14]. Эмиссары Потёмкина постоянно метались между ним и турками, ведя переговоры. Светлейший князь был «убежден, что противник желает сдаться» [15]. Штурм был для него крайней мерой. Иностранцы плохо понимали, как велики его возможности, как обширны армии, растянувшиеся от Кавказа до Финского залива, как грандиозны планы: от управления польской политикой до направления Фалеева для создания еще одной флотилии в преддверии битв на Дунае, которые должны были произойти в следующем году [16].
«Меня не обманут русские, которые хотят оставить меня одного нести свое бремя» [17], – с горечью писал Иосиф де Линю. Отчаянное желание Иосифа разделить тяжесть ноши объясняло непрекращающиеся ядовитые попытки де Линя заставить Потёмкина либо штурмовать Очаков, либо взять на себя вину за неудачи Иосифа. В сентябре османский полководец великий визирь Юсуф-паша застал Иосифа врасплох в его лагере, и император едва спас собственную жизнь, отступив в Вену. На горьком опыте Иосиф понял, что он не Фридрих Великий. «Союзник наш, где сам ни присутствует, везде идет худо», – шутил Потёмкин. Турки намного улучшили свои военные навыки с прошлой войны. «Одним словом сказать – не те турки, – писал Потёмкин Екатерине, – и чорт их научил». Австрийцы не понимали, почему Екатерина не прикажет Потёмкину штурмовать, но «она советовалась с ним во всем». Он часто даже не отвечал на ее письма. «Он решил делать то, что хотел» [18].
Князь часто играл в бильярд с де Линем до шести утра или просто оставался побеседовать. Однажды де Линь дал в его честь ужин на пятьдесят персон для генералов и всех необычных друзей светлейшего князя [19]. Потёмкин часто грустил, и тогда он «обматывал голову носовым платком, смоченным в лавандовой воде, – знак его ипохондрии». Когда была жара, он угощал гостей мороженым и сорбетами. Вечерами де Линь и остальные слушали «великолепный концерт под управлением знаменитого Сарти». Говорят, что однажды на таком приеме, когда играл духовой оркестр, Потёмкин, одетый в домашний халат, спросил одного немецкого артиллерийского офицера: «Что вы думаете об Очакове?» «Я думаю, – отвечал тот, – что вы верите, будто стены очаковские, подобно иерихонским, падут от звука труб» [20].
Воюющих утешали женщины. К ним присоединились три грации, которых де Линь называл самыми красивыми девушками империи [21]. Князь начал влюбляться в жену Павла Потёмкина. Прасковья Андреевна, урождённая Закревская, не отличалась хорошей фигурой, но имела «восхитительное лицо, белоснежную кожу и прекрасные глаза; не обладая особенным умом, она была очень самоуверенна». В архивах можно найти её записки к Потёмкину: «Вы смеетесь надо мной, дорогой кузен, извиняя себя тем, что вы ждете моего приказа, чтобы навестить меня… Я всегда вам рада» [22]. Де Дама был не менее очарован бойкой женой племянника Потёмкина, двадцатипятилетней Екатериной Самойловой. Ее портрет кисти Лампи показывает самоуверенную чувственную красотку в тюрбане, с полными губами и драгоценностями в волосах. Позже, когда у нее уже были дети, остряки шутили, что её муж, Самойлов, никогда не проводил с ней время, но она все равно умудрялась предоставить «весомые доказательства своей плодовитости» [23]. После холодного дня, проведенного в траншеях, де Дама, лихо носивший то французскую, то русскую форму, посещал шатер дам: «Я надеялся, что усиленная осада заставит их сдаться быстрее, чем крепость». Вскоре он преуспел в отношении Самойловой, но затем снова был ранен. Потёмкин утешил своего протеже, приведя к его постели еще одну новоприбывшую даму – Скавронскую [24]. Князь не хотел, чтобы де Дама «оказался лишен общества прекраснейших женщин Европы».
Третьего июля капудан-паша встретил Севастопольский флот у Фидониса, недалеко от дельты Дуная, и детище Потёмкина прошло первую проверку – правда, с трудом. Гази Хасан отступил и вернулся спасать Очаков. Крокодил доставил в гарнизон припасы и еще 1500 янычар. К стыду адмиралов и ярости Потёмкина, припасы поступали в крепость еще дважды. Но весь турецкий флот был заперт под стенами Очакова и таким образом не спасся: как обычно, в кажущемся безумии Потёмкина была система.
Пятого сентября князь, Нассау, де Дама и де Линь отправились в лиман посмотреть на редут Хасана-паши и обсудить план Нассау по высадке 2000 человек под стенами города. Турки открыли огонь картечью и ядрами. Потёмкин сидел на корме один, его медали сияли на солнце, а на лице было выражение «спокойного достоинства» [25].
Свита Потёмкина, особенно его странное сборище молодых адмиралов и иностранных шпионов, начала распадаться и разочаровываться друг в друге. Жизнь у осажденного Очакова становилась все сложнее. «Нет воды, – писал де Линь, – мы питаемся мухами; ближайший рынок от нас за тысячу лье. Пьем только вино ‹…› спим по четыре часа». Рано наступила холодная зима. Де Линь пустил свою карету на дрова. Лагерь утопал в «снегу и экскрементах». Даже лиман позеленел от мертвых тел турок [26].
Сэмюэль Бентам, подавленный зловонием распада и дизентерии, назвал войну «отвратительным делом». Потёмкин милостиво отправил его на Дальний Восток с поручением, которое было по душе им обоим [27]. Шпион польского короля Литтлпейдж в ярости отбыл, когда Потёмкин заподозрил его в попытках подорвать авторитет Нассау. Американец заявил, что не пытался сеять раздор. Светлейший князь утешил его и отправил обратно к Станиславу Августу [28]. Жертвой этого раздора стал известный американский моряк Джон Пол Джонс, чье темное происхождение постоянно заставляло его доказывать, на что он способен. Его ранимость и педантичность не нравились светлейшему князю. Когда Нассау получил звание контр-адмирала, Джонс принялся скандалить по поводу собственного старшинства и званий и перечислил целых шесть причин, по которым он не должен был отдавать Нассау честь первым.
Вскоре бедного Джонса стали обвинять во всех неудачах на море. Потёмкин приказал американцу уничтожить корабли, севшие на мель близ Очакова, или хотя бы вывести из строя их пушки. Джонс пытался это сделать дважды, но по какой-то причине не преуспел. Потёмкин дал тот же приказ Антону Головатому и своим любимым запорожским казакам, и они справились с заданием. Джонс грубо пожаловался князю, на что тот ответил: «Заверяю вас, г. Контр-Адмирал, что в вопросах командования никогда не вхожу в личности, но оцениваю заслуги по справедливости ‹…› Что же касается моих приказов, я не обязан давать в них отчет и могу переменять судя по обстоятельствам ‹…› Я командую уже давно и правила мне знакомы» [29]. Светлейший князь решил, что Джонс «неспособен к начальству», и попросил Екатерину отозвать его [30]. «Я вечно буду сожалеть о том, что утратил ваше расположение, – писал Пол Джонс Потёмкину 20 октября. – Осмелюсь сказать, что если таких же умелых моряков, как я, можно найти, то вы никогда не встретите сердца более верного и преданного…» [31]
При последней встрече Джонс горько упрекал Потёмкина в том, что тот разделил командование. «Согласен, – отвечал князь, – но теперь поздно о том говорить» [32]. Двадцать девятого октября Джонс отправился в Петербург [33], где скоро узнал, как опасно заводить могущественных врагов.
После очередной попытки захватить крепость с земли и моря Нассау, раздраженный задержками и впавший в немилость у Потёмкина, после того, как тот раскрыл его коварную ложь, уехал в Варшаву. «Счастье [ему] не послужило», – писал Потёмкин Екатерине [34].
Уехал и шпион Иосифа де Линь. Потёмкин написал ему «любезнейшее, очаровательнейшее, трогательнейшее» прощальное письмо. Де Линь извинился, что ранил чувства друга, в неопубликованной и плохо читаемой записке: «прости, тысячекратно прости, мой князь», – пишет он в день отъезда, как будто прощаясь с возлюбленным [35]. Потёмкин, «лучший из людей», как будто очнулся ото сна, чтобы попрощаться с де Линем: «он обнял меня и долго не отпускал, несколько раз пускался за мной вслед, глядел на меня и наконец с болью отпустил». Однако добравшись до Вены, де Линь начал говорить всем, что Очаков никогда не возьмут, и принялся разрушать репутацию Потёмкина [36]. Так молодой Роже де Дама потерял сразу двоих покровителей. Князь предложил заменить их в роли «друга и защитника». Таким образом, Потёмкин, который мгновенно переходил от «совершенной любезности» к «мрачной грубости», мог одновременно вызвать «благодарность, преданность и ненависть» [37].
Екатерина беспокоилась о славе своего князя и утешала супруга: она прислала ему памятное блюдо и меч, а еще – драгоценности и шубу. Потёмкин был в восторге: «Благодарю, матушка…. Первое – от щедрот монарших – милость. А вторая – от матернего попечения. Это, – добавлял он с чувством, – мне дороже бисера и злата» [38].
В конце октября испортились и погода в Очакове, и ход европейской политики. Холод стал невыносимым. Когда Потёмкин инспектировал траншеи, он говорил солдатам не вставать перед ним: ««Главное – не лягте под турецкими пушками». Вскоре страдания армии стали «непереносимыми», температура опустилась до минус пятнадцати градусов по Цельсию. Люди свернули палатки и переместились в норы в земле, которые шокировали де Дама, хотя на самом деле землянки были традиционным русским способом стоять лагерем в холода. Не было ни еды, ни мяса, ни алкоголя. Потёмкин и де Дама получили последние новости из Франции. Потёмкин спросил де Дама, считает ли тот, что когда король созовёт Генеральные штаты, он сможет обедать в удобное ему время? Де Дама отвечал, что король будет есть только с их разрешения.
Вскоре ситуация стала настолько плохой, что даже Самойлова была вынуждена удалиться в лагерь своего мужа, командовавшего левым флангом. Это создало множество неудобств для ее любовника де Дама: «Пробираясь к ней, чтобы оказывать ей знаки внимания, которые она благоволила принимать, я рисковал замерзнуть в снегу» [39].
Кобенцль писал Иосифу, что плачевное состояние, в котором находится русская армия, было исключительно виной князя Потёмкина: «Он потерял целый год под Очаковым, где от болезней и недостатка продовольствия его армия пострадала больше, чем в двух сражениях» [40]. Критики Потёмкина, особенно австрийцы, заявляли, что его промедление стало причиной смерти двадцати тысяч солдат и двух тысяч лошадей, – так говорил предубежденный француз граф де Ланжерон, которого даже не было на месте событий [41]. Ходили слухи, что в госпиталях каждый день умирают от сорока до пятидесяти человек [42]. «От дизентерии не излечивается почти никто» [43]. Теперь сложно оценить, сколько человек умерло на самом деле, но Потёмкин явно потерял меньше солдат, чем генералы Миних и Румянцев-Задунайский до него. У тех обе армии были практически истреблены и почти не могли вести боевые действия. Австрийцы, осуждавшие то, как велась осада Очакова, были не в том положении, чтобы кого-то критиковать: в то же самое время 172 000 их солдат болело, а 33 000 – погибло, что было больше, чем вся потёмкинская армия [44].
Однако иностранцы, высмеивая щедрость Потёмкина и заботу о своих войсках, в то же время жаловались на его невероятное равнодушие. Самойлов, живший со своими войсками, подтверждал, что морозы «весьма сильны», но армия не страдает, потому что Потёмкин обеспечил ее тулупами, шапками и кеньгами – овчинными или войлочными галошами, которые носили поверх ботинок, а также теплыми палатками. Выдавали мясо, водку и «горячий пунш с рижским бальзамом» [45].
Светлейший князь раздал солдатам много денег, «что избаловало их… не облегчив их нужд», как писал де Дама со свойственным ему потрясающим аристократическим предубеждением и презрением к рядовым солдатам [46]. Русские понимали князя намного лучше. Потёмкин, – писал его секретарь, – «от природы человеколюбив». Что же касается заботы об умирающих, Цебриков описывает сорок медицинских палаток, разбитых подле шатра Потёмкина по его личному срочному приказу, чтобы оказывать раненым наилучший уход: князь проводил в них проверки и так заботился о состоянии солдат, как не заботились британские генералы и шестьдесят лет спустя во время Крымской войны. Но описывает Цебриков и военный поезд, возвращавшийся с линии фронта, в каждой карете которого было по три-четыре тела [47]. Армия страдала, многие умирали, но медицинское обслуживание, деньги, провиант и одежда, выделяемые Потёмкиным, его непревзойденная гуманность – вот что объясняет выживание армии.
Наконец один дезертир сообщил светлейшему князю, что турецкий сераскир (командующий армией) ни за что не сдастся и казнил тех офицеров, с которыми он вел переговоры [48]. Однако князь продолжал выжидать.
Сама императрица начала беспокоиться. Россия по-прежнему вела войну на два фронта, но шведский фронт выглядел уже лучше благодаря победе Грейга над шведским флотом при Готланде и вмешательству Дании, которая атаковала Швецию с тыла. В августе Англия, Пруссия и Голландия заключили Тройственный союз. В Польше доселе подавляемое недовольство российским владычеством взорвалось празднованием освобождения. «Ненависть противу нас в Польше возстала великая», – пишет Екатерина Потёмкину двадцать седьмого ноября [49]. Она пыталась вести переговоры с Польшей традиционным способом, но Пруссия переиграла ее, предложив договор, который давал полякам надежду на более свободную конституцию и свободу от России. Екатерина теряла Польшу, но Потёмкин мог развязать ей руки, заключив быстрый мир с турками.
«О сем, пожалуй, напиши ко мне подробнее и скорее, – пишет императрица князю, – чтоб не проронить мне чего нужного, а пуще всего по взятии Очакова старайся заводить мирные договоры» [50]. Умеющий приспосабливаться к любой ситуации Потёмкин уже предупредил Екатерину, чтобы она перебросила силы ближе к Польше, и предложил ей свой вариант союза с Польшей. Императрица проигнорировала эти предложения, но его предупреждение оказалось правильным. Он снова решил отойти от дел [51]. Поляки при поддержке Пруссии потребовали отзыва всех российских войск со своей территории. При этом российская армия на юге зависела от Польши – там располагались ее зимние гарнизоны и почти все припасы. Это стало еще одним ударом. «Естьли ты возьмешь покой, – пишет Екатерина, – то о том весьма жалеть буду и прийму сие за смертельный удар». Она умоляла его взять Очаков и поместить армию на зимние квартиры. «Ничего на свете так не хочу, как чтоб ты мог по взятьи Очакова и по окончаньи зимних распоряжений в течение зимы приехать на час сюда, чтоб, во-первых, иметь удовольствие тебя видеть по столь долгой разлуке, да второе, чтоб с тобою о многом изустно переговорить» [52].
Князь не удержался, чтобы не сказать Екатерине, что он ее предупреждал: «в Польше худо, чего бы не было, конечно, по моему проекту. Но быть так». Он предлагал обезоружить Тройственный союз, «притворив мирный и дружеский вид к Пруссии» и Англии и заключив мир со Швецией. Его письмо читается как приказ императрице: «Вы увидите после, как можно будет отомстить» [53]. Секретные рапорты его homme d’affaires [поверенного (фр.). – Прим. перев.] Гарновского из Петербурга позволяют предполагать, что возмущение тем, как Потёмкин ведет себя в Очакове, дошло и до Екатерины. Двор был недоволен промедлением еще с августа. Александр Воронцов и Завадовский плели интриги против Потёмкина и выступали против его желания сблизиться с Англией и Пруссией. Екатерина «выказывала неудовольствие» [54]. Только прибытие самого светлейшего князя ко двору могло помочь ей преодолеть замешательство и колебания [55].
Четвертого ноября, когда остатки турецкого флота вернулись в порт на зиму, оставив гарнизон, Потёмкин начал планировать [56]. В конце ноября вся кавалерия была отпущена на зимние квартиры и отправилась сквозь снежные пустоши в грустный и даже смертельный путь [57]. Одиннадцатого ноября осажденные турки провели вылазку против одной из потёмкинских батарей, убили генерала С.П. Максимовича и выставили его голову на зубчатой крепостной стене [58]. Обильные снегопады не позволяли перейти к решительным действиям.
Двадцать седьмого ноября Екатерина умоляла князя: «Возьми Очаков и зделай мир с турками» [59]. Первого декабря Потёмкин подписал план штурма крепости шестью колоннами примерно по пять тысяч человек в каждой, что составляло тридцать тысяч человек, но Фэншоу заявил, что осталось всего четырнадцать тысяч пятьсот [60]. Самойлов, возглавлявший одну из колонн, считал, что князь намеренно ждал до тех пор, пока лиман замерзнет, чтобы Очаков можно было атаковать и с моря [61]. Пятого декабря на военном совете было определено боевое построение. Де Дама был назначен командующим колонной, штурмовавшей Стамбульские ворота. Он приготовился к смерти: написал своей сестре, вернул любовные письма маркизе де Куаньи, своей парижской любовнице, и провел вечер с русской, Самойловой, у которой оставался до двух часов ночи, после чего вернулся в свою палатку.
Сам князь провел самую важную на тот момент ночь в своей жизни в землянке у передовых траншей. Упрямый камердинер князя даже отказался пустить к нему Репнина, прибывшего сообщить, что штурм вот-вот начнется, потому что не осмеливался разбудить светлейшего: «высшая степень пассивного послушания, о котором, кроме России, нигде не имеют представления». Когда войска пошли на штурм, князь Таврический молился [62].
В четыре часа утра шестого декабря был дан сигнал к атаке с помощью трех бомб. С криками «ура!» колонны двинулись к траншеям. Турки бешено отбивались. Русские не давали им пощады. Де Дама штурмовал Стамбульские ворота со своими гренадерами. Как только им удалось ворваться, началась «ужаснейшая неподражаемая резня», что позволило Фридриху Великому дать русским солдатам прозвище «урсуманы» – наполовину медведи, наполовину сумасшедшие [63].
Российские солдаты, охваченные яростью, вели себя как безумные: даже когда гарнизон сдался, они продолжали носиться по улицам, убивая мужчин, женщин и детей (всего от восьми до одиннадцати тысяч турок), как «вихрь самый сильный, – писал Потёмкин Екатерине, – обративши в короткое время людей во гроб, а город верх дном» [64]. Это был самый настоящий хаос, который русские оправдывали тем, что вели священную войну против безбожников. Турок убивали в таких количествах, что они валялись кучами, по которым шли де Дама и его солдаты, проваливаясь по колено в кровавые тела. «Мы очутились внутри города, покрытые кровью и мозгом», – пишет де Дама. Тела лежали так близко друг к другу, что де Дама был вынужден идти прямо по ним, его левая нога «попала в промежуток глубиною в три или четыре трупа» и угодила в рот раненому турку. Тот сцепил зубы на пятке, и де Дама смог освободиться, только вырвав кусок ботинка [65].
Был учинен невероятный грабеж, солдаты хватали горстями бриллианты, жемчуга и золотые украшения, которые на следующий день за бесценок продавали вокруг лагеря. Серебро никто даже не брал. Потёмкин взял себе изумруд размером с яйцо, чтобы подарить его императрице [66]. «Полилась рекой кровь турецкая, – пели русские солдаты на марше в следующем столетии. – И паша упал пред Потёмкиным».
Сераскир Очакова, старый паша, предстал перед светлейшим с обнаженной головой. Князь переходил от горечи к экзальтации. Он сказал паше, что такая жуткая бойня произошла только из-за упрямства турок. Если бы Очаков сдался, всего этого можно было бы избежать. Сераскир был удивлен, что российский командующий так потрясен гибелью солдат. Он отвечал, что выполнял свой долг, а Потёмкин – выполнял свой, и судьба улыбнулась русским. С восточной вежливостью паша добавил, что он сопротивлялся, только чтобы победа светлейшего князя была еще более прекрасной. Потёмкин приказал найти в развалинах тюрбан, который потерял сераскир.
К семи утра, после четырех часов ожесточенных боев, Очаков стал русским. Потёмкин приказал остановить бойню, и приказ был моментально приведен в исполнение. Были приняты особые меры, чтобы сохранить одежды и драгоценности женщин и обеспечить уход за ранеными. Все свидетели, даже иностранцы, соглашались, что нападение Потёмкина было «великолепным» и практично спланированным с учетом фортификации [68].
Князь вошел в Очаков со своей свитой и сералем – «прелестными амазонками», которые, по словам учителя великого князя по математике Чарльза Массона, «находили интерес в посещении полей сражений и восхищались прекрасными трупами турок, лежащими на спинах, с саблями в руках» [69]. Еще прежде чем до Петербурга дошли подробные отчеты, начали распространяться истории о том, как Потемкин пренебрегал интересами раненых. «Как про меня редко доносят правду, то и тут солгали», – писал он Екатерине. Светлейший князь превратил свой шатер в госпиталь, а сам переехал в маленькую «кибитку» [70].
Де Дама присоединился к Потёмкину и его «племянницам», особенно к Екатерине Самойловой, которая, очевидно, достойно его вознаградила. «Такого рода счастье… никогда никому не служило такой быстрой наградой за такое жестокое счастливое утро. Подобного наслаждения обыкновенно приходится ждать до возвращения на квартиры или в столицу», – несомненно, это относилось и к несчастному мужу Самойловой [71].
Подполковник Боур, самый быстрый путешественник в России, галопом помчался в столицу, чтобы известить императрицу. Когда он прибыл, Екатерина спала, будучи больной и утомленной. Мамонов ее разбудил. «Я была больна, – писала императрица, – но ты меня излечил». На следующий день Потёмкин пишет: «Поздравляю Вас с крепостию». Были захвачены 310 пушек и 180 стягов, убито 9500 турок и 2500 русских. «Ой, как мне их жаль», – пишет князь [72].
Резню легко устроить и сложно после нее восстановиться. Турецких тел было так много, что их не представлялось возможным похоронить, даже если бы земля была достаточно мягкой. Трупы сваливали на телеги и везли к лиману, а там грудами оставляли на льду. Русские дамы приказали отвезти себя туда на санях, чтобы восхититься [73].
Екатерина ликовала: «За ушки взяв обеими руками, мысленно тебя цалую, друг мой сердечный Князь Григорий Александрович, за присланную с полковником Бауром весть о взятьи Очакова. […] Всем, друг мой сердечный, ты рот закрыл, и сим благополучным случаем доставляется тебе еще способ оказать великодушие слепо и ветренно тебя осуждающим» [74]. Австрийцы, потерявшие возможность скрывать свое неумение воевать за жалобами на бездействие Потёмкина, были почти разочарованы. «Взятие Очакова очень выгодно для продления войны, – говорил Иосиф Кауницу в Вене, – а не для заключения мира» [75]. Придворные начали смеяться над де Линем, который во всеуслышание заявлял, что Очаков в этом году взят не будет [76]. Прежние критики Потёмкина кинулись писать льстивые письма [77]. «Этот человек никогда не идет проторенной дорогой, – говорил Литтлпейдж, – но всегда приходит к цели» [78].
Шестнадцатого декабря отслужили благодарственный молебен и выпустили салют из ста одной пушки. «Все люди вообще чрезвычайно сим щастливым произшествием обрадованы», – писала Екатерина. Боур получил чин полковника, золотую табакерку с бриллиантами и был отправлен обратно. С собой он вез предназначенные князю Таврическому, бриллиантовый крест Святого Георгия и инкрустированную алмазами шпагу стоимостью 60 000 рублей [79]. Потёмкин очень устал, но не собирался почивать на лаврах. Перед возвращением в Петербург предстояло сделать еще многое. Когда его посетила очередная вспышка эйфорической энергии, он проинспектировал судостроительные верфи в Витовке, решил основать новый город Николаев, посетил Херсон с проверкой флота. Но важнее всего было разместить гарнизон в Очакове, отправить флот обратно в Севастополь, превратить турецкие трофеи в линейные корабли, оснащенные шестюдесятью двумя пушками каждый, и разместить армию на зимних квартирах. Эти задачи были непростыми, особенно учитывая рост недовольства в Польше, подогреваемый англо-прусским альянсом.
Князь призывал к détente [политике разрядки напряженности (фр.). – Прим. перев.] в отношениях с Пруссией. Екатерина не соглашалась и говорила, что отношения с Западной Европой – ее забота. «Государыня, я не космополит, до Европы мало мне нужды, – отвечал Потёмкин, – а когда доходит от нее помешательство в делах мне вверенных, тут нельзя быть равнодушну». Здесь мы явно видим, как разграничивались сферы ответственности двух партнеров и как Потёмкин не хотел оказаться связанным этими границами. Что же до Пруссии, то Потёмкин пишет: «Не влюблен я в Прусского Короля, не боюсь его войск, но всегда скажу, что они всех протчих менее должны быть презираемы» [80].
Наконец светлейший князь выехал в Петербург. «Я вас туда и отвезу, – сказал он де Дама. – Не покидайте меня больше, я беру на себя все устроить для вас. Отправьте только вперед все, что вам необходимо, а остальное предоставьте мне [81]. Сани были готовы. Князь и де Дама взобрались в них и укрылись шкурами и мехами, как будто легли в колыбель. «Вы готовы? – спросил Потёмкин де Дама. – Я отдал приказ, чтобы вы не отставали от меня». Лакей устроился на санях и хлестнул лошадей, которые поскакали в ночь, сопровождаемые со всех сторон казаками с зажженными факелами. Де Дама немного отстал и нагнал спутника лишь в Могилеве. Он устал и хотел спать, но где бы ни оказывался князь, местные губернаторы и знать устраивали парады и празднества. Де Дама прямо из саней ввели в залу, «где весь город и весь гарнизон собрались на бал». Князь не принимал никаких извинений по поводу туалета или усталости, познакомил его со всеми дамами и, как сообщает де Дама, «не спросив меня, подвел мне одну из них, и я, покорившись участи, стал танцевать и уже не покидал бала до 6 час. утра». В полдень они снова были в пути [82].
Петербург ожидал возвращения князя с ужасом и нетерпением, как будто это было Второе пришествие. «Город волнуется, ожидая его светлости, – писал Гарновский. – Все только об этом и говорят». Дипломаты, особенно прусские и английские, следили за дорогой. Британский дипломат напился в гостях у Нарышкина и прокричал тост за Потёмкина. Разочарованный, но по-прежнему полный надежд американский пират Джон Пол Джонс тоже ждал князя с нетерпением, ведь тот мог решить его судьбу. «Причины, по которой столь продолжителен приезд княжий, мы не знаем и отгадать не можем, – жаловался Завадовский фельдмаршалу Румянцеву-Задунайскому, – между тем дела, также как люди, в ожидании» [83].
Екатерина следила за его перемещениями: «Переезд твой из Кременчуга в Могилев был подобен птичьему перелету, а там диви[шь]ся, что устал. Ты никак не бережешься, а унимать тебя некому: буде приедешь сюда больной, то сколько ни обрадуюсь твоему приезду, однако при первом свиданьи за уши подеру, будь уверен» [84].
Тем не менее Екатерина по-прежнему со всех сторон была осаждена войнами, коалициями, придворными интригами и оставалась неспокойной. Мамонов приносил успокоение, но не помогал в государственных делах: к тому же теперь он всегда был болен. Екатерина беспокоилась о том, чтобы достойно принять своего супруга, особенно когда поняла, что воздвигла триумфальные арки в честь князя Орлова и Румянцева-Задунайского, но забыла о светлейшем князе. «Ваше Величество так его знать изволите, – заметил её секретарь Храповицкий, – что сами никакого с ним расчета не делаете». – «То так, – отвечала Екатерина, – однако же все человек, может быть, ему захочется». Поэтому она приказала иллюминовать мраморные ворота в Царском Селе и украсить их стихами из «Оды на Очаков» придворного поэта Петрова: «Ты в плесках внидешь в храм Софии». Это было отсылкой к Святой Софии в Стамбуле. Екатерина грезила, что Потёмкин «будет в нынешнем году в Цареграде», и предупреждала Храповицкого: «о том только не вдруг мне скажите» [85]. Дорога к Царскому Селу освещалась на шесть миль днем и ночью. Должны были дать залп из пушек крепости, что обычно было прерогативой монарха. «Скажи, пожалуй, любят ли в городе князя?» – спросила императрица своего камердинера Захара Зотова. «Один только Бог да вы», – смело ответил тот. Екатерину это не смущало. Она заявила, что слишком больна, чтобы снова отпустить его на юг. «Боже мой, – говорила она, – как мне князь теперь нужен» [86].
В шесть вечера в воскресенье, четвертого февраля, светлейший князь прибыл в Петербург посреди бала в честь дня рождения дочери великого князя Павла. Потёмкин сразу проследовал в свои покои, в дом, примыкавший к Зимнему дворцу. Императрица покинула празднество и застала князя за переодеванием. Она долго оставалась с ним наедине [87].