Книга: Екатерина Великая и Потёмкин: имперская история любви
Назад: 21. Белый негр
Дальше: Часть седьмая. Апогей

22. Один день из жизни Григория Александровича

 

Се ты, отважнейший из смертных!

Парящий замыслами ум!

Не шел ты средь путей известных,

Но проложил их сам – и шум

Оставил по себе в потомки;

Се ты, о чудный вождь Потёмкин!

 

Г.Р. Державин. «Водопад»


Утро

Князь проснулся поздно. Он ночевал в Шепелевском доме, который был соединён крытым проходом с покоями императрицы в Зимнем дворце. В приёмной уже толпились государственные деятели. Некоторых он удостоил аудиенции, приняв их в шлафроке, лёжа в постели. Встав с кровати, он любил принять прохладную ванну, после чего читал короткую утреннюю молитву. На завтрак он обычно пил горячий шоколад и рюмку ликёра.

Если князю предстояла встреча с большой аудиторией, он располагался полулёжа в своей приёмной, упорно игнорируя самых изощрённых льстецов. Большие неприятности ожидали тех, кто не удостоился его внимания. Как-то раз один молодой секретарь, выпускник Кембриджа и Оксфорда, вместе с генералами и иностранными послами ожидал князя с целым портфелем документов. Они сидели в почтительной тишине, поскольку все знали, что князь ещё спал. «Вдруг из опочивальни… дверь быстро и с шумом растворяется и в дверях показывается сам величественный Потёмкин в шлафроке и в туфлях, надетых на босые ноги, и громким голосом зовёт своего камердинера. Не успел раздаться этот голос, как вдруг, в одно мгновение, все, что было в зале, – генералы и другие знатные особы, опрометью бросились из залы наперерыв один перед другим, чтобы немедля отыскать княжеского камердинера». Все разбежались, а секретарь остался, замерев, стоять перед Потёмкиным, боясь «даже моргнуть глазами».

Светлейший князь угрюмо взглянул на него и ушёл в свои покои. Когда он вновь вышел из дверей, на этот раз в полном облачении, то спросил секретаря: «Скажи мне, Алексеев, знаешь ли ты, сколько в моём Таврическом саду находится ореховых деревьев? – Алексеев не знал. – Пойди в сад, немедля сосчитай их и доложи потом о сём мне», – приказал князь. К вечеру молодой человек вернулся и сообщил князю результат подсчётов. «Хорошо, ты скоро и точно исполнил моё приказание. А знаешь ли ты, зачем я дал тебе это поручение? Затем, чтобы научить тебя быть проворнее, ибо я заметил, что ты сегодня утром, когда я крикнул, чтобы позвать моего камердинера и когда все присутствовавшие тогда в зале генералы и прочие знатные особы бросились отыскивать его для меня, ты же, молокосос, даже не двинулся с места ‹…› С докладом же своим и бумагами зайди завтра утром, ибо сегодня я не расположен заниматься ими. Прощай!» [1]

Просителей озадачивал внешний облик и характер князя – он был непредсказуем, загадочен и внушал тревогу. Он то источал угрозу, то удивлял своим гостеприимством: мог казаться «ужасающим» [2] или сокрушительно спесивым, остроумным шутником, радушным добряком, впадающим то в манию, то в уныние. Когда Александру Рибопьеру исполнилось восемь, его представили Потёмкину, и он навсегда запомнил и животную силу князя, и его чувствительность и мягкость: «Я очень испугался, когда он вдруг поднял меня могучими своими руками. Он был огромного роста. Как теперь его вижу одетого в широкий шлафрок, с голою грудью, поросшею волосами» [3]. Де Линь говорил, что Потёмкин «высок, статен, величав, хорош собой, благороден и обаятелен», хотя иные называли его отвратительным Циклопом. Екатерина неизменно нахваливала его красоту, и он был щедро одарён сексуальной привлекательностью, если судить по обилию женских писем, которыми переполнен его архив [4]. Безусловно, ему было свойственно тщеславие, однако он стеснялся своей внешности, особенно кривого глаза. Когда кто-то отправил к нему одноглазого посыльного, светлейший князь воспринял это как насмешку и был глубоко задет этой «неблагоразумной шуткой»; это случилось в то время, когда он был наиболее влиятельным мужчиной к востоку от Вены [5]. Вот почему сохранилось так мало его портретов.

«Князь Потёмкин никогда не разрешает художникам писать свои портреты, – объясняла Гримму Екатерина, – и если где-то существует его портрет или силуэт, то он написан против его согласия» [6]. В 1784 и затем в 1791 году она убедила его позировать для Иоганна Баптиста Лампи – единственного художника, которому он доверял [7]. Но светлейший князь, стесняясь своего глаза, позировал в ракурсе в три четверти, хотя его незрячий, полуприкрытый глаз не выглядел таким уж отвратительным. Иностранцы полагали, что его глаза символизируют Россию: «один открыт, а другой закрыт, что напоминает нам о вечно открытом Понте Эвксинском [Чёрном море] и Северном океане, покрытом льдами». Лампи написал портрет Потёмкина-адмирала, покорителя Чёрного моря, показав его кипучую энергию, о которой так часто забывают историки. С поздних работ Лампи на зрителя смотрит более одутловатое и немолодое лицо [8]. Лучшим из них кажется неоконченный портрет князя в возрасте сорока с небольшим: длинное, артистичное лицо, полные губы, ямочка на подбородке, густые каштановые волосы. К концу 1780-х годов его полнота становится столь же выдающейся, как и его рост.

В любом месте, которое князь почтил своим присутствием, он приковывал к себе всеобщее внимание. «Потёмкин мог создавать, разрушать, запутывать, но и одухотворять всё что угодно, – писал Массон. – Под его взглядом ненавидевшие его аристократы превращались в пыль» [9]. Почти любой, кто встречался с князем, называл его «необыкновенным», «поразительным», «гигантом», «оригиналом» и «гением» – но даже те, кто близко знал его, затруднялись описать словами эту выдающуюся личность. И тогда, и сейчас Потёмкина можно смело назвать одним из самых головокружительных оригиналов в истории. По меньшей мере, именно таким его считала Екатерина. Наиболее внимательные наблюдатели соглашались друг с другом в том, что он был «выдающимся» – настоящим чудом природы. «Один из самых невероятных людей – они встречаются нечасто, и их натуру нелегко постичь», – считал герцог де Ришельё. Как выразился Льюис Литтлпейдж из Вирджинии, Потёмкин был «неописуемым человеком» [10].

Вся его сущность была соткана из самых резких контрастов, словно ожившая гравюра кьяроскуро. «В нем непостижимо смешаны были величие и мелочность, лень и деятельность, храбрость и робость, честолюбие и беззаботность», – писал Сегюр. Иногда он проявлял «орлиную прозорливость», а иногда был «по-детски легкомысленен». Он был «грандиозным, как сама Россия». Его разум сочетал в себе «образованность с целыми пустынями невежества, грубость одиннадцатого века и развращённость восемнадцатого, блеск изящных искусств и тьму монашеской кельи» [11]. С одной стороны, «то, чем он обладал, ему надоедало», но то, «чего он достичь не мог, – возбуждало его желания». Потёмкин «желал всего, и всё внушало ему отвращение». Его жажда власти, буйная экстравагантность и ужасающее высокомерие уравновешивались неиссякаемыми выдающимися способностями, плутовским юмором, нежной заботой, щедростью, человеколюбием и беззлобностью. Ришельё заметил, что «по натуре он тяготел скорее к Добру, нежели ко Злу» [12]. Его завоевания упрочили славу империи – но, как предсказывал Сегюр и осознавал сам князь, «восхищение, которое они вызывали», доставалось Екатерине, а «ненависть, которую они разжигали», – Потёмкину [13].

Всё, связанное с Потёмкиным, оказывалось непростым [14]. Его выходки порой сердили императрицу, но в итоге, как заметил Сегюр, добавляли ему привлекательности в её глазах. Ришелье считал его человеком «выдающимся», но «удивительным образом сочетавшим в себе глупость и гениальность» [15]. «Временами казалось, – писал Литтлпейдж, – что он достоин быть правителем Российской империи, а порой – что не заслуживает и должности конторщика в стране лилипутов» [16]. Но из всех его эксцентричных черт самым поразительным свойством, о котором нам всегда надлежит помнить, была способность найти время и силы на немыслимые объёмы работы и сделать невозможное возможным.

Просители, ожидавшие аудиенции, не удивлялись звукам княжеского оркестра. Он любил начинать день с музыки и приказывал своим безотлучным музыкантам и какому-нибудь из его любимых хоров выступать перед ним по утрам. Они также давали представление в час дня за обедом, а к шести часам вечера должны были быть готовы играть в любом месте, куда поедет Потёмкин, – они ездили вслед за ним даже в Крыму и на войне. Музыка была чрезвычайно важна для него – он и сам занимался композиторством, и это его успокаивало. Куда бы Потемкин ни отправился, он нуждался в музыке и часто даже напевал себе под нос.

Именно он распоряжался музыкальными представлениями при дворе, что с облегчением поручила ему императрица – она признавалась, что лишена музыкального слуха. «Сарти, певец Марчезе и мадам Тоди услаждали слух не императрицы, которая была невосприимчива к музыкальной гармонии, а князя Потёмкина и нескольких просвещённых ценителей» [17], – вспоминал Сегюр об одном из концертов. Потёмкин заплатил 40 000 рублей за оркестр Разумовских. Его страсть к музыке по-настоящему проявила себя в 1784 году, когда он нанял знаменитого итальянского композитора и дирижёра Джузеппе Сарти. В составе княжеского оркестра было от шестидесяти до ста человек, и эти «мужчины и юноши» играли «замечательную музыку»: каждый «дул в рожок, соответствующий его росту. Шестьдесят пять музыкантов исполняли весьма гармоничную мелодию, напоминавшую звучание огромного органа» [18], – вспоминала леди Крейвен. Потёмкин назначил Сарти первым руководителем музыкального отделения в ещё не построенном Екатеринославском университете. Финансовые бумаги показывают, что князь закупал духовые инструменты из-за рубежа и оплатил расходы на поездку на юг «итальянских музыкантов Конти и Дофина». Там Потёмкин выделил Сарти и трём его музыкантам 15 000 десятин земли: «Жалую деревню… четверым музыкантам… Да обретут они счастье и покой в нашей стране». Таким образом князь основал первую в истории музыкальную колонию [19].

Потёмкин и его знакомые постоянно присылали друг другу ноты новых опер, подобно тому, как сегодняшние меломаны обмениваются редкими записями. Екатерина была довольна, что Потёмкин отправлял ноты её другу Гримму, который называл его «моим музыкальным благодетелем» [20]. Музыка была одним из способов завоевать его расположение. Князь Любомирский, польский магнат, поставлявший Потёмкину лес, часто присылал ему духовую музыку: «Если такого рода музыка угодна Вашему высочеству, то я позволю себе позднее прислать вам ещё одно произведение» [21]. Австрийцы использовали музыку в дипломатических целях. Кобенцль, известный любитель оперы, сообщал Потёмкину из Вены: «До нас дошли вести о замечательном представлении» Сарти и Марчезини в Петербурге. Венская опера не сравнится с этим, почтительно отметил посол. Позднее, когда уже началась война, император Иосиф счёл целесообразным отправить Кобенцлю «две хоровые песни для оркестра князя Потёмкина» [22]. Русские послы не только пополняли княжескую коллекцию живописи и делали для него прочие покупки, но и непрерывно искали новых музыкантов для оркестра [23].

Светлейший князь гордился произведениями Сарти, особенно учитывая, что он тоже приложил руку к их сочинению. Известно, что Потёмкин сочинял любовные песни – об одной из них, написанной для Екатерины, упоминалось выше, – и религиозную музыку – к примеру, «Канон Спасителю», опубликованный его собственной типографией. Непросто оценить качество потёмкинских произведений, но поскольку его критики не высмеивали их, вероятно, у него были некоторые способности – как у Фридриха Великого к игре на флейте. В самом деле, музыкальные таланты Потемкина произвели впечатление даже на циничного путешественника и беспристрастного наблюдателя Миранду. Приехав на юге, он познакомился с Сарти и увидел, как Потёмкин «ради развлечения поставил на нотной бумаге наугад несколько закорючек и, указав тональность и темп, предложил Сарти сочинить какую-нибудь музыку, что тот и сделал с ходу, доказав свои способности и мастерство». Вероятно, Сарти брал за основу потёмкинские идеи и создавал произведения для своего оркестра [24].

Конечно, Екатерина гордилась его талантом. «Если желаете, я отправлю вам песенку Сарти, – писала она Гримму. – Он сочинил её на основе мелодии, которую кое-как записал князь Потёмкин». Князь, всегда требовавший немедленного ответа, «с нетерпением вопрошает, доставили ли вам ту музыку, которую он отправил» [25]. Сарти и его странствующие горнисты сопровождали Потёмкина до самой его кончины, и однажды ему были предложены услуги величайшего гения своего времени – Моцарта.



Примерно в одиннадцать часов утра наступал торжественный момент, воплощавший в себе всю таинственность потёмкинского могущества. «Князь, принимая вельмож двора, как он это обыкновенно делал в то время, когда вставал, явился среди них (у всех ленты были поверх мундиров) с растрепанными волосами, в большом халате, под которым не было брюк». Посреди этой поистине восточной сцены вдруг возник valet de chambre [камердинер (фр.). – Прим. перев.] императрицы и прошептал что-то Потёмкину на ухо. «Он тотчас же запахнулся, поклоном отпустил всех и, проходя в дверь, которая вела в собственные покои императрицы, отправился к ней в этом простом одеянии» [26]. Сама Екатерина уже проснулась пятью часами ранее.

Затем он мог одеться – или же не одеться. По мнению де Линя, Потёмкин любил эпатировать окружающих и избирал для этого «самые привлекательные или самые отталкивающие способы». Ему нравилось одеваться и раздеваться. На торжественных мероприятиях его наряд был самым пышным – Потёмкин «речью, осанкою и движениями представлял из себя grand seigneur [вельможу (фр.). – Прим. перев.] времен Людовика XIV». После его смерти была составлена опись нарядов, хранившихся в его дворце: в списке числятся эполеты с рубинами стоимостью 40 000 рублей, бриллиантовые пуговицы стоимостью 62 000 рублей, а также инкрустированный бриллиантами портрет императрицы, который он всегда носил с собой, стоимостью 31 000 рублей. Одна из его шляп, стоившая 40 000 рублей, была столь щедро усыпана тяжёлыми драгоценными камнями, что её вслед за Потёмкиным нёс адъютант. Даже подвязки для его чулок были оценены в 5 000 рублей. Стоимость всего наряда составляла 276 000 – 283 000 рублей. Однако его очень часто видели небрежно лежащим «на софе, с распущенными волосами, в халате или шубе, в шальварах». Он предпочитал меха: князь «не может жить без мехов. Он ходит либо в безрукавке и без штанов или в богато отделанной форме» [27]. Иностранцы, глядя на него, считали, что человек в халате – бездельник, но это было не так: в накидке или в военном мундире, Потёмкин обычно работал с большим трудолюбием.

Когда Сегюр прибыл в Петербург, светлейший князь привёл его в ужас: он встретил французского посла в меховой накидке. Тогда Сегюр пригласил его на обед и встретил гостя в том же наряде, чем немало позабавил князя – хотя, пожалуй, такая выходка могла сойти с рук только близкому другу Марии-Антуанетты. В этом костюмном безумии был политический умысел: церемонии при екатерининском дворе становились всё более пышными, а само аристократическое общество всё сильнее стратифицировалось, придворные соревновались в умении вызывающе наряжаться, не нарушив при этом правил этикета. Фавориты императрицы с особым усердием демонстрировали свое богатство и власть, украшая себя кружевами, перьями и бриллиантами. Костюм фаворита символизировал его влиятельность и процветание [28]. Небрежно наброшенные на плечи меха Потёмкина означали, что он уже не просто фаворит. Они подчёркивали его недосягаемый статус: князь возвышался над всем императорским двором. Он был супругом императрицы.



Князь уже несколько часов был на ногах: просматривал бумаги, которые приносил Попов, принимал просителей и беседовал с императрицей. Но случались дни, когда он пребывал в унынии и не мог даже встать с постели. Однажды он призвал Сегюра в свою спальню, объяснив, что «из-за тоски не может ни встать, ни одеться». Харрис считал, что причиной этих недомоганий был исключительно «его своеобразный образ жизни» [29]. Светлейший князь в самом деле жил в постоянном напряжении. Жизнь фаворита, а тем более тайного супруга, была полна стресса, поскольку его власть то и дело стремились свергнуть, и ему приходилось постоянно защищаться от новых претендентов на его место. В эпоху, когда чиновничья система не поспевала за быстрым расширением государства, обязанности главного министра были изнуряющими – неудивительно, что такие государственные деятели, как Питт и Потёмкин, умерли в 46 и 52 года [30].

Потёмкину всё время нужно было чем-то занять руки и рот, поэтому он «грыз либо ногти, либо яблоки и репу». Он кусал ногти даже в присутствии монархов, чем вряд ли располагал их к себе [31]. Но он слишком увлекался процессом и часто страдал от инфицирования заусенцев. Екатерина воспринимала эту черту как часть его своеобразного обаяния [32]. Когда родился великий князь Александр, императрица шутила, что младенец «жуёт свои ногти в точности как князь Потёмкин» [33].

Его настроение всё время менялось – от «подозрительности к уверенности, зависти или благодарности, сварливости или любезности», – вспоминал о нём де Линь. Кризисы и всплески трудолюбия обычно сопровождались приступами недомогания, что вызывало сочувствие у других политиков – например, у сэра Роберта Уолпола, чьи лихорадочные приступы всегда наступали сразу после того, как долгожданный успех сменял тревогу. Отчасти это было следствием малярийной лихорадки, которую он перенёс в 1772 и 1783 годах. Утомление от дальних поездок, совершавшихся в большой спешке, бесконечных инспекций, политического напряжения, жары и холода, плохой воды могло подкосить любого человека: Пётр Великий, с которым у Потёмкина было немало сходств, путешествовал чаще и стремительнее остальных русских правителей и в дороге постоянно страдал от лихорадки. Необходимость объездить всю Россию сделала жизнь Потёмкина тяжелее, поскольку зачастую ему буквально приходилось быть в двух местах одновременно.

Из-за невероятно буйного темперамента потёмкинский жаркий энтузиазм мог через мгновение смениться глубочайшей депрессией. «Иногда его охватывало безразличие, почти обездвиживая его, а иногда он был способен на невероятные усилия». Когда он находился в депрессии, то погружался в молчаливые думы, а порой и в отчаяние, напоминавшее безумие. Он мог призвать к себе двадцать адъютантов и отказаться говорить с ними. Иногда он молчал часами. «За ужином я сидела рядом с князем Потёмкиным, – вспоминала леди Крейвен, – но за исключением приглашения отведать еды и выпить я не услышала от него ни одного звука» [34].

Вероятно, он страдал циклотимическим или даже биполярным аффективным расстройством, из-за которого то опускался на самое дно депрессии, неподвижности и отчаяния, то бывал охвачен гипоманией, всплеском энергии, бурной радостью и активностью. О Потёмкине часто говорили, что он склонен к мании, и его эйфория, неуёмная говорливость, бессонница, мотовство и гиперсексуальность в самом деле призрак циклотимического расстройства. Но также ему свойственна и «неутомимая творческая энергия», благодаря которой Потёмкин мог делать множество дел одновременно, и во время активных периодов жизни ему удавалось достичь большего, чем под силу обычному человеку. Его бесконечный оптимизм часто оказывался чем-то вроде самоисполняющегося пророчества. Он также добавлял образу князя соблазнительности и сексуальной привлекательности. С подобными людьми непросто ужиться, но они, как правило, удивительно талантливы. Иногда они обладают выдающимися способностями к лидерству как раз потому, что страдают от своих маниакальных расстройств [35].

Люди, близко знавшие Потёмкина, восхищались его «живым воображением», но укоряли его за переменчивость. «Никто не соображал с такою быстротою какой-либо план, не исполнял его так медленно и так легко не забывал» [36], – писал Сегюр. Это противоречит масштабам его свершений, но именно такое впечатление Потёмкин и производил. Линь был ближе к правде, когда сказал, что светлейший князь «выглядит бездельником и беспрерывно занят».

Ему удавалось делать несколько дел одновременно: когда Сегюр навестил его, чтобы обсудить возможность содействия французскому купцу Антуану в Херсоне, князь велел дипломату зачитать свой меморандум вслух. Но Сегюр был удивлён, увидев, что пока он «читал эту записку, без сомнения достойную внимания, к князю входили один за другим священник, портной, секретарь, модистка и что всем им он давал приказания». Француз рассердился. Потёмкин с улыбкой «настоятельно просил [Сегюра] продолжать». Тот ушёл раздосадованным, однако три недели спустя он получил из Херсона письмо от Антуана, который сообщал, что все его просьбы к князю были удовлетворены. Сегюр поспешил к Потёмкину с извинениями: «Только что вошел я, как он встретил меня с распростертыми объятиями и сказал: «Ну что, батюшка, разве я вас не выслушал, разве я вас не понял? Поверите ли вы наконец, что я могу вдруг делать несколько дел, и перестанете ли дуться на меня?» [37]. Но он занимался лишь теми делами, которыми ему вздумается и когда ему вздумается.

Если он пребывал в унынии или просто отдыхал, то никакие бумаги не подписывались и останавливалась работа доброй половины российского правительства. Секретари потёмкинской канцелярии были в отчаянии, и однажды некий бойкий весельчак, чье «прозвание было сходно» с петухом, похвастался, что сможет подписать нужные документы у Потёмкина. Разыскав князя, он показал ему кипу срочных бумаг. «Ах!.. Ты очень кстати пришёл! Самое свободное время», – с этими словами Потёмкин ласково пригласил юношу в свой кабинет и всё подписал. Секретарь отправился похвалиться своими успехами в канцелярии. Но когда чиновники принялись разбирать бумаги, то неудачливый юноша обнаружил, что на каждой из них Потёмкин написал следующие слова: «петух», «петушок», «петушочик», «петушишко», «петушоночек». Порой он был ребячлив до бесстыдства.



Каждый день Потемкин старательно игнорировал и презрительно отворачивался от множества князей, генералов и послов, которые толпились в приёмной в надежде снискать его милость. Лёжа на диване в меховой накидке, полуобнажённый Потёмкин подзывал их движением пальца [39]. Дипломаты боялись, что их выставят дураками, и прятались в каретах за пределами дворца, а к Потёмкину посылали подчинённых, чтобы те дожидались, пока князь соизволит принять их начальников [40].

Светлейший князь не выносил подхалимства и изобретал соответствующие наказания, чтобы поддразнить льстецов, но он уважал и щедро вознаграждал храбрость. «Как мне надоели эти подлые люди», – пожаловался он однажды. Остроумный, но льстивый писатель Денис Фонвизин воспользовался шансом и ответил: «Да на что же вы их к себе пускаете, велите им отказывать».

«Правда, – сказал князь, – завтра же я это сделаю». На следующий день Фонвизин прибыл во дворец, радуясь, что избавился от своих соперников среди потёмкинской свиты. Но швейцар не пустил его.

– Ты, верно, ошибся, – сказал Фонвизин, – ты меня принял за другого.

– Нет, – отвечал тот. – Я вас знаю, и именно его светлость приказал одного вас только и не пускать, по вашему же вчера совету.

Как-то раз один генерал, долгие часы прождав в приёмной, закричал, что он «не капрал», и потребовал, чтобы его приняли во что бы то ни стало. Потёмкин велел проводить его прямо в кабинет. Когда генерал вошёл, князь стал медленно подниматься из своих кресел – невиданная честь для гостя.

– Помилуйте, ваша светлость!.. Не беспокойтесь! – сказал восхищённый генерал.

– Ох, отвяжись, братец, – отвечал князь. – Меня на сторону понуждает».

Когда обедневший старый полковник вошёл к нему в кабинет просить о пенсионе, Потёмкин рявкнул: «Гони его вон!» Адъютант направился к полковнику, но тот поверг его «на пол одною пощёчиною» и принялся избивать его. Потёмкин подбежал к сражающимся, растащил их и проводил его до «его квартиры». Потёмкин определил его в коменданты и приказал оплатить путевые издержки и иные расходы [42].

Светлейший князь никого не боялся и ощущал, что почти царственное положение вознесло его выше, чем любого аристократа: он чувствовал куда больше общности с русским крестьянином или европейским космополитом, чем с русским дворянином. В Могилёве, играя в фараон и поймав местного губернатора на шулерстве, он схватил его за ворот и поколотил. Однажды он поднял руку на grand seigneur князя Волконского за то, что тот аплодировал одной из потёмкинских шуток. «Вы хлопаете мне, словно шуту! – крикнул он и отвесил Волконскому пощёчину. – Вот как следует обращаться с такими негодяями». В наказание аристократа не допускали к княжескому столу целую неделю, но вскоре он получил прощение [43].



Полдень

Как только аудиенции завершались, к князю вновь приходил Попов с кипами бумаг на подпись. Потёмкин мог соперничать с Кауницем в борьбе за звание главного ипохондрика Европы: доктора осматривали его, пока он занимался бумагами. «…На князя излился поток прошений. Не знаю, как у него хватает терпения отвечать стольким нахалам, которые набрасываются на него со всех сторон», – писал Миранда [44]. Среди этих «нахалов» были и немецкие принцы, и русские вдовы, и греческие пираты, и итальянские кардиналы. Во всех письмах встречалась фраза «настойчиво прошу», и очень часто просители желали получить земли на юге России или возможность служить в его армии. Может показаться, что Потёмкин состоял в переписке чуть ли не с каждым князем Священной Римской империи – он называл эту страну «архипелагом князей». Даже короли приносили свои извинения, если их письма оказывались слишком длинными. «Знаю по собственному опыту, – писал король Польши Станислав Август, – как нежелательны бывают длинные письма для занятого человека…»

Он получал множество курьёзных писем, полных самой невообразимой лести: к примеру, напоминавший Самграсса профессор Батай прислал оду в честь Екатерины и добавил: «Разве могу я писать, не упомянув Вашей светлости? Извольте, Ваше Сиятельство, взглянуть на плод моих трудов» [45]. На многие письма отвечали пятьдесят чиновников потёмкинской передвижной канцелярии, но тем не менее ходили слухи, что он забывал отвечать на письма таких высокопоставленных адресатов, как король Швеции; фельдмаршал Лаудон, шотландец, живший в Австрии, жаловался Иосифу Второму, что «князь Потёмкин не соблаговолил ответить на два письма, которые тот ему отправил».

Среди прошений были также и трагические просьбы о помощи от несчастных представителей самых разных сословий. Взглянув на них, мы узнаём кое-что о повседневной жизни той эпохи: один из протеже Потёмкина благодарит князя за содействие в женитьбе на одной из девушек Нарышкиных, которая, однако, вдруг открылась жениху в том, что задолжала 20 000 рублей (очевидно, в карточных играх, например, фараоне – в те годы любовь к этой игре стала сродни героиновой зависимости). Порой к князю обращались попавшие в беду аристократы – например княгиня Барятинская, писавшая ему из Турина: «Я сражаюсь с ужасами нищеты», но «вы, мой князь, можете сделать счастливой женщину, которая всю жизнь прожила в несчастье». Немецкий граф, уволенный императрицей со службы, пишет: «Мне более не под силу содержать постоянно хворающую жену, четырнадцатилетнюю дочь и сыновей…» Некий человек без звания просит: «Умоляю вас сжалиться над нами…» Как это свойственно Потёмкину, не обошлось и без экзотики: один загадочный отправитель по имени Илайес Абэз, soi-disant князь Палестины, признавался ему: «Нужда в деньгах, кредитах и самых скромных предметах обихода заставляет меня умолять Ваше высочество о покровительстве и благосклонности… чтобы помочь мне уехать… зима близится». Письмо подписано по-арабски. Был ли это Вечный жид или араб с палестинских территорий Османской империи? Что он делал в Петербурге в августе? И помог ли ему Потёмкин? «Ваше высочество, – гласит следующее письмо, – соблаговолили оказать мне милосердную помощь» [47].

Многие ответы написаны рукой самого князя – его неразборчивым наклонным почерком, на русском или французском языке. Он настолько доверял Попову, что излагал ему свои пожелания, а секретарь записывал их и отправлял письма от его имени. Потёмкин чрезвычайно снисходительно относился к своим подчинённым, даже если они совершали ошибки [48]. Сначала он повторял им свой приказ. Если это не помогало, то пускал в ход едкий, но забавный сарказм. Когда адмирал Войнович принёс свои извинения за то, что посадил корабль на мель, князь ответил: «Рад услышать, что корабль “Александр” успешно столкнули с отмели, но я бы предпочёл, чтобы он там не оказался… Мне отрадна ваша уверенность в том, что эта неприятность заставит офицеров трудиться более исполнительно, но я желаю и требую исполнительности без неприятностей… Капитан Баронов называет себя опытным моряком, но я бы охотнее поверил ему в этом, если бы он сажал на мель турецкие корабли, а не наши собственные» [49].

Перед обедом князь любил побыть около часа в одиночестве. В эти минуты отдыха ему постоянно приходили в голову политические идеи, которые столь выгодно отличали его от других советников Екатерины. Попов и другие секретари старались пореже отвлекать светлейшегго. Таково было золотое правило: один из секретарей, не усвоив его, был уволен за то, что осмелился проронить слово. Отдохнув, князь требовал принести его драгоценности.



Драгоценные камни успокаивали Потёмкина не хуже, чем музыка. Он усаживался с небольшой пилкой в руках, серебряными украшениями и ларцом с бриллиантами [50]. Иногда посетители видели, как он, подобно гигантскому ребёнку, в задумчивости играет с камнями, пересыпая их в ладонях, выкладывая из них узоры и фигурки, до тех пор, пока не найдёт решение проблемы [51].

Он осыпал бриллиантами своих племянниц. Элизабет Виже-Лебрен говорила, что шкатулка с драгоценностями, которую Скавронская привезла с собой в Неаполь, была самой роскошной, которую художница когда-либо видела. Де Линь был изумлён, увидев принадлежавшую Потёмкину покрытую бриллиантами накидку стоимостью 100 000 рублей [52]. Драгоценные камни – ещё один удачный способ снискать расположение. «Посылаю вам небольшой алый рубин и синий рубин покрупнее» [53], – пишет муж Сашеньки Браницкой в одном из своих до неприличия услужливых писем. Переписка Потёмкина с его ювелирами полна нетерпеливого воодушевления с его стороны. «Посылаю Вашему высочеству рубин Святой Екатерины, – писал Алексис Деуза, вероятно, греческий мастер, работник потёмкинской камнерезной фабрикы в Озерках. – Он не так хорош, как мне хотелось бы; чтобы искусно выполнить такую работу, надобен валик, а тот, что Ваше высочество заказали, будет готов только через десять… дней, и я сомневаюсь, что мне следует его дожидаться. Думается мне, что Ваше высочество желает получить рубин немедленно» [54]. Масштаб его трат свидетельствует о том, какой страстной была его тяга к бриллиантам: он задолжал многим торговцам за «бриллианты, жемчуга, аметисты, топазы и аквамарины» [55]. Драгоценности должны были быть изысканными и прекрасными. Вот лишь один из множества подобных счетов, отправленный в феврале 1784 года французским ювелиром Дювалем:

Большой сапфир в 18.¾ карата – 1500 рублей

Два бриллианта в 5.⅜ карата – 600 р.

10 бриллиантов в 20 каратов – 2200 р.

15 бриллиантов в 14.5 каратов – 912 р.

78 бриллиантов в 14.5 каратов – 725 р…. [56]

Потемкина интересовали не только драгоценные камни: в счёте, направленном его банкиром Теппером из Варшавы, упоминаются две золотых табакерки с бриллиантовой гравировкой, две пары золотых часов (одни – с репетиром и выгравированные бриллиантами), souvenir-à-brilliants [бриллиантовые сувениры (фр.). – Прим. перев.], нотные записи, восемнадцать писчих перьев, пошлины за ввоз картин из Вены, жалованье польскому агенту влияния, 15 000 рублей «еврею Осии» за исполнение неведомого поручения. Итоговая сумма по счёту составила почти 30 000 рублей [57].

К оплате своих счетов Потёмкин относился весьма небрежно, и эта небрежность тоже породила множество анекдотов. У входа в его апартаменты почти всегда в числе прочих толпились ювелиры и ремесленники, не получившие причитавшихся им денег. Говорили, что по прибытии кредитора Потёмкин подавал Попову условный знак: открытая ладонь означала, что торговцу надо заплатить, а сжатый кулак – отказать. Никто из обиженных не решался пойти на публичный конфликт с князем в присутствии придворных. Но ходили слухи, что швейцарский придворный ювелир Фаси подсунул свой счёт под тарелку Потёмкина, когда тот обедал с императрицей. Светлейший князь сперва решил, что это любовная записка, а когда прочёл, разгневался. Екатерина засмеялась, а Потёмкин, всегда уважавший смелость, всё-таки оплатил счёт. Но чтобы проучить ювелира за нахальство, он велел отсчитать ему всю сумму в медяках – их оказалось достаточно, чтобы усыпать две комнаты [58].



Обед

Около часу дня ювелиров выпроваживали, и начинали подтягиваться гости, приглашённые к Потёмкину на обед – основной приём пищи в восемнадцатом веке. Для них накрывали стол на восемнадцать персон. Обычно среди приглашённых были офицеры, приезжие гости и те, кто был в тот момент его лучшими друзьями – от Сегюра и де Линя до леди Крейвен и Сэмюэля Бентама. Потёмкин дружил с такой же страстью, как и любил, и его дружеские связи часто оканчивались разочарованием. «Самый надёжный способ добиться его дружеского расположения – не бояться его», – писал Сегюр. Когда он прибыл в Петербург и посетил Потёмкина, то был вынужден так долго ждать, что вспылил и ушёл. На следующий день князь отправил ему письмо с извинениями, пригласил снова зайти к нему и встретил Сегюра в великолепном наряде, каждый шов которого был украшен бриллиантами. Когда Потёмкин, в очередной раз будучи в депрессии, не мог встать с постели, он сказал Сегюру: «Любезный граф, я истинно расположен к вам, и если вы сколько-нибудь любите меня, то будемте друзьями и бросим всякие церемонии». Подружившись с кем-то, он предпочитал общество этого человека компании самых высокопоставленных особ, как, например, случилось с Сэмом Бентамом [59]. Потёмкин был преданным другом: в личной беседе он держался ласково и сердечно, хотя на публике мог вести себя «надменно и высокомерно». Вероятно, это было связано с его поразительной застенчивостью [60]. Как-то раз Миранда даже увидел, как тот сконфуженно покраснел из-за раболепного внимания к своей персоне [61].

Князь был замечательным собеседником в эпоху, когда это искусство особенно ценилось. «Потёмкин то серьёзен, то весел, – вспоминал Сегюр, – всегда готов обсудить какой-нибудь богословский вопрос, от степенности легко переходит к смешливости и не кичится своими познаниями». Де Линь говорил, что если князь желал очаровать кого-то, то ему это без труда удавалось, ведь он владел «искусством завоёвывать сердца». Он был невероятно благодарным, приятным и в то же время невыносимым собеседником: «бранился или хохотал, дразнился или сквернословил, принимался капризничать или погружался в молитвы, пел или пребывал в задумчивости». Он мог быть «необыкновенно обходительным или крайне грубым». Но под его «грубостью» часто скрывалась «величайшая душевная доброта». Бентам никогда не ощущал такой «весёлости», которая сопутствовала им с Потёмкиным, когда они путешествовали в одной карете. Поэт Г.Р. Державин вспоминал, что Потёмкин «имел весьма сердце доброе и был человек отлично великодушный». Он также обладал удивительным добродушием. «Чем более я узнаю его характер, говорил Сэм Бентам Полу Кэрью, – тем более оснований имею его ценить и восхищаться им» [63].

Его гениальность причудливо сочеталась с искренним человеколюбием и заботой о простых людях, особенно солдатах, что в эпоху «пушечного мяса» было весьма редким явлением. Де Линь заметил, что князь никогда «не проявлял мстительности, просил прощения за боль, которую причинял, и сразу исправлял свои ошибки, если судил несправедливо». Приобретя польские земли князя Любомирского, он приказал: «Все находящиеся в… имении виселицы предписываю тотчас же сломать, не оставляя и знаку оных; жителям же объявить, чтобы они исполняли приказания господские из должного повиновения, а не из страха казни» [64]. Цель его военных реформ состояла в том, чтобы сделать солдатскую жизнь более комфортной – для XVIII века это была совершенно новаторская идея; хотя в то же время князь стремился и к тому, чтобы повысить боеспособность войск. Его неоднократные распоряжения о смягчении наказаний совершенно уникальны для российской армии: вновь и вновь он приказывал ограничить физическое насилие. «…Отнюдь не позволять наказывать побоями, а понуждать ленивых палкою не более шести ударов, – писал он в одном из приказов. – Побоев жестоких не употреблять» [65]. Его неустанные распоряжения кормить войска тёплой питательной едой звучат абсолютно современно, хотя тогдашние российские генералы считали, что это разбалует солдат [66].

«Он был вовсе не мстителен, не злопамятен, а его все боялись» [67], – вспоминал в своих мемуарах Вигель, который был убеждён, что именно этим объяснялось противоречивое отношение к Потёмкину. Его терпимость и добродушие озадачивали русских людей. «…Взор его, все телодвижения, казалось, говорили присутствующим: “вы не стоите моего гнева”». Его невзыскательность, снисходительность весьма очевидно проистекали от неистощимого его презрения к людям» [68].



Обед подавали около 13:30, и даже если гостей было всего шестнадцать (как, например, на одном из обедов, который посетила леди Крейвен в Тавриде), для них играл духовой оркестр из шестидесяти человек [69]. Князь был известным эпикурейцем и гурманом – Щербатов обвинял его во «властолюбии» и «обжорливости» [70]. В периоды политической нестабильности еда, должно быть, его успокаивала, а возможно, служила ему топливом, словно уголь для паровоза. Он продолжал наслаждаться простой крестьянской пищей, однако в то же время лакомился каспийской икрой, гамбургским копчёным гусём, нижегородскими огурцами, калужской выпечкой, балтийскими устрицами, дынями и апельсинами из Астрахани и Китая и прованским инжиром. На десерт он предпочитал pain doux de Savoie [булочки из Савойи (фр.). – Прим. перев.] [71], и куда бы он ни приехал, всюду ему подносили его любимейшее блюдо – стерляжью уху, приготовленную из молодых осетров с Каспия. Вскоре после того, как в 1780 году Реджинальд Пол Кэрью прибыл в Петербург, он был приглашён к Потёмкину на «обычный» обед и впоследствии описывал поданные ему «изысканные деликатесы»: «замечательное белое мясо телёнка из Архангельска, аппетитная нога ягнёнка из Бухары малой, молочный поросёнок из Польши, персидское варенье, каспийская икра» [72]. Все блюда приготовил Баллез, французский chef de cuisine [шеф-повар (фр.). – Прим. перев.] князя [73].

Светлейший князь был также большим ценителем вин – не только собственных из крымского Судака, но, как пишет Кэрью [74], из всех «европейских портов и островов Греции, с полуострова Кейп-Код и с берегов Дона». И конечно, ни одно застолье не могло обойтись без шампанского [75]. Если русский посол в Южной Европе, как, к примеру, Скавронский в Неаполе, желал заручиться покровительством князя, он отправлял ему античную колонну и несколько бочек вина [76].

Однажды на пике своей славы светлейший князь сел пообедать. Он был весел и во время обеда непрестанно шутил, а затем вдруг притих и принялся грызть ногти. Гости и слуги, замерев, ожидали, что же он скажет. Наконец он произнёс: «Может ли человек быть счастливее меня? Всё, чего бы я ни желал, все прихоти мои исполнялись, как будто каким очарованием: хотел чинов – имею, орденов – имею; любил играть – проигрывал суммы несчетные; любил давать праздники – давал великолепные; любил строить дома – построил дворцы… Словом, все страсти мои в полной мере выполнялись». С этими словами князь швырнул на пол стопку баснословно дорогих тарелок китайского фарфора, разбил их вдребезги, умчался в свои покои и заперся на ключ.

Потёмкин терзался собственной пресыщенностью: он считал себя «баловнем судьбы» и часто признавался в этом. Но порой масштаб собственных успехов внушал ему отвращение. Возможно, это глубоко русская черта: он стыдился своей безграничной власти и гордился своей мятущейся душой; его отталкивала холодная механистичная бюрократия, зато он ценил свою способность к бесконечным страданиям и самоуничижению, в которой кроется секрет величия подлинно русского характера. Его жажда славы, богатства и наслаждений была неутолима, но все эти удовольствия не приносили ему счастья. Лишь величайшие достижения в политике, войне, красоте, музыке и искусстве, или высоты религиозного мистицизма могли служить оправданием бесстыдству чистой власти [77].

Однажды он позвал адъютанта и велел подать кофе. Слуга помчался исполнять веленное. Затем он вновь отдал тот же приказ. За кофе отправили второго посыльного. Разъярившись, он повторял приказ снова и снова. Когда кофе наконец прибыл, Потёмкин сказал: «Не надобно, я только хотел чего-нибудь ожидать, но и тут лишили меня сего удовольствия!» [78].



После полудня: час любви

Послеобеденные часы в России обычно называли «временем любви» – подобно французскому cinq-à-sept [с пяти до семи (фр.). – Прим. перев.] и испанской сиесте. В эти часы, должно быть, сновали туда-сюда закрытые кареты, и служанки приносили в дом Потёмкина любовные записки. Всё больше замужних женщин теперь осыпали его письмами, умоляя о встрече. Одна из них неизменно приветствовала его: «Здравствуйте, мой необыкновенный друг!» Эти неопубликованные записки, написанные от руки на смеси французского и русского, не подписаны и не датированы; они занимают большую часть архива. «Я не смогла доставить вам удовольствие, поскольку мне не хватило времени – вы ушли так скоро», – пишет другая женщина круглым девичьим почерком. Те же слова повторялись и в остальных записках. В очередном письме та же женщина говорит: «С нежностью и нетерпением жду момента, когда смогу поцеловать вас. А пока я с той же нежностью целую вас в своих мечтах».

Причуды и капризы светлейшего князя доставляли много страданий его любовницам. «Вы заставляете меня сходить с ума от любви», – писала одна из них. Беспокойный характер Потемкина и долгие отъезды на юг придавали ему то особое обаяние, которое сопутствует недоступности: «Я так сердита на то, что лишена наслаждения упасть в ваши объятья, – пишет одна из женщин. – Помните: я молю вас верить в то, что я принадлежу лишь вам одному!» Но похоже, что Потёмкин недолго помнил об этом. «Не забывайте обо мне, – умоляла она его позднее. – Вы уж позабыли». Ещё одна женщина мелодраматически объявила, что «если бы я не жила надеждой на вашу любовь ко мне, то отдалась бы в руки Смерти». Наконец, доведённые до отчаяния тем, что Потёмкин не стремился связать себя никакими обязательствами, девушки были вынуждены сдаться и примириться с ним: «Не желаю ворошить прошлое и сотру из памяти всё, кроме того, что любила вас, и этого достаточно для того, чтобы искренне пожелать вам счастья… Adieu, mon Prince [Прощайте, мой князь (фр.). – Прим. перев.]» [79].

Он привык, словно султан, возлежать на своём диване в окружении женщин, и называл свой гарем «курятником». Ему всегда доставляла удовольствие женская компания, и он не считал нужным держать в узде свои «эпикурейские» аппетиты [80]. Его maitresse en titre [официальную любовницу (фр.). – Прим. перев.] дипломаты называли «главной султаншей». Несмотря на всё это, Потёмкин «благородно» обращался со своими любовницами – если верить Самойлову, который, вероятно, знал, о чём говорил, поскольку его жена предположительно была одной из них: любовные связи Потёмкина всегда были движимы страстью, а не тщеславием, «как часто случается с людьми знаменитыми» [81]. Его подчинённые знали, что им следует держать своих жён подальше от глаз Потёмкина, если они хотят сохранить их честь. «Его рассеянно-прихотливый взгляд в обществах иногда останавливался или, лучше сказать, скользил на приятном лице моей матери», – вспоминал Вигель. Как-то раз один из «шутов» в княжеской свите сказал ему, что у матери Вигеля прелестные маленькие ножки. «Неужели? – удивился Потёмкин. – Я не приметил. Когда-нибудь приглашу ее к себе и попрошу показать мне без чулка». Отец Вигеля немедля отправил её в деревню [82].

Если Потёмкину становилось скучно, он часто приезжал во дворец обер-шталмейстера Льва Нарышкина, друга Екатерины и известного фигляра, где вся знать ела, пила и плясала дни и ночи напролёт. Потёмкин считал этот дом своим приватным клубом – обычно он сидел в отдельном алькове – поскольку это было идеальное место для встреч с его высокопоставленными замужними любовницами. «Это был foyer [приют (фр.). – Прим. перев.] веселья и, можно сказать, место свидания всех влюбленных, – писал Сегюр. – Здесь, среди веселой и шумной толпы, скорее можно было тайком пошептаться, чем на балах и в обществах, связанных этикетом». Здесь князь отдыхал, порой в молчании, порой «в весёлой беседе с женщинами – хотя в других местах он предпочитал не вступать ни с кем в разговоры». Потёмкина, «который почти никуда не выезжал», привлекали дочери Нарышкина – он «всегда» уединялся с ними «тет-а-тет». Очевидно, он старался сблизиться с ними: «в отсутствие своей племянницы он находил утешение в обществе мадам де Соллогуб, дочери мадам Нарышкиной», – писал Кобенцль своему императору. Иван Соллогуб был одним из его генералов. Всем офицерам Потёмкина приходилось содействовать его завоеваниям как на поле боя, так и в их собственном семейном кругу [83].

Князь всё ещё оставался главной фигурой в жизни всех своих племянниц и при любом удобном случае вмешивался в их семейные дела. Его «ангел плотских наслаждений» Катенька Скавронская некстати отбыла к своему романтическому мужу в Неаполь, но мы можем проследить маршрут её поездки по Европе благодаря распоряжениям, которые Потёмкин отдавал своим банкирам, оплачивая её счета. Когда она проезжала через Вену, даже император Иосиф был вынужден развлекать [84] «твоего котёнка», как снисходительно называла её Екатерина [85]. В 1786 году Катенька была «прекраснее, чем когда-либо», если верить искушённому Кобенцлю, и всегда оставалась «любимой султаншей» дядюшкиного гарема [86].

Энергичная Сашенька Браницкая отличалась такой же властностью, что и Потёмкин: они беспрестанно спорили, даже в периоды особой близости. В 1788 году светлейший князь предпринял попытку устранить мадемуазель Гибо с её должности в одном из домов Энгельгардтов. Гибо – француженка из свиты Потёмкина, которая предположительно выкрала письмо Харриса, а затем стала компаньонкой его племянниц и управляющей княжеским сералем. Браницкая отказалась увольнять её, и Потёмкину пришлось написать со всей настойчивостью, что Гибо «желает, чтобы моя племянница навсегда оставалась дитятей». Нам неизвестно, о какой из племянниц идёт речь; все они к тому моменту уже вышли замуж. Браницкая, очевидно, заверила француженку, что та в безопасности, и это привело Потёмкина в ярость: «Я – хозяин в собственном доме, и желание моё – закон. Не возьму в толк, как графиня Браницкая посмела успокоить её против моей воли…» Князь считал, что «моё высокое положение доставляет многие выгоды моим родственникам; они всем обязаны мне и без меня прозябали бы в нищете…» В завершение он пишет: «На то есть множество причин, но наиважнейшая из них – что я этого желаю» [87].



Вечер

В половину одиннадцатого, когда императрица с фаворитом удалялись, Потёмкин, который ранним вечером обычно находился подле неё, в Малом Эрмитаже или на балу, получал свободу. Его день только начинался. Ночь была для него самым плодотворным временем, когда он по-настоящему оживал. Пожалуй, абсолютизм – это власть, которая подчиняет себе даже законы времени. Потёмкин не замечал часов, и его подчинённым приходилось поступать так же: де Линь говорил, что князь в своей непреходящей бессоннице «постоянно лежал, но не спал ни днём, ни ночью» [88].



Ночь

Сэр Джеймс Харрис испытал на себе своеобразие ночных привычек князя: «Его режим еды и сна постоянно меняется, и мы с ним нередко выезжали в полночь под дождём в открытой карете» [89]. Это звучит совершенно по-потёмкински.

Потёмкин был бесконечно любопытен и всё время задавал вопросы, дразнил и провоцировал своих собеседников, говоря о религии, политике, искусстве и сексе – «самый усердный вопрошатель в мире». Его манера расспрашивать обо всём напомнила Ришелье о «пчеле, которая с помощью соцветий, чью пыльцу она сосёт, способна создать изысканное вещество». В данном случае «мёд» – это энергичная и язвительная беседа, которую Потёмкину удавалось вести благодаря своей безукоризненной памяти и прихотливому воображению [90].

Все, кто знал Потёмкина, и даже те, кто недолюбливали его, – признавали, что он обладал удивительным умственным багажом: «Потёмкин был одарён не только изумительной памятью, но и от природы живым, подвижным умом…» [91]. Де Линь считал, что Потёмкину были свойствены «природный ум, превосходная память, возвышенность души, коварство без злобы, хитрость без лукавства, счастливая смесь причуд…», и он умел «угадывать то, чего он сам не знает, и величайшее познание людей». Не каждому иностранцу нравился Потёмкин: сэр Джон Синклер называл его «никчёмным и опасным человеком», но даже он подтверждал, что у Потёмкина были «огромные способности» [92]. Ему вторили более проницательные русские критики Потёмкина: Семён Воронцов писал, что у князя «предостаточно ума, хитрости и влияния», но ему не хватает «знаний, прилежания и добродетели» [93].

Сегюра часто поражала широта познаний Потёмкина, и «уму его дивились все, не только люди государственные и военные, но и путешественники, savants [учёные (фр.). – Прим. перев.], литераторы, художники, даже ремесленники». Все знавшие его свидетельствовали, что он «прекрасно разбирался в антиквариате». Его познания в архитектуре, искусстве и музыке произвели впечатление на Миранду, его спутника в южных путешествиях. «Это человек, наделенный сильным характером и исключительной памятью, стремится, как известно, всячески развивать науки и искусства и в значительной мере преуспел в этом», – вспоминал венесуэлец их беседу о музыке Гайдна и Боккерини, полотнах Мурильо и письмах Шапп д’Отроша – как выяснилось, Потёмкин был обо всём этом отлично осведомлён [94]. Неудивительно, что Роже де Дама был обязан «странному» Потёмкину «самыми душеполезными и приятными моментами своей жизни» [95].

Его познания в русской истории тоже изумляли собеседников. «По вашей милости хронология моей «Истории России»… становится самой блестящей частью», – писала ему Екатерина, имея в виду его помощь в написании «Записок касательно российской истории». Они оба любили историю. «Я много лет посвятила изучению сего предмета, – сообщает Екатерина Габриэлю Сенаку де Мейлану, французскому чиновнику и писателю. – Я всегда любила читать книги, которые никто больше не читает. Мне удалось найти только одного человека с такой же склонностью – это фельдмаршал князь Потёмкин» [96]. Это было одно из многих совместных увлечений, которые сближали их. Когда турки повесили переводчика «Истории Армении» – одной из любимых потёмкинских книг, «князь Потёмкин был крайне рассержен», – шутливо писала Екатерина Гримму [97].

Он всегда мечтал обзавестись собственным печатным станком, и Иеремия Бентам пытался помочь ему в поисках [98]. Перед самым началом войны Потёмкин наконец-то раздобыл станок, который затем во время военных действий возили вслед за ним повсюду, печатая политические брошюры и другие тексты на русском, французском, латыни и греческом, а также его собственные сочинения [99].

Сегюр и его приятель де Линь сообщали, что Потёмкин «черпал новые знания в беседах с людьми, а не в книгах». Это не так. Князь был весьма начитанным человеком. Пол Кэрью, который в начале десятилетия провёл подле него немало времени, заявлял, что своей образованностью Потёмкин обязан «усердному чтению в ранние годы» – отсюда и его «познания и любовь к греческому языку» [100]. Когда-то Потёмкин посоветовал Екатерине обучить юных великих князей греческому, что свидетельствует о его способности тонко чувствовать язык: «Невероятно, сколь много в оном приобретут знаний и нежного вкуса… Язык сей имеет армонию приятнейшую и в составлении слов множество игры мыслей» [101].

Он постоянно пополнял свою библиотеку и покупал книжные собрания учёных и друзей (например, архиепископа Булгариса), тем самым демонстрируя широту интересов: на его полках стояли все античные авторы от Сенеки, Горация и Плутарха до «Возлюбленных Сапфо», опубликованных в Париже в 1724 году; множество трудов по теологии, военному делу, сельскому хозяйству и экономике, в том числе «Монастырские обычаи», учебники по артиллерии, «Военные мундиры» и «Исследование о природе и причинах богатства народов» Адама Смита; целый ряд книг о Петре Великом и шедевры философской мысли – от Вольтера и Дидро до «Истории упадка и разрушения Римской империи» Гиббона. Его англофилия и страсть к английским паркам тоже оставили свой след: в библиотеке имелись книги по истории Англии, труды Локка и Ньютона, карикатуры Хогарта и, конечно, «Иллюстрированная Британия, или Виды лучших особняков и садов Великой Британии в двух томах». К концу жизни его книжное собрание насчитывало 1065 изданий на иностранных языках и сто шесть на русском: его пришлось разместить в восемнадцати каретах [102].

Его политические убеждения были абсолютно русскими, несмотря на то, что philosophes [философы (фр.). – Прим. перев.] научили его терпимости, а размышления Бентама – утилитаризму. Он верил, что для такой огромной империи, как Россия, наилучшим режимом правления является абсолютизм. Правящая власть принадлежала женщине и государству, и он служил им. Три революции – американская, французская и польская – ужасали и завораживали его. Он подробно расспрашивал Сегюра об американцах, на стороне которых сражались французы, но «не верил в возможность существования республики в таких огромных размерах. Его живое воображение беспрестанно переходило от предметов важных к самым незначительным» [103]. Что же до Французской революции, Потёмкин как-то раз откровенно сказал графу де Ланжерону: «Полковник, ваши соотечественники – шайка безумцев» [104]. Князь был убеждён, что политика – это искусство безграничной гибкости и философского терпения, с помощью которых достигается определённая цель. «Запаситесь терпением, – поучал он Харриса, – и полагайтесь на него. Именно благодаря терпению, а не риторике, обстоятельства будут складываться в вашу пользу». Его политический девиз был «улучшать обстоятельства по мере их появления» [105].

По словам де Линя, князь любил говорить «о богословии с генералами, а о военных делах с архиереями», а Лев Энгельгардт вспоминал, что Потёмкин «держал у себя ученых рабинов, раскольников и всякого звания ученых людей; любимое его было упражнение: когда все разъезжались, призывал их к себе и стравливал их, так сказать» [106]. Его «любимой темой» было «разделение греческой и латинской церквей», и единственным безотказным способом привлечь его внимание был разговор о «Никейском, Халкидонском и Флорентийском Соборах». Порой он мечтал основать религиозный орден, порой – стать странствующим монахом. Именно поэтому Фридрих Великий в 1770-х годах велел своему послу изучить православное богословие – верный путь к тому, чтобы подружиться с князем.

Он мог и пошутить на религиозную тему, подтрунивая над Суворовым за соблюдение постов: «Видно, граф, хотите вы въехать в рай верьхом на осетре», – но по существу был подлинным «сыном Церкви» и никогда не поддавался соблазну масонских лож [107]. И пусть он иногда колебался между монашеством и сибаритством, но без сомнения всегда оставался глубоко верующим человеком и во время войны говорил Екатерине: «Христос Вам поможет, Он пошлет конец напастям. Пройдите Вашу жизнь, увидите, сколько неожиданных от Него благ по несчастию Вам приходило. ‹…› Апостол в Ваше возшествие пристал не на удачу», – а затем цитировал первые стихи шестнадцатой главы Послания апостола Павла к Римлянам [108]. Он часто мечтал об уходе в монастырь. «Будьте доброй матерью, приготовьте мне епископскую митру и тихую обитель…» – просил он Екатерину [109]. Религиозные догмы никогда не мешали Потёмкину получать свои удовольствия от жизни – Сегюру «случалось видеть, как он по целым утрам занимался рассматриванием образцов драгунских киверов, чепчиков и платьев для своих племянниц, митр и священнических облачений». От церковной службы он переходил к оргиям и обратно, «одной рукой крестясь, а другой приветствуя привлекательных женщин, обнимая ноги статуи Девы или алебастровую шею своей любовницы», – как писал де Линь [110]. Потёмкин, набожный человек и великий грешник, был «воплощением поразительной способности – жить внутренне праведно в оболочке непрестанного греха» [111].

Большую часть ночи Потёмкин проводил за столом, обитым зелёным сукном. Если французский был общеевропейским языком, то фараон – общеевропейской игрой: сквайр из графства Лестершир, шарлатан из Венеции, плантатор из Вирджинии и офицер из Севастополя играли в одну и ту же игру, не требующую слов. Полночная партия в фараон в потёмкинском дворце в середине 1780-х, вероятно, была очень похожа на игру в Чатсуорте, которую страстно любила Джорджиана, герцогиня Девонширская. Игроки сидели за овальным зелёным столом с деревянным бортиком, с двух сторон которого метали карты. Tailleur (банкомёт) сидел напротив croup [здесь: игроков (фр.). – Прим. перев.], и они делали свои ставки на карты, которые лежали лицом вверх по обе стороны бортика. Игроки могли удваивать ставки до soixante et le va, то есть до шестидесяти раз, сообщая об этом без слов – с помощью сложной системы загибания карт. Этим фараон особенно подходил Потёмкину: можно было идти на высокие риски и при этом не проронить ни слова.

Он вёл игру в собственной потёмкинской манере. Об одном из случаев мы читаем у Пушкина. Молодой Ш. увяз в долгах. «Князь Б. собирался пожаловаться на него самой государыне. Родня перепугалась. Кинулась к князю Потёмкину, прося его заступиться за молодого человека. Потёмкин велел Ш. быть на другой день у него, и прибавил: “Да сказать ему, чтоб он со мною был посмелее”. Ш. явился в назначенное время. Потёмкин вышел из кабинета в обыкновенном своем наряде, не сказал никому ни слова и сел играть в карты. В это время приезжает князь Б. Потёмкин принимает его как нельзя хуже и продолжает играть. Вдруг он подзывает к себе Ш. “Скажи, брат, – говорит Потёмкин, показывая ему свои карты, – как мне тут сыграть?” – “Да мне какое дело, ваша светлость, – отвечает ему Ш., – играйте, как умеете”. – “Ах, мой батюшка, – возразил Потёмкин, – и слова тебе нельзя сказать, уж и рассердился”». Услышав это, князь Б. понял, что Ш. пользуется особым расположением Потёмкина и императрицы, и простил ему долг [112]. Игра шла на rouleaux [свёртки (фр.). – Прим. перев.] банкнот, но князь давным-давно позабыл цену деньгам и потому настойчиво предлагал играть на драгоценные камни, горстями выкладывая сверкающие сокровища на зелёное сукно [113]. Долговые распри между авантюристами решались на дуэли – но, разумеется, это не касалось такой важной фигуры, как Потёмкин. Тем не менее его товарищи по игре порой пытались жульничать, потому что пока Потёмкин играл в своё удовольствие, распоряжаясь бездонным кошельком Екатерины, все их семейные состояния зависели от прихоти игральных костей. Когда один игрок (вероятно, дядя Ермолова Левашов) выплатил свой проигрыш искусственными бриллиантами, Потёмкин ничего не сказал, но впоследствии отомстил ему с помощью кучера. В тот вечер была гроза, и Потёмкин поехал верхом на лошади вслед за каретой шулера. Когда карета проезжала через затопленное дождём поле, Потёмкин прокричал кучеру: «Гони!» Тот хлестнул лошадей и умчался с ними вдаль, оставив пассажира на произвол судьбы. Когда несколько часов спустя промокший насквозь шулер наконец дошёл до дома, то услышал из окон раскатистый смех Потёмкина. Об инциденте с бриллиантами больше никто не вспоминал [114].

Потёмкина нельзя было отвлекать от карт. Когда его как-то раз вызвали в Совет во время партии, он попросту отказался идти. Посланный вежливо спросил, по какой причине, и Потёмкин рявкнул: «Псалом первый, стих первый!» Когда члены Совета открыли текст псалма, то прочли: «Beatus vir qui non abiit in consilio impiorum», что одновременно свидетельствовало о его остроумии, отличной памяти, высокомерии, богословской эрудиции и страсти к азартным играм [115].

Так или иначе, между закатом и рассветом князь находил время и на то, чтобы разгрести завалы документов – вероятно, именно ночью он проделывал большую часть своей работы. Его секретари тоже оставались на посту, и в перерывах между карточными партиями Попов часто стоял за спинкой стула Потёмкина с бумагой и пером, ожидая приказов и записывая идеи.



Рассвет

Когда Потёмкин наперекор своей бессоннице всё же ложился спать, иногда у Зимнего дворца на Миллионной улице можно было увидеть карету одной из его любовниц. Сидящая в карете дама с вожделением и любовью смотрела на огни свечей, всё ещё горевших в его доме до рассвета. «Я проезжала мимо вашего дома и видела большое освещение; вы, без сомнения, играли в карты. Милый князь… сделайте мне это удовольствие, любезный друг мой! Докажите мне, что можете что-нибудь для меня сделать, и не засиживайтесь, как вы это делаете, до четырёх и до пяти часов за полночь» [116].

Поскольку князь жить не мог без своих английских парков, перемещения его садовника Уильяма Гульда служили своего рода флюгером, указывавшим, куда Потёмкин намеревался двинуться дальше. В конце 1786 года английский «император парков» с комфортом отправился на юг вместе со своим «штабом» – садовниками и рабочими. Посвящённые знали, что это означало: готовилось нечто очень важное [117]. Императрица вот-вот должна была отбыть в своё грандиозное крымское путешествие и под пристальным взглядом всей Европы встретиться там с императором Священной Римской империи. В ноябре 1786 года светлейший князь, импресарио этой торжественной поездки, уехал, чтобы заняться последними приготовлениями на пути следования императрицы. Он превзошёл самого себя, выбрав себе на этот раз наиколоритнейших спутников: ими стали венесуэльский революционер-освободитель – мошенник, который вёл дневник своих украинских любовных похождений, и честолюбивый король Виды, джентльмен удачи, которого когда-то соблазнила сама королева Таити.

Назад: 21. Белый негр
Дальше: Часть седьмая. Апогей