К десяти вечера полковнику Холину стало плохо. Будто колпаком накрыло, под которым ни света, ни воздуха. Тяжел оказался этот колпак: колени сами по себе подгибались, и подошв не оторвать, словно смазал кто паркет в квартире чем-то очень клейким.
Плюхнулся полковник на диван, да так неловко, что непонятно было: сидит он или лежит.
И с чего бы всё это?
Вроде выпил он сегодня немного.
В полдень с москвичами, что своего другана-арестанта приехали проведать. Серьёзные люди! Вызвались храм деревянный в зоне поставить. Они в зону – храм. Он, полковник Холин, начальник этой зоны, их другана по УДО сразу, без задержек и проволочек отпускает. Обмен стоящий! Такой храм любой комиссии не стыдно показать, да и деньжат под его строительство из ведомственного бюджета качнуть можно.
Москвичи бутылку вискаря привезли. Прямо в кабинете под шоколадку и распили. Хорош напиток! Такой можно и не закусывать. По сотке на нос пришлось.
В обед, на столичный вискарь водка местная наложилась. Кушать выпало в городе, в ресторане, с бизнесменом городским, на которого вся лагерная промка и замыкалась. Бизнесмен сам по молодости в этой зоне сидел; производство через собственные руки знает. Нужный человек! Через него реализация всех мешков, что на зоне шьются, идёт. Вся бухгалтерия, и официальная, и полутеневая, и совсем уж левая, через него крутится.
Обед почти деловым случился. Прикидывали на квартал: чего-куда, кому-сколько. Под салат, под борщ, под антрекот с молодой картошкой. Незаметно поллитровочка и улетела.
В самом конце дня замполит зашел, напомнил, что в отпуск уходит и по этому случаю у себя в кабинете «поляну» накрыл. Замполит в лагерной администрации фигура – не последняя, к тому же этот – ценный, послушный, куда не надо нос не суёт. Правда, жадноват. Потому и сальцо на отпускном банкете – местное, из тех свиней, что на лагерном свинарнике объедками с арестантского стола выкормлены. Возможно, и самогон, что в магазинных бутылках на стол был выставлен, тоже местный. Тот, что на последнем шмоне на втором отряде изъяли.
Впрочем, какая разница, что и каким путём на банкет к замполиту попало. Главное, чтобы он по своему направлению мышей ловил, чтобы наглядная агитация и всякие лекции-беседы были. А самогон, кстати, славный. На кураге настоянный. И его по стопочке, по стопочке – опять граммов под двести набежало.
Уже дома, уже поздним вечером шевельнулось желание достойно день завершить, и всё, что за день выпито, отлакировать. Ради этого полковник Холин заветную бутылку из домашнего бара извлёк и душистого содержимого в бокал плеснул. Ту бутылку недавно подарил пожилой армянин, у которого сын в эту зону только заехал.
Возможно, и не надо было этот «полтинник» в себя загружать, потому что именно после коньяка почувствовал он, как упёрся в плечи невидимый, но такой ощутимый колпак, как тяжелеют, будто прилипшие к паркету, ноги.
И всё-таки, с чего всё это?
Ведь бывало, что задень, особенно когда ревизия или комиссия на лагерь обрушивалась, куда больше «на грудь» приходилось. До литра выпитого мог полковник Холин выдюжить, сохраняя твёрдую походку и ясность разума. А тут всего какие-то полкило с коньячным «хвостиком» и такие неприятности следом.
Возможно, и вовсе ни при чём здесь выпитое.
Да и неприятности для него в тот вечер начались чуть позднее.
Минут через пятнадцать, как хлопнула дверца бара, куда вернулась коньячная бутылка, услышал полковник Холин другой хлопок. Так только входная дверь хлопать могла. Не по себе от этого хлопка стало, ибо точно помнил, что эту дверь, входя в дом, закрыл, и ключ на два оборота повернул.
Впрочем, толком испугаться полковник и не успел, лишь почувствовал что-то вроде внутреннего предупреждения, что не звуков сейчас страшиться надо. Да и не было никаких звуков. После дверного хлопка ничего он не услышал. Зато увидел, как в той самой комнате, где стоял диван, занятый его, полковника Холина, телом, появились люди.
Или Нечто, очень напоминающее людей своими тёмными зыбкими очертаниями.
– Неужели до чертей допился, – стегануло еле заметным пунктиром по краешку сознания.
И опять никакого страха по этому поводу, скорее растерянное, совсем беззащитное удивление.
Только не черти это были.
Робы чёрные с бирками на левой стороне груди, и такие же чёрные фески с козырьками в незваных гостях арестантов выдавали. Внимательней присмотреться – узнавались в них и вполне конкретные люди. Точнее – бывшие люди, арестанты, некогда в зоне, возглавляемой полковником Холиным, сидевшие, но свободы так и не увидевшие, так как определено им было в зоне этой умереть.
Выходит – мертвецы пришли в этот вечер к полковнику Холину!
Очень похожи были они на своих, некогда живых, прообразов-предшественников, разве что контуры у них были нечёткие, а глаз вовсе не было. Брови были, кажется, даже ресницы присутствовали, а глаз, как таковых – не было: вместо зрачков и глазных яблок стояло в глазницах что-то жидкое, блеклое и едва мерцающее…
– Вот бы молитву какую вспомнить, – булькнул в сознании спасательный круг.
Увы, не выучил за свою жизнь полковник ни одной молитвы… В училище, которое он когда-то заканчивал, злобный атеизм царствовал. На курсах, семинарах и прочих мероприятиях по повышению квалификации работников тюремного ведомства этого не требовали. А самому ему Вера со всякими молитвами и прочим содержимым была вроде как без надобности. Потому как Вера – это неконкретно и непонятно. Другое дело – служба и карьера. Тут всё ясно и чётко. Чтобы, прежде всего, все звёздочки и должности в срок.
– Хотя бы перекреститься, – второй спасательный круг шлёпнулся совсем рядом. Только и до него не сладилось дотянуться. Рука правая не то, чтобы к груди подтянуться, даже от валика дивана не оторвалась, лишь пальцами по гобеленовой обивке чуть поелозила.
А внутренний бесстрастный, но скорее всё-таки чуть язвительный, голос напомнил:
«На тебе и креста-то нет… И никогда ты его и не носил».
Тот же голос, ещё, кажется, прибавивший ехидного яда, посоветовал:
«Не суетись!»
И упредил: «Главное ещё будет!»
По инерции, которая в этот момент казалась спасительной, хотел полковник удивиться, как же ловко незваные его гости с замками справились. Потом, вспомнив с кем всю жизнь дело по службе имел, это удивление скомкал и прочь отбросил. О самом важном и не вспомнил. О том, что нынешние его посетители, вчерашние и позавчерашние подопечные, находятся там, где не то, что двери и замки, но и время с пространством препятствиями уже не являются.
Возможно, опять по той же самой инерции, пошарил полковник глазами по сторонам. Зацепился за карабин, на стене висевший, за нож, что рядом с ним место делил (славный нож из рессорной стали, был в своё время арестант на ширпотребке, ловко их ладил), задержался на шкафчике, где валидол и прочие лекарства хранились, к бару вернулся, откуда ещё совсем недавно извлекалась заветная бутылка. Как-то само собой, без всякого внутреннего голоса, стало понятно, что искать сейчас помощников, союзников и защитников – дело бессмысленное.
Тем временем гости, точнее их зыбкие силуэты, продолжали у дальней стены топтаться, будто набираясь решимости для чего-то более ответственного. Уже естественным представлялось, что тяжелые и обычно шумные гулаговские коцы, соприкасаясь с дубовым паркетом, никакого звука не издавали. Наконец, выдвинулся из этой массы крепкий, чуть скособоченный радикулитом, старик и хрипатым баском выдал:
– Ты-то, Степаныч, меня, поди и не помнишь…
Ошибался говоривший. Прекрасно помнил полковник Холин деда Григория, завхоза шестого пенсионерского отряда. Ещё бы не помнить!
Делюга деда Григория запросто могла бы стать сюжетом голливудского блокбастера. Дед ещё в карантине сидел, ещё на отряд не поднимался, а его история по всепроникающим арестантским каналам, опережая его самого, в лагерь прорвалась и самостоятельной жизнью, обрастая подробностями, реальными и невесть кем выдуманными, жила.
На момент попадания своего в преступники, имел дед Григорий шестьдесят пять прожитых лет, двух дочерей, трёх внуков, жену, хоть сварливую, но заботливую, и работу стабильную, что по нашему времени и редкость, и ценность. И вот в этот самый момент, когда жизнь заслуженно с полной чашей сравнивают, прицелился из лука в Григория Ивановича из лука курчавый голозадый мальчишка. Стрельнул – и в десяточку… В самое сердце поразил амур не старика, но и никак уж не юношу. Влюбился по уши начальник ремстроиконторы, уже перешагнувший пенсионный рубеж, в своего бухгалтера Люську, которая ещё чуть-чуть и во внучки ему могла бы сгодиться. Удивительно, что Люська ухаживания перезрелого начальника вовсе не отвергла, больше того – ответила на них горячей взаимностью.
Напролом потащила великая чувственная сила необычных влюблённых. Уже был готов Григорий Фёдорович расстаться с законной супругой, уже подыскивал подходящие слова для разговора с дочерями, уже прикидывали будущие нестандартные молодожёны перспективы своего будущего счастья. Тут и встал поперёк всего этого муж Люськи, что в той же ремстрой-конторе шоферил. Раз он попытался с влюблённым дедом поговорить – безрезультатно. Второй разговор – тем же итогом завершился. А третий разговор обернулся дракой, по результатам которой вышел дед Григорий победителем и… преступником. Потому как его оппонент, рогатый муж его потенциальной будущей супруги, на месте того разговора с пробитым черепом и остался.
Семь лет срока привёз на зону Григорий Фёдорович. Мог бы и больше, да учёл суд его былые трудовые заслуги. Ещё говорят, что судья, немолодая женщина с несложившейся личной жизнью, особый интерес к судьбе Ромео-перестарка проявила и своей властью максимум снисхождения в определении наказания обеспечила.
Только полковнику Холину дед Григорий запомнился не только романтическими деталями делюги. Была куда более серьёзная причина для такой памяти.
Когда дед отсидел две трети своего срока, решил своё право на УДО реализовать. Оснований для этого было достаточно: нарушений у него не было, более того с самого начала срока одел дед рога – пошёл в козлы, говоря по вольному, занял предложенную администрацией должность, стал завхозом на шестом пенсионерско-инвалидном отряде. Что касается последнего, несидевшим пояснить требуется.
Козья должность, согласно неписанному кодексу порядочного арестанта, – выбор, мягко сказать, мало уважаемый. Козёл – он и есть козёл, мусорской помощник, потенциальный стукач. Разумеется, любой арестант, рога одевший, доверие и уважение в среде порядочных лагерников терял. Зато приобретал дополнительный шанс досрочно получить свободу, получить вожделенное УДО. Именно на это и надеялся Григорий Фёдорович.
Только зря надеялся. Надежда его вдрызг разбилась о традицию, давно в зоне существующую, и лично хозяином этой зоны оберегаемую. И традиция эта заключалась в единственном: УДО – только на коммерческой основе, проще сказать, за деньги. Чётких расценок здесь не было. Кому – каждый недосиженный месяц в пятёрку обходился, кому – чуть дороже, кому – чуть дешевле. Деньги эти не то чтобы целиком в карман хозяина падали, а что-то вроде чёрной кассы образовывали. На эти деньги и банкеты для проверяющих закатывали, и взятки ревизорам выкраивали, бывало даже, правда крайне редко, и нуждающихся сотрудников оделяли. Разумеется, единственным распорядителем такой кассы был хозяин зоны, и никому он в этом подотчётен не был.
Что же касается УДО деда Григория, то оплачивать его было просто некому. Былая возлюбленная его к тому времени второй раз замуж вышла, ещё одного ребёнка родила, о прежнем воздыхателе ничего слышать не хотела. Законная жена, хотя Григория после всех его амурных фестивалей и не бросила, оплачивать досрочную свободу его принципиально не хотела. У дочерей денег попросту не было. Богатых друзей у деда Григория не водилось.
Об этой ситуации полковнику Холину доложено было. Ему и решать предстояло: или отпустить старика без денег или оставить досиживать до звонка. Отпустить, конечно, было можно. С учётом козьих заслуг хотя бы. Только такое решение создало бы в лагере опасный прецедент, после которого черную кассу пополнять было бы куда сложнее.
Разумеется, прецедента полковник создавать не стал. В УДО деду Григорию было отказано. Под целой кучей предлогов. Самый внятный из которых был – «не участвует в лагерной художественной самодеятельности».
«Пролетел» старик со своим УДО и как-то сразу сник. Даже ростом ниже стал и походкой отяжелел. В сердцах бумагу отряднику подал, чтобы с должности завхоза его сняли. Результатов рассмотрения этого прошения дед Григорий не дождался. Поднялся утром, нагнулся, чтобы коцы зашнуровать, охнул не своим голосом, махнул нелепо рукой, будто кому-то команду «старт» отдал и повалился замертво на только что им же и заправленную кровать. Официальная причина – остановка сердца. Эту причину члены комиссии, что по случаю смерти арестанта приехала, вместе с традиционными лагерными сувенирами: чеканками и резными шахматами в своих отчётах и увезли.
Другая причина уже в тот же вечер из барака в барак поползла: умер дед от огорчения, от несправедливости. Правда, желавших пожалеть умершего, было мало. В зоне к «козлам», что живым, что мёртвым отношение известное.
Увидев перед собой того, кто был когда-то завхозом на шестом отряде, полковник чуть было по-кошачьи его не шуганул – «брысь!». А дед фразу начатую поспешил завершить:
– А я-то тебя вечно помнить буду… Обманул ты меня. А отпустил бы тогда, я бы на воле ещё лет десять проскрипел бы…
Не собирался полковник Холин объясняться с покойником. Да и не успел. Пропал дед Григорий. Затерялся среди зыбких фигур в чёрных робах с бирками на левой стороне груди.
Страха по поводу всего происходящего у полковника Холина по-прежнему не было. Но вопрос, влажный и скользкий, на донышке сознания всё-таки завозился.
– А вдруг выговорятся все, а потом разом и накинутся?
К месту ли, или не очень, вспомнилось, что вот уже лет десять зовут его арестанты за глаза Вием. Таким погонялом припечатал его журналюга московский, что как раз в то время с этапом прибыл свой срок отбывать, якобы за вымогательство. Журналист свой срок отмотал, а его подарок остался.
Журналист, понятно, от внешности полковника отталкивался. Фигура у Холина была кряжистая, едва ли не квадратная, голова вплотную к туловищу прилеплена, без всяких признаков шеи. Ну и голосок соответствующий: утробный, тяжёлый, с хрипотцой. Когда Холину донесли о его новой кличке, он, было, разъярился, порывался наказать языкастого писаку московского, да тот же замполит успокоил вкрадчиво:
– Ничего обидного в этом слове нет… Ну писал когда-то Гоголь про нечистую силу… Ну есть такое кино, по Гоголю снятое, где этот Вий жути гонит… Ну и что? Вий – это, прежде всего, символ большой физической силы. Вот и Вас, товарищ полковник, Бог силушкой не обидел. А журналиста гнобить – дороже обойдётся. Вдруг озлобится, какую маляву на волю перебросит, про то, как всё тут на самом деле? Комиссии замотают…
Чтобы лишний плюсик у начальника словить, замполит тогда подытожил:
– Вий – это ничего плохого, это напоминание про силу и здоровье…
И будто в подтверждение своей правоты лысеющей головой кивнул дважды.
Совсем как в анекдоте про Чапаева. «Ну и дуб же ты, Василий Иванович!
– Да, Петька, сильный я человек…».
Проглотил тогда полковник Холин кондовую лесть замполита. А сейчас всё это вспомнилось. Уже с другой совсем стороны. Как в том, снятом ещё в советское время, фильме нечистая сила разом на незадачливого бурсака накинулась.
– Неужели вот так они и со мной, – ворочался внутри неудобный вопрос, вместо ответа на который было только ожидание, от которого ещё больше не по себе становилось.
Что-то похожее на грусть испытал сейчас полковник. За то, что не выучил за свою жизнь, целиком посвящённую тюремному ведомству, ни одной молитвы, что не оказалось на нём хотя бы сейчас православного креста, что опять же именно сейчас не нашлось сил, чтобы оторвать от диванного валика для крестного знамения, будто прилипшую к этому валику руку. Колом в памяти встало и то, что никогда никому он милостыню не подавал, кто бы ему руки за ней ни протягивал.
Из шеренги гостей непрошенных, что своими размазанными силуэтами всю стену напротив заняли, очередной персонаж выделился. И ему представляться не надо было. Сразу узнал полковник Холин грузина Ираклия: детина в два метра ростом с неповторимой походкой, когда каждую ногу при шаге из стороны в сторону мотает, будто дёргает кто эту ногу – память, как жестко его мусора перед второй ходкой принимали.
И этот арестант свой земной путь в лагере закончил. Официальная трактовка – отказала печень. Гуляла по зоне и другая версия – передоз. Истинная же причина смерти того грузина была известна только хозяину зоны (им тогда уже полковник Холин был). Обе версии эта причина умудрялась объединять, но по смыслу своему обе их, вместе взятых, в разы превосходила.
Верно, отказала у Ираклия печень, действительно, в результате передоза. Вот только лекарство (так ласково в зоне наркотики называют) он по отмашке того же полковника Холина из рук лагерного кума получил. А тут специальное пояснение необходимо.
Ираклий из авторитетов был, воровских традиций свято придерживался. В блатном мире котировался. По слухам, прямым кандидатом на коронование считался. В лагере его слово законом было. По большому счёту, администрация зоны его побаивалась: не дай Бог, он лагерь на бунт поднимет. Бунт – это всегда ЧП. Чтобы его подавить надо маски-шоу вызывать. А маски-шоу в лагере – это что слон в посудной лавке. После них не просто разгромленные бараки, да разбитые морды, после них – увечные, а то и трупы, остаются. Всё это как-то оформлять надо, списывать. Неминуемо информация на волю выскочит, значит, пресса засуетится, правозащитники хай поднимут. Для администрации это такой минус, что кто-то и с погонами расстаться может, а для кого-то всё это судом и конкретным сроком обернуться может. Незавидная перспектива!
Вот и встал в своё время для руководства колонии со всей остротой вопрос: что же с Ираклием делать? Вовремя вспомнили, что он не только арестант со стажем, но и наркоман со стажем, едва ли не более серьёзным. Вспомнили – и это направление всерьёз разрабатывать начали. В итоге – соглашение родилось, насквозь порочное, но в этих условиях для обеих сторон обоюдовыгодное: в особо ответственные моменты (это, когда какая комиссия, проверка или ревизия) Ираклий в лагере порядок обеспечивает, даёт команду «чтобы всё ровно-ровно было», чтобы «мусоров не провоцировать». За то ему «лекарства» выдавали. Для поправки здоровья, для поддержания тонуса. Из «мусорского» понятно фонда. Фонд этот, надо сказать, немалым был, потому как наркота всеми способами в лагерь постоянно затягивалась, а в ходе шмонов немалая её часть обнаруживалась и конфисковывалась. Понятное дело, изъятая отрава, никаким образом не актировалась и ни по каким бумагам не проходила.
Не раз и не два такие сделки с Ираклием проходили, а потом – сбой грянул. То ли отрава, невесть чем, сильно разбодяженная в лагерь зашла, то ли шприц очень грязным оказался, то ли кто-то с дозировкой промахнулся. Словом, укололся Ираклий мусорским гостинцем, вроде и кайфанул, лег спать и… не проснулся. Немалых хлопот и серьёзных денег стоило тогда полковнику Холину, чтобы тот труп как надо оформить и всех проверяющих убедить, что виноватых тут, кроме самого умершего, нет.
Вот теперь этот самый Ираклий, бывший Ираклий, или точнее то, чем он теперь стал, в его квартире, в пяти шагах от его дивана, с ноги на ногу переминается. На тот же костыль, с которым в зоне не расставался, опирается. И ноги, как и тогда, с вывертом в стороны, в память о том особо жестком мусорском приёме. Ух, какое недоброе у него лицо, какие зловещие желваки под скулами катаются.
Совсем не хотелось полковнику Холину этого гостя слушать. Вот только был ли у него выбор? Когда к живому человеку гости с того света приходят, никакого выбора для этого человека не положено.
Только этот гость совсем немногословный был. И полдюжины слов не обронил. Прохрипел с горловым бульканьем:
– Мусор голимый… Ушатаю! Падла…
Может быть, что ещё хотел сказать или даже сделать, ибо шаг вперёд сделал и даже костыль от паркета оторвал, да закашлялся. Потерялись его будущие слова в хрипе и клёкоте. Всё несказанное на его лице проявилось. Врагу не пожелаешь иметь собеседника с таким лицом.
А тем самым, что в груди у него клокотало и булькало, гость незваный, всем контуром своим содрогнувшись, в полковника плюнул. Увернуться полковник Холин не успел, а утереться не мог, так как способность двигаться к прилипшим к диванному гобелену рукам не вернулась. Так и сидел полковник Холин, будто одно целое с диваном своим составляющий, а плевок покойника его щёку разъедал, словно грузин в него самой едкой кислотой плюнул. И явственно казалось, что кислота эта, легко с кожей справившись, куда-то дальше, всё круша на своём пути, проникает.
Совсем независимо от этого встрепенулось внутри полковника воспоминание, как поначалу гордился он своим «ноу-хау» – «доза в обмен на порядок», которым он так ловко лихого авторитета сначала нейтрализовал, а потом работать на себя заставил. Правда, совсем недолго эта радость длилась. И перестала длиться даже до того, как расстался Ираклий с жизнью.
На очередном совещании по специальным проблемам своего ведомства в ходе неформального общения с коллегами (в курилке, за бутылочкой после докладов-заседаний и т. д.) узнал полковник Холин, что никакого велосипеда он, приручив авторитета отравой, не изобрёл. Оказывается, в некоторых других зонах такая практика уже давно существует. Более того, проворачиваются такие штучки куда изящней, чем делается это в лагере, руководимом полковником Холиным.
Заметно поскучневшим вернулся он с того совещания. И сейчас эту досаду, будто во второй раз, правда, уже на скорости, будто мимоходом, пережил.
Тем временем, поколебались в пространстве, рассосались в никуда контуры, принадлежавшие грузину Ираклию. Вместо них на том же месте новый арестант обрисовался. Или то, что когда-то арестантом было, кого лагерь как Лёшу Холодка знал. Последнего полковник Холин с трудом припоминал, ибо только один раз с ним встречался. Пришёл к нему Холодок сам с неслыханно дерзкой по всем нормам (и по зековским, и по мусорским) просьбой:
– Я… Это… Ну… Отпустите меня в отпуск… Мать померла… Похороню и – вернусь…
По закону имел арестант, даже на строгом режиме, право на отпуск. Появилось такое послабление в последнее время, в свете либерализации и демократизации, так сказать, общества. Только было это тем самым случаем, когда закон не работал. Ну, какой здравый начальник зоны отпустит своего арестанта в отпуск? Ведь «в отпуск» – это значит на время на волю! Как эта воля на арестанта повлияет – непредсказуемо. Вдруг загуляет, раздумает в лагерь возвращаться. Или того хуже – новое преступление совершит. Да и просто вредна для зека эта самая воля. Так что, почти не практиковалось такого. Даже большие деньги редко соблазняли здесь самого жадного «хозяина». А тут вдруг – «отпустите», «вернусь»… И от кого? От арестанта, у которого срок по «народной»? Тогда просто опешил полковник Холин от такого гремучего коктейля дерзости и наивности. Конечно, отказал. Не счёл даже какие-то аргументы вразумительные приводить. Зачем аргументы? Ведь сказано в законе и всех к нему инструкциях и пояснениях: «на усмотрение администрации…». Вот администрация и усмотрела. Зачем арестанта волей развращать?
Больше того, нашёл тогда полковник Холин вполне благовидный повод, чтобы ретивого подопечного прессануть. Дал команду выяснить, как зек смог узнать, что мать умерла, ведь телеграммы об этом на зону не приходило. Понятно, арестант телефоном мобильным, в зоне строго запрещённым, пользовался. Естественно, грянул в бараке, где Холодок проживал, шмон неплановый. Естественно, и телефон нашли, и ещё много чего из числа арестантских запретов. Естественно, за всё это с того же Холодка блаткомитет и спросил. Потому как в итоге «общее» пострадало, а виноватым, понятно, Холодок оказался.
Такие перегрузки для психики, и без того наркотой подточенной, для арестанта непосильными оказались. Захандрил Лёша Холодок. На промку перестал выходить, за что сразу изолятор огрёб. Потом по пустяку с отрядником закусился. Потом… Словом, – заколбасило арестанта. Хотел себя игрой отвлечь, да только навредил. Проигрался в дым, угодил в фуфлыжники. Потом – и главный итог обрушился. Обнаружили Холодка на пустыре за бараком в петле из верёвки, что из цветных шнуров, с промки украденных, была сплетена. Ещё теплого, но с жизнью уже расставшегося.
Такого жмура списать полковнику Холину труда не составило. Всё логично: на воле наркотики употреблял, сел по «народной», в лагере дисциплину нарушал, а, главное, – неадекватно себя вёл. Всех проверявших такие формулировки устроили. Никаких неприятностей по поводу того покойника не имел.
Теперь этот самый покойник перед ним – то ли стоял, переминаясь с ноги на ногу, то ли колыхался в воздухе. И голова, как и тогда, когда из петли вытащили, чуть набок. Ждал полковник Холин очередную порцию ругани и оскорблений получить, готов был и от более решительных действий уворачиваться. Зря ждал, зря готовился. Этот гость кротким оказался. Только покачал своей, теперь уже навсегда склонённой к плечу головой, и обронил почти шепотом:
– А я бы вернулся… Я бы не обманул… Я бы сразу после похорон и вернулся…
Возможно, и ещё что-то хотел сказать Лёша Холодок, или напомнить о чём, да как будто передумал. Махнул рукой, контуры которой, как и всей его фигуры, ясных очертаний не имела, и откинулся назад, словно спиной нырнул в стену, что увешана была чеканками, в том лагере на ширпотребке сработанными.
– Хорошо, быстро отговорился, – на автомате отреагировал полковник на всё услышанное.
Хотел он что-то в свою очередь этому тихому гостю объяснить, да спохватился: чего с покойниками дискутировать, они объявятся и пропадут, если не навсегда, так на очень-очень долго, а нам живым, жить и много чего ещё успеть надо. На этот момент полковник Холин был ещё непоколебимо уверен, что «жить долго» это и к нему лично очень даже относится. Потому и навскидку вспомнилось в очередной раз, что предстоит в самое ближайшее время и храм в зоне, пусть с помощью спонсоров московских, поставить, и дачу свою собственную достроить. Невпроворот дел! Хорошо, что по времени два этих строительства совпали. Материалы под храм можно будет через управу выбить и… на дачу пустить. Выбить на храм лагерный. Пустить на дачу, свою собственную. Московские добродетели не узнают, а ему такая экономия в хозяйстве!
Но между тем время шло, и всё яснее полковнику становилось, что дела его земные, известные – это одно, и это не так уж и важно, а есть и дела прочие, неизвестные, совсем не земные, – это другое, перед чем заботы каждодневные с суетой их отступают…
Всё-таки блеснуло внутри что-то похожее, если не на протест, так на тихое возражение, против того, что сейчас на него необратимо накатывалось. И того, что здесь, с его точки зрения аргументами в его пользу могло бы быть, хватало. Вернулась бы подвижность к руке, начал бы пальцы загибать:
– У меня же зона – лучшая в управе… С моей зоны – ни одного побега за последние десять лет… Мой опыт на кустовом семинаре изучали… Меня в УФСИНе знают…
Про деда Григория, грузина Ираклия, Лёшу Холодка и прочих арестантов, что на тот свет ушли, пока он лагерем командовал, тут как-то не хотелось вспоминать. Чего их вспоминать? Арестанты – они как продукты на складе. Принимаешь один объём, сдаёшь – другой. Понятно, поменьше. Усушка, утруска. Естественные, так сказать, потери.
Тем временем тот колпак, что упал на его плечи после стопки коньяка из заветного шкафчика, кажется, стал ещё тяжелее…
К этому и другое неудобство прибавилось. Будто кто положил тяжёлую и очень холодную руку на сердце. И давить вроде как не давил, но дышать уже через раз получалось.
Только и по этому поводу никакого огорчения не случилось, потому как необходимость в этом самом дыхании почти пропала. Только и успел полковник этому слегка удивиться: как же так – он ведь живой, он всё понимает, всё помнит, а в дыхании никакой необходимости… Будто это не главный жизнедеятельный процесс, а какая-то шутейная второстепенная забава.
Это и было предпоследним чувством, что испытал полковник Холин в своей жизни.
Предпоследним.
А последним чувством была очень тревожная уверенность, что сейчас для него, вокруг него и внутри него – всё, решительно всё, переменится. И едва эти перемены произойдут, с незваными гостями, что тенями нагрянули сегодня к нему, придётся встретиться снова…