Три мусора из дежурной смены били Никиту Тюрина в полутёмной подсобке.
Били, как исполняют обязательную работу ленивые и трусоватые люди: без усердия, но качественно, чтобы начальство не заставило переделывать.
В этом случае такой подход одно означал: бить жёстко, только без синяков. Чтобы потом все телеги и жалобы, если на них арестант отважится, зависли, не имея под собой доказательств.
Потому и лицо не трогали. Потому и ноги, обутые в берцы с твёрдым рантом, старались в ход не пускать. Потому и главное своё оружие – дубинки резиновые вовсе не использовали. Всё больше кулаками в кожаных перчатках действовали. И максимально прицельно: под дых, в грудину, по печени.
А Никита – арестант со стажем, лагерную педагогику своей шкурой уже изучавший, вёл себя в соответствии с опытом: локтями пытался бока прикрыть, ладонями солнечное сплетение защищал.
Возможно, всё бы малой кровью в самом прямом смысле сочетания этих слов и обошлось, да угораздило Никите в самый неподходящий момент оступиться. Потерял он равновесие, мотнул корпусом, наклонился. В тот момент мусорское колено, в живот ему целившее, в голову чмокнуло. Следом ещё пара ударов, которые его так же врасплох застали. Они его назад откинули и в стену той же головой впечатали. Звук, что при этом раздался, откровенно зловещим был. После такого звука жизни в человеке обычно не остаётся. Не случайно мусора не только своё занятие бросили, но и опешили, даже испугались. Все трое одинаково подумали: вдруг перестарались – пришибли зека, а это дело-то подсудное.
Со страху, а не из милосердия, подняли они Никиту, посадили на лавку, спиной к стене, с которой он только что своей головой не по своей воле кусок штукатурки сбил. По той же причине воды в кружке принесли: в лицо плеснули, в рот влили. Когда Никита головой закрутил, остатки этой воды, по сторонам разбрасывая, успокоились – выходит, жив. Они же и по ступенькам вниз спуститься помогли. До барака провожать не стали, только спросили:
– Дойдёшь?
Вопроса Никита не услышал, он его по движению губ говоривших угадал. Кивнул машинально:
– Дойду…
По тому, как беззвучно раскрывали клювы ласточки на ближайших проводах, окончательно понял: со слухом что-то стряслось. Не испугался, не удивился, был уверен: пройдёт, отпустит.
Хуже было со зрением. Оно не то, чтобы потерялось, оно совсем другим, каким-то неправильным, стало.
Коробки корпусов бараков, обступавших лагерный плац по периметру, он вроде видел, но видел только в целом, по очень общему контуру. По отдельности же все корпуса вели себя непотребно: вибрировали в своих очертаниях, менялись в высоте и прочих размерах, вихлялись и приседали, будто исполняли дикарский танец.
Далее началась ещё большая чехарда – корпуса стали меняться местами. Здание, где размещались первый и третий рабочие мужицкие отряды, переехало на место тубонара. Пятый «козий» барак поменялся расположением с шестым, в котором традиционно базировался блаткомитет. Седьмой инвалидный переплыл на территорию санчасти. Несколько корпусов, подрожав в воздухе, вовсе исчезли, уступив пространство тяжёлым клубящимся облакам, стенам без окон и прочих признаков отношений с человеком.
Впрочем, и эта чехарда не испугала и не удивила Никиту. Потому что ни для испуга, ни для удивления не нашлось тогда места в его сознании, переполненном болью. Да и не было на тот момент у него никакого сознания. Та самая боль это сознание полностью заменила.
Как добрался в тот день до барака, как отстоял на вечерней проверке, как укладывался после отбоя, Никита Тюрин не помнил. В себя пришёл только ближе к утру. Спать не получалось: боль мешала. Всё тело болело, особенно голова. Вся голова. Целиком: и лоб, и виски, и затылок. Будто кто-то чугуном её напичкал. А чугун не просто сверхтяжёлым материалом был, а в одушевлённую, живущую своей жизнью, не менее тяжёлую массу превратился. И этой шевелящейся тяжести очень тесно там приходилось. Потому и распирала череп недобрая чугунная сила самым невероятным образом. Особенно глазам доставалось. Казалось, обосновавшаяся в голове тяжесть изнутри нещадно давит на них, и от этого давления глаза в любой момент готовы наружу вывалиться.
Чтобы как-то боль пригасить, попытался Никита отвлечься, чем-то себя занять. Из кусочков событий, что в памяти зацепились, постарался составить подобие картины минувшего дня.
Что же вчера было? Утром подъём, завтрак, развод. Всё, как всегда, как все последние четыре года. Потом – смена на промке. С выходом на обед. С возвращением с обеда. Потом опять всё ровно, всё по-лагерному, серенько. Снова, как всегда, вкладышей для мешков, которые шили, не хватило. Потому и после обеда почти не работали, больше курили, да чифирили с разговорами. Всё это в памяти отложилось. Даже с деталями, с полным соблюдением хронологии, если таковая в тусклой арестантской жизни всё-таки имеется.
Наконец, и самое важное из всей вчерашней хроники, сквозь чугунную хмарь начало пробиваться. Вспомнилось, как уже после смены, на промке отработанной, вздумалось ему в соседний барак к земляку сходить. Не ради праздного интереса, а по делу – мобильник взять, чтобы ночью отзвониться: друганам на воле, сестре, а, главное, девчонке, с кем телефонный заочный роман во всей красоте силу набирал. В зонах мобильники строго запрещены, но в любом лагере без них жизнь арестантскую даже представить невозможно. Для иного зека нынешнего телефон – вовсе единственная ниточка, которая его с вольной трижды далёкой жизнью связывает.
Теперь уже чётко вспомнилось, как с земляком он накоротке поговорил, даже из его кругаля купца хлебнул, как земляк из курка мобилу достал. С этой мобилой в кармане Никита Тюрин в свой барак и отправился. И всё бы хорошо, да на полпути подвернулся мусор-прапор из дежурной смены, которому приспичило служебную ретивость проявить.
– Осужденный, подойдите!
Всякий арестант на строгом режиме знает, что чаще всего следует после такой команды: непременный вопрос о том, почему он вне территории своего отряда находится и обязательный досмотр-обыск в виде охлопывания, а то и откровенного обшаривания всех карманов.
В последнем Никита в тот момент меньше всего нуждался. И даже не потому, что мобильник, обнаруженный у арестанта, это – стопроцентный залёт с карцером. Другое страшило: телефон в таких случаях мусора всегда забирали. Спалённый телефон по лагерным строгим законам полагалось восстанавливать – возвращать владельцу. Любой ценой. Любым способом. В самое короткое время. Такой поворот для Никиты означал катастрофу. Потому что последние два года (после того, как жена развелась с ним) сидел он, если говорить арестантским языком, на голяках: курил исключительно нефильтрованную «Приму», катран и прочие игровые соблазны обходил стороной. Просить помощи у друганов с воли он стеснялся. Сестра (единственная из родни, сохранившая с ним отношения после посадки) в одиночку поднимала дочь, и сама еле сводила концы с концами, лагерная промка с её тройной бесстыжей бухгалтерией и бесконечными простоями из-за неполученного вовремя сырья давала в лучшем случае сто-сто пятьдесят рублей перечисляемого на личный счёт месячного заработка.
При таких раскладах затягивать телефон в лагерь (оплачивать сам аппарат плюс услуги мусоров, которые на этом с удовольствием зарабатывали), было делом просто нереальным. Вот почему, услышав стандартное овчарочье «осужденный, подойдите», не нашёл он ничего лучшего, как сделать вид, что эта команда не для него, и прибавить шагу.
Окликнувший мусор догонять его не стал, но без внимания арестантскую дерзость не оставил. Сразу заспешил на вахту, настучал дежурному о грубом нарушении, от последнего полукивком получил разрешение проучить обнаглевшего зека.
Никита к тому времени только и успел, что мобилу в бараке надёжно спрятать. Как должное принял, когда через минуту по лагерному радио сквозь хрипы и шорохи продралась команда:
– Осужденный Тюрин, первый отряд, срочно зайти в дежурную часть!
Удивляться здесь нечему – от мусоров в зоне не спрятаться, тем более, что у каждого арестанта на левой стороне груди в обязательном порядке бирка с фамилией и номером отряда, и прапор, его окликнувший, ясное дело, бирку эту увидеть успел. И другое – из опыта любому сотруднику лагерной администрации понятно: арестант, что повёл себя в такой ситуации подобным образом, в девяти случаях из десяти имел при себе запрещённый мобильник.
Кто бы сомневался: мусора в этой ситуации не столько режим накручивали, сколько за упущенную собственную выгоду мстили. Потому как конфискованный телефон они традиционно нигде, ни в каких актах не фиксировали, а чуть позднее его же тем же арестантам снова продавали, разве что симки вытаскивали или меняли.
Впрочем, какая разница, по какой причине в этой ситуации огребать. Куда важнее, сколько, в каком объёме. Тем не менее, поднимаясь по железным ступенькам в дежурку, Никита всё-таки немного надеялся: вдруг пронесёт, вдруг отболтаться получится.
Не получилось!
Не пронесло, не отболтался!
Отболтаться даже попытки не представилось.
Как только порог подсобки, через которую путь в дежурку лежал, переступил и трёх мусоров в перчатках увидел, среди которых был его окликнувший, понял: всё серьёзно. Только это и успел понять, потому как, почти с порога, посыпались на него тумаки всех сортов.
Оставался краешек надежды, что мусора, согласно последним установкам и веяниям, усердствовать не будут, по голове колотить воздержатся.
Оказалось, и здесь… не срослось. Да и оступился совсем не вовремя. Короче, огрёб. По полной программе. В том числе и по голове. Как говорят арестанты, по кумполу.
Вот после этого всё и началось.
И ладно бы, если это временно нарушенным слухом и минутной чехардой с окружающим пейзажем закончилось. Совсем другое на арестанта Тюрина обрушилось после того, как три мусора его в дежурке подмолодили.
Это другое по своей значимости даже превосходило то, что его каждый день в зоне терзало и плющило – ощущение неволи и понимание невозможности скорой свободы. Да что там, превосходило! Это «другое» со всем ранее пережитым и прежде виданным аналогов просто не имело.
Утром, когда чугунная агрессивная квашня продолжала ворочаться в голове, понял Никита: новое теперь у него зрение. И не то, чтобы всё им наблюдаемое вихлялось и приседало, как это вчера было. И не то, чтобы всё окружающее плавало и раскачивалось, как это при сотрясении мозга случается. Просто… теперь его зрение чётко фиксировало чуть выше головы любого увиденного человека что-то вроде экрана, на котором неспешно проходили слова, воспроизводившие то, что человек в этот момент думает. Ни дать-ни взять – нынешняя реклама на стенах зданий в больших городах или «бегущая строка» в ненавистном телевизоре. Только чуть внимательнее и чуть дольше на этого человека посмотреть надо было.
Что-то на похожую тему он раньше читал. И не только в макулатуре жанра фэнтези в глупых обложках. Попадали в его руки и серьёзные книги о людях, наделённых феноменальными способностями видеть чужие мысли. Но всё это было из области далёкого и невероятного. Такого далёкого и настолько невероятного, что нельзя было даже точно сказать, верит ли во всё это Никита или считает результатом чей-то выдумки. А тут… и близко, и конкретно, и, что самое главное, с тобой самим происходит.
Первым, кто непроизвольно наизнанку свои мысли перед ним вывернул, был Ромка Дельфин, шнырь отрядный, который среди всего прочего дважды в день в бараке подметал и мокрой тряпкой в проходняках по полу возил, типа влажную уборку производил. Говорили, что Дельфин из образованных: институт закончил, до посадки в городе в серьёзном офисе работал, куда каждое утро в рубашке с галстуком заявлялся.
Дельфин – не из провинившихся был, просто в самом начале срока сам определил для себя: в шнырях добровольных он и полезен для «общего» и всегда для себя «закурить-заварить» иметь будет. Когда такой выбор делал, конечно, лукавил, конечно, где теплее искал. Только много ли таких на строгом режиме, кто, рванув лепень, весь срок готов, не согнувшись и не кланяясь, выдюжить?
Соответственным и отношение к Дельфину было. С одной стороны, ясно – арестант не первого сорта. С другой стороны, явного вреда не приносит, в подлостях не замечен. Порою ему и важные вещи доверяли вроде курков с запретами, порою и при серьёзных разговорах разрешали присутствовать. Немногословным Дельфин был, даже доброжелательным и вежливым, но ровно настолько, насколько таким зона позволяла быть.
Вот и в это утро он в проходняке, где Никита Тюрин обитал, появился, веником под шконарями зашуршал, приговаривал по обыкновению:
– Здоровенько всем… Побеспокою чуток… Я тут коцы подвигаю… Я тут недолго…
Тихо приговаривал, чуть ли не ласково.
По знакомому, сотни раз виденному и слышанному сценарию всё происходило. Так бы и должно было закончиться, да замаячило над увенчанной арестантской феской головой Дельфина что-то светлое зыбкое, на чём буквы тёмные и чёткие выскочили. А из букв слова:
– Свиньи… Быдло немытое… Где жрут, – там и гадят… Опять бычков немеряно набросали… И воняют, хотя после каждой промки в баню ходят… Шампунем поливаются… Мочалками трутся… Ни хрена не помогает… Воняют… Потому что по жизни свиньи, потому что быдло… Что на воле, что в зоне, всё одно – свиньи… Если день не убирать, бычки здесь ковёр составят, который шаг пружинить будет…
И другие слова россыпью. Из тех, что в зоне, конечно, произносят, но произносят с оглядкой и большой ответственностью, потому как за них очень строгий ответ всякий раз держать полагается.
По инерции, будто всё это шнырь в полный голос сказал, Никита дёрнулся:
– Ты чего, Дельфин? Нюх потерял? Крышняк сорвало?
Хотел сгоряча напомнить, что окурок рядом затушенный – выстраданное куцее арестантское право (мой здесь дом, что хочу, то и делаю), а не примета нечистоплотности. Да только Дельфин, не первый год сидящий, не мог об этом не знать.
Хотел ещё что-то добавить, ещё больше по делу, да осёкся. Сам себя и тормознул, ибо предъявить Дельфину было нечего, ведь в полный голос ничего тот не произнёс. И Дельфин, будто это понимал, потому и ответил уже твёрже, чуть растягивая слова, уже с отдалённым подобием вызова:
– Прибраться… Я же сказал, что недолго…
Что в придачу над головой шныря в этот момент высветило, Никита даже не захотел смотреть, отвернулся. Слишком резко отвернулся, отчего чугунная квашня в черепе в очередной раз колыхнулась и на глаза изнутри опять навалилась. Только прежде чем боль о себе снова напомнила, успел он заметить, что не так прост отрядный шнырь Дельфин, что всего от него ожидать можно, а потому и осторожней с ним надо. Ещё осторожней, чем прежде. И это, несмотря на уже накопленный Никитой арестантский опыт, главный смысл которого как раз и сводился к тому, что никому в зоне доверять нельзя.
А в бараке тем временем очередная движуха наметилась. Сначала атасники на входе криком голос предупредили:
– Отрядник!
Потом кто-то из тех же атасников через весь барак пронёсся, кодами грохая, и предупреждение повторил, в каждую секцию заглядывая.
Вот после этого и поплыл форменный картуз капитана Кулёмина по бараку. Как должное Никита принял слова, что заплескались над этим картузом. Совсем несложные, нисколько его не заинтересовавшие. И всё на одну тему: пришло время барак ремонтировать, а с ремонтом этим что-то всё не складывается.
Как всегда работы такие делались своими силами: руками арестантов, материалами, которые они же с воли и затягивали. Не принято было, чтобы хозяин выделял что-то на это дело из лагерных фондов, зато спрашивал всегда с лютой строгостью. Был случай, когда одного отрядника за непобеленные в срок потолки упрёками и придирками он до увольнения довёл. В городишке, где зона находилась, где все точки мужского трудоустройства наперечёт, такое значило – без куска хлеба остаться.
Как должное отметил для себя Никита и то, что в конце «бегущей строки» над серым картузом капитана Кулёмина выскочил вывод. То ли грустный то ли досадный:
– Побелки маловато, краски вовсе нет… Никто даже и не обещал затянуть… Значит, опять блатных просить придётся… У них получится… Они на отрядном собрании клич бросят… Арестанты отзовутся… Не ослушаются… И краска найдётся, и побелка появится… Только… Ничего здесь эти люди даром не делают… Чем за это расплачиваться придётся? Если один-два телефона занести – это ещё полбеды… Если что-то посерьёзней просить будут, придётся крепко подумать, стоит ли связываться…
На содержание последних мыслей отрядника Никита никак не отреагировал. Мысли как мысли. Какие ещё могут быть у мусора-отрядника? Всё согласно штатному расписанию, всё согласно выбору, который этот человек давным-давно сделал. Всем известно: чтобы мусору-отряднику выжить, надо ему лавировать между двумя жерновами. Один жернов – в реальной, но всё-таки отдалённости: хозяин, прочее начальство и всякие уставы, инструкции, распоряжения. Другой жернов – совсем близкая каждодневная действительность, где на первом плане лагерные традиции, что веками складывались, и арестантами строго оберегаются. У кого нюха хватает края чувствовать – тот в зоне и работает, тот и по карьерной лестнице карабкается. Кого занесёт – с круга сходит. Порою с потерями невосполнимыми. Чуть больше года назад прямо в кабинете незнакомые мордовороты в штатском арестовали начальника третьего отряда. Из служебного сейфа целую кучу шприцов разовых, склянок и маленьких беленьких пакетиков выгребли.
Для всезнающих зеков сюрприза не было: торговал отрядник наркотой. То ли весомого довеска к жалованию сильно хотел. То ли какие-то договорённости с блатными отрабатывал. Конечно, засветился. Возможно, сами «клиенты» и сдали.
С его коллегой из четвёртого отряда судьба ещё круче обошлась – возвращался со службы, зашёл в собственный подъезд, получил кастетом в висок. «Скорая» опоздала. Ползало по зоне объяснение этой смерти: будто хотел тот мусор из своего отряда образцовый сделать, чтобы себе и почёт и досрочно новую звёздочку на погоны, и будто все эти вопросы затеял он руками блатных решать. Соответственно, и сам какие-то обязательства-обещания на себя в этой ситуации взял, ну и… не вывез. Завертелся, запутался. Жизнью поплатился. По другой версии, слишком сильно достал он своими режимными требованиями одного из серьёзных арестантов из местных. Тот на волю кому надо отшумелся, помощи попросил. Помощь и подоспела. Аккурат, кастетом в мусорской висок.
Обе версии на равных в арестантской молве и сосуществовали, за первенство вовсе не соперничая. Возможно, и в жизни оба сюжета соседствовали, дополняя и усложняя друг друга. Впрочем, важно ли сейчас это…
Зато в мыслях у капитана Кулёмина всё слишком просто оказалось. Так просто, что даже скучно: сплошные «краска-побелка», килограммы да квадратные метры. Плюс шпаклёвка, плюс линолеум в комнату воспитательной работы, плюс ещё какая-то ремонтно-строительная дребедень. Даже пожалел Никита, что лишний раз напрягся, в башку к отряднику заглядывая.
Думать по-прежнему больно было, потому и длинных мыслей не складывалось, а короткие, что обрывками в гуще боли сновали, вполне предсказуемое звучание имели: что дальше с такой способностью делать, на пользу ли пойдёт или проблемами обернётся?
Впрочем, был ещё шанс надеяться, что обретение это – не окончательное, а что-то минутное, случайное, почти разовое, что больше и не повторится. Шанс-то был, только не получалось у него реализоваться. Скорее наоборот – все дальнейшие события только подтвердили – это серьёзно, это – не подарок, а дополнительный груз впридачу к и без того нелёгкой арестантской ноше.
На утреннем общем построении очень близко от себя увидел он начальника колонии, которого неспроста хозяином звали, который на лагерном замкнутом пространстве был и Богом, и Царём, и Прокурором. Неспешно прохаживался полковник Алесенко между чёрными арестантскими рядами и, будто между делом, на ходу процеживал, рта не раскрывая:
– Побриться… Бегом… В строй вернуться…
– Феску сменить… Чтобы завтра с нормальным козырьком была. Проверю…
И всё прочее, в таком же роде. Так же коротко и колюче. При этом голова у говорившего в арестантскую сторону и не поворачивалась.
Между тем, над головой той, украшенной на заказ пошитой фуражкой с задранной донельзя тульёй, слова неспешно поплыли. Так же неспешно и смысл их до Никиты доходил:
– Полторы тысячи зеков в лагере… Вроде рабочая сила… Скорее стадо дармоедов… На промке никто не перерабатывает… Потому что нет толком работы на этой промке… Не нужны государству нынче рабочие руки арестантов… И вообще этому государству ни хрена не нужно… Другое дело при Сталине… И даже позднее… Тогда каждая зона серьёзным предприятием была… С гособеспечением, с госзаказом, с премиями… И зеки зарабатывали, и все те, кто в системе нашей работал… Иные зоны продукцию на экспорт оправляли. Не то, что сейчас: мешки копеечные, никому не нужные… А лагерь на хозрасчёте… За воду, электричество, прочую коммуналку платить надо… Живыми денежками… А брать откуда… А самим жить на что? А на что проверяющих задабривать? Да ладно бы, если только поить-кормить… Эта сволочь привыкла, чтобы по итогам всякой ревизии после банкета им не только нарды или шахматы, что зеки на лагерной ширпотребке производят, дарили… Им конверт с наликом напоследок обязательно подавай… Опять деньги…
После этого над красивой фуражкой забористые матюки закачались. Не такие адресные, как у Дельфина, но не менее злые. А следом опять же вывод. Не такой скучный, как у отряд-ника, а масштабный, с обобщением, в котором для брата-арестанта ничего хорошего опять же не проблескивало:
– Нечего ждать, пока про нас и про нашу систему там наверху вспомнят… Да и не вспомнят ведь никогда, потому как прочих забот в государстве хватает… Самим шевелиться надо… С бухгалтерией на промке разобраться надо… Она и так в трёх вариантах ведётся, чтобы всем капало… Сдаётся, там ещё резервы есть… Зеки перетопчутся… Можно и ещё с нарядами покрутить… Подрезать, где можно… Знаю, кому это поручить… Есть на зоне мини-цех по ремонту автомобилей… Расширить его надо… Умельцев в лагере полно, платить им не обязательно… Вместо денег – валюты зековской «закурить – заварить» подбрасывать… Заказы, понятно, с воли подтягивать… Привлечь в помощь местных авторитетов, кто в своё время здесь сидел, с кем отношения сохранились… Но главное – не это… Главное, каждое возможное УДО – на карандаш, и чтобы никакой халявы, всё на коммерческую основу, как и всё везде в стране нынче… Каждый недосиженный месяц должен для арестанта, точнее для родни и близких его, денег стоить… И не так, как раньше – одни платят, другие – нет, а, чтобы все – только за бабки, жестко… Месяц воли досрочной должен, минимум, пятёрку стоить, ещё лучше – двести гринов… Чтобы без всякой поправки на нефть и прочую международную хреновню…
Многие из деревенских, что здесь сидят, никаких долларов в глаза не видели… Их проблемы… Верно, делиться придётся… С судьёй и прокурором, без них ни одного решения по УДО не принимается… Ладно, свои люди, тем более, что такое с ними уже не раз прокручивали… Теперь всё это в систему на поток надо… И, чтобы – никаких посредников-отрядников тут не путалось… Они – пусть бараки ремонтируют, арестантов воспитывают, отчёты составляют.
Забавно: в одно время с тем, как на белом поле над головой полковника Алесенко строчки менялись, сам он продолжал между арестантскими рядами прохаживаться. Более того, не замолкал при этом. На старые темы бросал отрывистые фразы: про непорядок во внешнем виде, про перешептывания в строю, про то, как плохо убирается территория, закреплённая за отрядами. Не столько говорил, сколько стращал да упрекал. При этом по-прежнему ни на кого конкретно не смотрел, а только мимо, исключительно в сторону.
Напоследок над нарядной тульёй уже отдалявшегося лагерного хозяина слова были изрядно цифрами разбавлены:
– В зоне одиннадцать отрядов… В каждом всякий месяц один, а то и двое-трое кандидатов на УДО… Каждое УДО – это, как минимум год недосиженного срока… Понятно, в седьмом инвалидно-пенсионерском там – сложнее, там голь перекатная… И в шестом, где почти одни блатные, – трудно… Всё равно хватает… Пусть по минимуму… По среднему… 11 x 2… 22… 22 x 12… 264… 264 x 200… Всё это ещё, пусть на двенадцать… Ух, до фига в год получается… А если, по курсу с баксов в рубли? Очень прилично… Пусть, судье-прокурору отстегнуть… Всё равно нормально останется… И как всё вовремя… Дочери отдельное жилье справить давно пора… Дачу достроить… А там сына после школы пристраивать… Обязательно в юридический… Неважно, кем потом… Следаком, адвокатом, нахудой конец сюда, в зону определю… А юридический – это репетиторство плюс взятка за поступление… Расходы… Расходы… И ведь всё можно найти, всё изыскать реально…
В этих мыслях ничему не поразился Никита Тюрин. Показалось даже, что всё это он уже то ли слышал от кого-то, то ли читал. Совсем, ничего нового. Про то, что УДО здесь за деньги, и про то, что хозяин лихо умеет эти деньги считать, и что деньгами этими делится он совсем нехотя, – обо всём этом он узнал уже в первые дни пребывания в зоне. Уже тогда казалось, что всё так всегда было и по-другому просто не бывает. Уже тогда к этому спокойно он отнёсся, а теперь, спустя четыре года… какое уж тут удивление. Куда серьёзнее его главный на сегодня вопрос тормошил: как распорядиться своим, своим собственным обретением, к чему новые свои, совсем непростые способности приложить?
Рассказать об этом тем немногим, с кем он позволял здесь себе быть хотя бы немного откровенным? А дальше что? Разве кто-то из них сможет дать толковый совет в этой ситуации? Куда более предсказуемо, что такой дар на общую потребность выставят, и придётся типа роли фокусника играть – зеков развлекать, долгие их срока новой забавой скрашивать. С какой стати в таком цирке участвовать? Разве это для порядочного арестанта приемлемо?
И другая засада налицо: если про такие способности зеки узнают – значит очень скоро про них и мусора, в первую очередь, кум и вся его братия пронюхают. У этих хватка мёртвая, а гребут они только в одну сторону. Здесь расклад предсказуем – непременно на себя работать будут жестко заставлять: и за арестантами, и за теми же мусорами обяжут шпионить. Сейчас принято компроматы копить. Такой вариант ещё гаже, да и попросту опасней: любой стукач за своё малодушие рано или поздно непременно сполна расплачивается. И никакой здесь дар не спасёт…
Ещё один вариант использования своих новых способностей несмелым, но блестящим пунктиром мелькнул. Дерзкий, ещё более фантастический, чем суть самих этих способностей. Может быть, направить их целиком и полностью на то, чтобы… отсюда на волю? Не терпя до нескорого звонка, не покупая на барыжных условиях УДО?
Только… как? Понятно, чужие мысли читать – способность уникальная, без преувеличения сказочная, только можно ли с её помощью тройной забор с запретной преодолеть? Что-то не складывается…
Здесь и другое вспомнилось. Реалистом надо быть: беглому арестанту по нынешней жизни засухариться практически невозможно: на вокзалах, в магазинах, во всех людных местах – камеры, и никуда позвонить нельзя – голос в любом месте с первых секунд пеленгуется. Разве что в тайге, в медвежьем углу хорониться. Только и туда ухитриться добраться надо. Да и какой смысл в таком побеге, в такой свободе? Есть ли резон, одну неволю на другую менять?
Ещё и ещё пытался примерить Никита Тюрин открывшуюся уникальную способность к нынешнему своему бытию. И ничего путного из этих попыток не складывалось. Выходило даже, что никакой это даже не дар, никакое не озарение, а что-то очень нелегкое, и, похоже, даже лишнее. Такой вывод сам по себе напросился, и совсем не готов к нему бывалый арестант оказался.
Ещё сутки кубатурил над обозначившимися вопросами Никита Тюрин. За это время и боль, что сначала после мусорской педагогики так прочно в его сознании обосновалась, как-то ушла на задний план, а вскоре и вовсе приуныла, затаилась. Инстинкт первобытный, а, возможно, и вовсе звериный, который в каждом человеке таится до поры-до времени, а в условиях неволи расцветает пышным цветом, уже жестко советовал ему в то время: не надо вовсе внимательно на людей смотреть, нечего над головами их выискивать.
Так и старался себя вести теперь Никита. Установка такая для наблюдательных зеков незамеченной не осталась. Уже и спрашивали напрямую его самые любопытные и самые нетерпеливые:
– Ты чего, Никитос, ото всех воротишься?
Добавляли, вроде в шутку, но с тревожным и хищным вниманием:
– В падлу что ли тебе на арестантов смотреть?
Угрюмо отбивался дежурными шутками в этих ситуациях Никита, но понимал: это ненадёжно, это ненадолго. Придёт время, и его уникальная способность непременно придёт в нестерпимое противоречие со всем укладом арестантской жизни. А это значит, что строгие хранители этого уклада рано или поздно непременно спросят, почему таил он свой дар, почему ни с кем его не делил, даже никому о нём ничего не сказал. Ведь это – почти то же самое, что сидеть в тюрьме или в зоне, считаться порядочным, но всё, что в посылках к тебе приходит под одеялом жрать и хорошие сигареты тайком в рукав курить. Разве может так долго продолжаться? Того гляди случится что-то, что с головой тебя выдаст. Как тогда оправдываться?
Выходило, что со своим обретением надо было скорее определяться. А как определяться? На себя заставить работать, уже прикидывал, не получается. Может быть, вовсе оказаться от такого обретения?
Всерьёз донимали Никиту все эти вопросы. Настолько всерьёз, что та самая чугунная боль, которая поселилась в его голове после мусорской педагогики, а потом, вроде как эту голову и покинула, снова о себе напоминать начала. Да так лихо, что болезненная гримаса почти не покидала лицо Никиты. И уже совсем нехорошо складывалось: мало того, что таясь своего обретения, отворачивал он от всех встречных лицо, так теперь ещё на этом лице всегда царило совсем малочеловеческое выражение: что-то среднее между мукой, ненавистью и отвращением. Ещё злей по этому поводу комментарии окружающих звучали. Уже было, как сосед по проходняку с тревожным и хищным вниманием повторил уже звучавший вопрос:
– В падлу тебе что ли на арестантов смотреть? Тебе вроде самому ещё не один год в арестантах ходить…
Всё это беспокойство и внутреннюю тревогу Никиты Тюрина не просто увеличивало, а скачком в квадрат возводило.
Такое настроение заставили однажды его в сторону лагерного храма посмотреть. Никакого конкретного решения, вроде как, и не вызрело, но желание связать свою главную на сегодня проблему с церковью почти определилось. Кажется, и надежда зашевелилась, что после этого или проблема решится или просто станет легче. Уже и уточнил Никита, по каким дням в лагерную церковь приезжает батюшка из вольного храма, что над зоной вроде как шефствует, да вспомнил, к месту ли или наоборот вовсе, что случилось полгода назад в соседнем отряде. Сидел там парень из местных с законным червонцем по сто пятой. Год сидел, два сидел, а на третий с головой в веру ушёл. Как минута свободная в храм спешит, иконы обходит, молитвы шепчет, крестится истово. Потом и до исповеди созрел.
– Надо… Время пришло…
У меня теперь многое изменится…, – говорил он накануне соседям по проходняку и удивлял их решительным и просветлевшим лицом.
Никто, конечно, этой исповеди не слышал и слышать не мог, но говорили в зоне, будто на той беседе рассказал арестант батюшке что-то про свою делюгу, из чего выходило, что не один жмур на парне, а целых два.
Вроде как покаялся, вроде как душу облегчил. Вроде как всё по-доброму.
Только последствия у этого откровения совсем не добрые вышли.
Уже через неделю нагрянули в лагерь опера из того городка, откуда парень садился. Разговор у них конкретный был: речь только о втором жмуре шла. Заодно пытались и третий труп на парня нагрузить, который на местных мусорах как висяк числился, и к которому парень никакого отношения не имел. По-простому объясняли:
– Ты и этого покойника на себя возьми… Много тебе не добавят… Где два – там и три… Зато мы похлопочем, тебя домой пораньше… Мы постараемся… Только и ты навстречу пойди… Мы потом и чайком с куревом тебя поддержим… Пойди навстречу…
Чем та история завершилась, никто так и не узнал: перевели вскоре парня в другую дальнюю зону, откуда ничем о себе он ни разу не напомнил. Зато чёткий, понятно какой, вывод из этой истории родился и жестко в арестантском сознании прописался.
Про всё это Никита Тюрин и вспомнил, в очередной раз лагерный храм через прутья локалки разглядывая.
Выходило, что ни помощников, ни советчиков у него в нынешней ситуации не было, и быть не могло. Значит, решение оставались исключительно за ним. А каким это решение могло быть, он даже в самом отдалённом приближении, представить не мог. Такая неопределённость тащила за собой великое беспокойство, пронзительную тоску и отвратительную слабость. А за всем этим волнами возвращалась и та самая боль, что впервые проявилась в голове Никиты после того, как три мусора его в полутёмной подсобке подмолодили. Казалось, что боль эта злобы и тяжести прибавила. Соответственно, и гримаса на его лице, про которую он знал и которую неуклюже и безуспешно пытался спрятать, ещё заметней стала.
Ещё сутки промаялся Никита Тюрин со своим обретением, всё более убеждаясь, что новая возможность его сознания – вовсе не подарок, а дополнительный груз к и без того не малой арестантской ноше. Размышлял он на эту тему везде и всегда, но чаще всего случалось это на лавочке в курилке, что справа от входа в барак.
С этой лавочки, как головой ни крути, непременно вид на лагерный храм и открывался. На тот самый, куда ещё совсем недавно он за помощью ткнуться думал, да по известным причинам передумал.
В один из таких моментов, поглядывая на невысокий церковный купол, где-то внутри своего мятущегося сознания ощутил Никита Тюрин какой-то возникший белый зыбкий прямоугольник с тёмными чёткими буквами. Буквы мгновенно сложились в слова. Так же мгновенно пропал белый прямоугольник, и эти слова забылись, но смысл их жестко осел в памяти. Сводился он к единственному выводу, который по своей краткости и жесткости больше приказ напоминал: про все свои обретения и озарения – забыть, жить, как и раньше жил, честно тянуть арестантскую лямку и над головами у встречаемых людей ничего не выглядывать.
Чуть позднее что-то вроде пояснения-комментария вдогон к приказу пришло. Прямиком в сознание. Без всяких посредников в виде тёмных слов на белом пространстве. Простой смысл несли в себе эти пояснения: не дано человеку у себе подобных мысли читать и не надо к этому стремиться.
Так честнее и правильней.
Если же почувствовал он в себе такое свойство, то самое лучшее – отказаться от этого, как от неправильной привычки. Усилием воли, помноженной на здравый смысл.
И принял Никита всю эту информацию как должное. Как будто до всего сам дошел, и сам такое решение принял.
А когда, следом за принятой установкой, чугунная боль его голову покинула, о себе даже слабого напоминания не оставив, понял, что такой ход событий – единственно верный, и совсем успокоился. Тогда же и почувствовал желание подняться, вытянуться в струнку и в сторону купола, рядом с которым недавно простые, но очень своевременные мысли появились, развернуться.
Смотрел он туда долго и внимательно. Будто снова хотел разглядеть тот самый белый прямоугольник с важными словами. Будто смысл, что в тех словах скрыт, лучше усвоить готовился.
И нисколько не удивился, когда рука, что ещё минуту назад сигаретный бычок мусолила, вверх взметнулась и чёткий, к себе обращённый, крест описала.