Книга: Украденный горизонт. Правда русской неволи
Назад: Крещенским вечер на этапе
Дальше: Другое зрение

Смуглая и… вовсе не старуха

Вчера я видел смерть.

Ближе к полночи, когда после второй смены на ужин шёл.

Отстал от всех, шнурок на коце завязать хотел, и… вот она. Проскользила между седьмым и девятым бараком. Не так, чтобы очень быстро, потому я и разглядел её. Но и не задерживалась, от того немного чего из её облика я запомнил.

Главное: никакая она ни старуха. Никакой дряхлости – ветхости. И вовсе не страшная. Смуглая, порывистая. Показалось, тонкий нос нервный и скулы резко обозначенные видел. Что-то восточное, арабское или цыганское во всём этом угадывалось.

Глаз не видел. Это – к лучшему. Кому это надо: смерти в глаза заглядывать.

Одежда свободная, какого цвета не отложилось, но, точно, тёмная. То ли капюшон, то ли платок на голове.

Ещё: ног, проще, ступней, не видно. Между прикидом её и землёй, точнее, асфальтом, в который плац лагерный закатан, пространство свободное, попросту, воздух. Соответственно, не шагала она, а совсем по-другому двигалась – плыла, летела, или кто, невидимый и сильный, нёс её над этим асфальтом.

Рук, кстати, то же не углядел. Так что, ту самую косу, с которой смерть художники рисовать любят, ей держать нечем было бы. Хотя, возможно, руки просто сложены под одеждой были. Потому и не углядел их.

Может быть, это вовсе и не смерть была, а просто женщина? С такой летящей походкой, когда со стороны идущих ног не разглядеть, и у которой руки под одеждой спрятаны?

Исключено! Потому что в полночь на территории лагеря строгого режима никаких женщин просто быть не может. Тут и днём женщина – событие. Когда медсестра с фельдшерицей в сопровождении мусора – прапора дважды в день проходят (на работу в санчасть и обратно) все арестанты к локалкам льнут. Слюну сглатывают, жмурятся мечтательно. И это при том, что медсестра – гымза старая, квашня бесформенная, а фельдшерица, хоть и моложе, по лицу видно – стерва отъявленная, не случайно вторым браком замужем за кумом лагерным.

А место для такой встречи, кажется, не случайно выбрано. Всё логично. Девятый барак – нерабочий, инвалидно-пенсионерский. Не надо объяснять, почему оттуда арестанты чаще всего на последний этап вперёд ногами уходят. И седьмой барак – особенный, опять нерабочий, там блаткомитет базируется, оттуда вся лагерная жизнь рулится. Там самые отчаянные со всей зоны собраны. И там умирают чаще, чем в любом прочем отряде. То вскроется кто, то вздёрнется, а то передоз собственной персоной пожалует. Потому что, повторяю, самые отчаянные там собраны.

С учётом маршрута дамы этой, выходило: жди в зоне нового покойника. К этому не привыкать. Только неделю назад у меня на глазах два шныря из санчасти на брезентовых носилках длинный чёрный пакет из соседнего барака вынесли. Жора Миронов Богу душу отдал. Легко умер – во сне: по отбою лёг, а по подъёму не встал. Сердце. Пятьдесят два ему было. По арестантским нормам, конечно, пожилой, а по вольным представлениям – жить ему да жить. И семью ещё мог построить и детьми обзавестись.

Впрочем, стоп. Метнулась смуглая женщина между… седьмым и девятым бараком. Только не в один из этих бараков она не вошла, проскользила куда-то дальше.

Дальше…

А дальше наш третий барак… Наш барак, в котором я с начала срока и обитаю, и за ним уже тройной забор лагерный с запретной. Понятно, для неё всё это – не препятствие, не помеха. Возможно, она сквозь эти заборы ещё куда-то по своим заботам неотложным двинулась. Например, к соседям нашим в «трёшку». «Трёшка» – это колония номер три. Тоже зона. Только общего режима. И там наверняка у неё дела есть. И оттуда в пластиковых чёрных мешках кто-то регулярно на последний этап отправляется.

А, если всё-таки никуда с территории нашего лагеря она не делась?

Неужели…

Неужели в наш третий барак юркнула? Что ей там делать? Она же просто так не приходит. Она же непременно за кем-то наведывается. Вот только за кем?

В таких переплётах каждый эгоистом становится, каждый в первую очередь о своей судьбе заботится. И трусость при таких раскладах понятна, а потому и простительна. Да и нет здесь никакой трусости. Какая трусость, когда вопрос о жизни человеческой. И я тут – не исключение. Вдруг меня высматривала эта смуглая, нездешних кровей, дама?

Вот здесь-то встаёт ребром в памяти, и больше уже не забывается, что появилась в последнее время непроходящая вязкая усталость, что постоянно чувствуется в основании горла комок, который вроде бы и не сильно мешает, но который и проглотить не получается. А ещё так бывает, что ни с того ни с сего перестаёт хватать воздуха, как будто кто во внутрь железяку ледяную вгоняет и не спешит вытащить. Потому и не вдохнуть, не выдохнуть.

Как приложение иллюстративное, жутковатое и совсем бесплатное: иногда, будто со стороны, картинки в сознании возникают. Про собственные внутренности, про ливер, как здесь говорят, свой.

Словно изнутри с помощью какой-то хитрой камеры я вовнутрь себя заглядываю, а все органы, что там, в сырых потёмках, находятся при этом, нисколько не смущаясь, своей жизнью живут: кто пульсирует, кто вздымается, кто просто колышется. Тут и лёгкие, куревом в очень тёмный цвет окрашенные. Каким им ещё быть, когда с малолетства смолю. Когда при фарте, понятно, фильтровые, а когда без особых возможностей, или на зоне, как сейчас, то «Приму». Слава Богу, выпускают ещё и в цене не сильно прыгнула. Тут и печёнка, верно, разбухшая, известно на каких фронтах утруженная. Тут и сердце моё, моей же жизнью загнанное. То сердце, что порою как бешеное молотит, а порою, как на издыхании, от одного стука до следующего с немалой натужной паузой работает. Иногда даже кажется, будто ощущаю, чем там, в сырых потёмках пахнет. Так на мелгородской пересылке, где вместо окна – форточка крошечная, и где на каждый шконарь по три человека приходилось, пахло.

Кстати, по большому счёту любой из этих органов запросто может кульбит выбросить: забарахлить всерьёз, а то и вовсе в ступор, в отказ. Потому как давно за сорок мне, а с учётом прожитого и отсиженного всё давно изношено.

И внахлёст на видения про мой ливер добавка про то, как совсем не спится опять же последнее время, как перед глазами, даже не закрытыми, то родители, давно умершие, появляются, то давние, куда-то пропавшие, скорей всего так же умершие, друзья.

Мерзкое настроение, паскудные мысли, главная из которых: неужели меня ищет эта смуглая порывистая женщина?

Где-то читал воспоминания какого-то интеллигента, что оттянул в сталинские времена десяточку. С гордым пафосом он, вроде как, признавался и себе и своим читателям, что в неволе он стал ближе… к Богу. Врал, сто процентов. В тюрьме, в зоне, в лагере, человек ближе только к смерти становится. Тем более, если туда он по беспределу, или по оговору, как тот самый интеллигент, попадает. А Бог, который есть конечно, в таких ситуациях бочком-бочком от арестанта и… куда подальше. Не вспоминает он про арестанта, и даже в его сторону не смотрит. Вроде как никакого до него дела нет. Бог – он всё больше для вольных, да и то по особому выбору. Арестанты для него – на потом, на послезавтра, на самую последнюю очередь. Зато смерть тут как тут. То в стриженный зековский затылок дышит, то впереди мельтешит, под ногами путается, а то и просто очень конкретно по плечу хлопнет: мол, пора!

Кстати, почему никто, кроме меня, эту смуглую вёрткую даму между седьмым и девятым бараками не видел? Ни вчера, ни в какое предыдущее время. Даже никакого разговора на эту тему от тех, кто дольше всех сидит, я не слышал. Возможно, просто не принято на эту тему разговаривать, а, возможно, и впрямь всё это про меня, а, значит, и за мной?

Был бы пограмотней, умел бы слова гладко складывать, обязательно написал бы что-то вроде рассказа про смерть в лагере строгого режима. А ещё лучше что-нибудь в стихах про то, как здесь люди умирают, что напоследок почувствовать успевают, что накануне им снится или просто мерещится. Разумеется, опять про всё с поправкой на то, где находимся. На то, что неволей называется, что в территорию между заборами и вышками втиснуто-засунуто.

И, всё-таки, куда вчерашняя смуглая женщина подевалась? Бессмысленный вопрос. Спрашивать об этом так же бессмысленно, как интересоваться, откуда она появилась. Ещё бессмысленней искать этому свидетелей, спрашивать об этом таких же, как ты арестантов.

Между прочим, именно здесь понимаешь, как в неволе дистанция между жизнью и смертью сокращается. Все переходные моменты и посредники всех калибров исключены. По сути, арестант со смертью просто один на один. На воле в этой ситуации всегда кто-то подворачивается, кто такой контакт амортизирует, кто, хотя бы, часть наваливающейся чёрной тяжести на себя берёт. Пусть, зачастую без должной искренности, а то и с откровенным липким лицемерием. Те же родственники, друзья, те же медики, что на воле в таких ситуациях рядом вроде как рядом обязаны быть – всё это в параметры понятия «смерть на зоне» никак не вписывается. Понятно, что и родственников здесь никаких быть не может. На зоне только арестант и неволя, а все родственники, сколько бы писем они не присылали, и как бы часто ты их по телефону, запрещённому, но в любом бараке непременно присутствующему, ты их не слышал, всё это что-то очень-очень далёкое, если не сказать чужое. И те родственники, что на свиданку сюда отваживаются приезжать, ближе не становятся. Потому что эти люди – часть воли, а воля отсюда бесконечно далека. Потому что здесь – неволя, а воля и неволя – это два измерения, два космоса, которые не то, чтобы воюют между собой, но которые просто исключают друг друга.

Где смерть, там и все расклады на тему: что потом, а как там «после»? Если потом просто ничего, значит – ничего. Просто ничего – и всё! Ни времени, ни пространства. Ни вкуса, ни цвета, ни запаха. Не по себе от такой перспективы. Хотя совсем не укладывается это в голове: много лет, сколько жил, всё это было, а потом, вдруг, р-р-раз и уже ничего, ничего – нет. Нет – ничего! Вообще – ничего! Не верю, чтобы всё это именно так было, хотя бы что-то должно оставаться, хотя бы что-то в качестве перехода из жизни в это самое никуда должно быть, непременно должно.

Вполне допускаю, что вот здесь и обязательно спрашивают всякого человека про то, как он жизнь свою прожил, как распоряжался тем, что отведено-отмерено было. Серьёзный спрос. Думаю об этом часто, и совсем не страшно от этого. Верно, воровал всю жизнь, верно, брал то, что мне не принадлежало, чужое брал, совсем при этом не спрашиваясь. Только всё это я обосновать готов. Зайдёт об этом разговор, – обязательно скажу: во все времена у всех народов, вор – обязательная составляющая любого общества. Обязательная и непременная, как несущая и составляющая.

Это что-то из той серии, где Добро и Зло, Белое и Чёрное, Правильное и Неправильное. Без первого – второго не бывает. Одно другое подчёркивает и оттеняет. Всё в связке. Всё по единому кругу.

Сильно верующие здесь непременно еще и про Бога и Чёрта вспомнят. Разве я найду, чем им возразить?

Кстати, когда воровал, силу я никогда не применял, и последнее старался не забирать. Выходило, что тем, кого обворовывал, напоминал, что внимательнее надо быть, что любое имущество – временно, что всё – прах и тление, как те же верующие утверждают. Выходит, я какое-то равновесие помогал утверждать и поддерживать.

Пока обо всём этом думал, часа полтора времени прошло. Все сигареты, что в пачке оставались докурил, ещё и у соседа по проходняку стрельнул. Страху не убавилось. Скорее, наоборот. Потому и ноги отяжелели. Ко всему в придачу сердце заколотилось. Такое впечатление, будто вся грудная клетка ходуном задвигалась. Машинально даже лепень расстегнул, майку задрал, на левую сторону груди уставился. Думал, увижу, как там всё колышется и трясётся. Зря думал, там всё вполне обычным порядком вверх – вниз поднималось и опускалась. Хорошо, что никого в этот момент рядом не оказалось, а то не нашёлся, что ответить, если бы спросили, с какой стати я на бабий манер полуоголился.

Пока с сердцебиением разобраться пытался, в барак весть пришла: мусор-прапор из дежурной смены под утро умер. Коротал ночь за бухлом и разговорами с другими мусорами, потом, прямо за столом, вроде задремал, уронил голову на руку. Хватились собеседники-собутыльники минут через сорок, тряхнули за плечи, а он… не дышит. Заметный был мусор – метра под два ростом, и лицо у него коричневого оттенка, как будто очень загорелое, отсюда и погоняло – Чифир. Не самый вредный мусор. Никто не помнит, чтобы он на шмонах особое рвение проявлял. Было дело, что кому-то он даже телефон на зону заносил. Впрочем, всё равно мусором он был, сам ремесло выбирал, никто ему профессию под ножом не навязывал. Только и это теперь не важно…

Так вот, не стало ту ночь Чифира. Теперь ясно, почему накануне мне смуглая быстрая женщина ближе к полуночи повстречалась. Понятно, что ни девятый пенсионерский, ни седьмой блатной, ни наш третий мужицкий рабочий бараки её не интересовали. И соседей наших в «трёшке» на общем режиме не собиралась тревожить. Она… арестантские бараки обогнула и прямиком в административный корпус направилась, где в планах её было на прапора Чифира спикировать.

Вот и спикировала. Стопроцентное попадание! Да и разве она промахивается когда?

Нет такого в арестантских традициях, чтобы по умершему мусору скорбеть, только я завтра всё равно в лагерном храме за помин души Чифира свечечку поставлю. Хотя бы в виде благодарности, что ему досталось то, что могло бы мне выпасть. Конечно, никому ни слова, ни полслова об этом. Ещё пошепчу – попрошу, чтобы не встречать мне больше эту смуглую быструю женщину, которая, не понять, то ли ходит, то ли летает, то ли носит её кто над землёй. Хотя, повторяю, совсем она не страшная: смуглая и вовсе не старуха.

Ая… я жить буду. Возможно, и не так правильно, как большинство людей представляют. Но по-своему всё равно правильно. Как судьба отмахнула. По своему разумению, по своей совести. В поддержание общей конструкции Правды и Справедливости!

Назад: Крещенским вечер на этапе
Дальше: Другое зрение