Солнце садилось за правый берег. Конечно, до полного заката, какой можно увидеть на «чистых» территориях, было ещё далеко, солнце падало за стену тумана, но с востока, со стороны левого берега на канал наваливался сумрак.
– Где это место? – спросил капитан Кальян. Возвращение на канал вселило в него привычную уверенность, и воспоминание о доме Сестры всё меньше бередило душу. – Где мы примем их на борт? Почему ты всё не говоришь мне?
– Совсем рядом, – отозвался Ваня-Подарок. – Вон, видишь, впереди по обоим берегам ступенчатые выходы к воде, как широкие лестницы? Только нам надо будет пристать к чужому берегу.
– Ты уверен? – с сомнением поинтересовался Кальян. – Это Ступени. Мы там не останавливаемся.
– Я знаю, капитан. Но Хардов выйдет именно оттуда.
– Поверь мне. – Матвей с недовольством разглядывал приближающиеся каменные лестницы, украшенные ампирическим парапетом, того же стиля беседками и скульптурными группами, ближайшими из которых оказались небольшие дельфинчики и полуобнажённый мальчик, играющий с тритоном. – Это не просто суеверия. Нехорошее место.
– Я слышал, Матвей. Но у Хардова есть для этого основания.
Кальян покачал головой. Гребцы никогда не задерживались у Ступеней. Проходили их на полных ходах, прижимаясь к своему берегу. Поговаривали, что под Ступенями находится единственное место, где в канал впадает ручеёк из гиблых болот. И этой тоненькой струйки отравленной воды хватало не только для того, чтобы притягивать к себе уйму крыс, многие из которых, чего ж скрывать-то, являлись самыми настоящими скремлинами. Поговаривали о вещах намного похуже. Что на закате, – хотя сам Кальян не видел, держался от этого местечка подальше, – что-то нехорошее, неправильное начинало твориться со скульптурами, и самыми неправильными были не вездесущие красноармейцы и колхозница, а именно самый безобидный играющий мальчик. Может, это правда, может, нет, но несколько лодок пропали здесь, сгинули в неизвестность, и проверять слухи на собственной шкуре Матвею вовсе не улыбалось.
– Что ж вы за люди-то такие? – пробурчал капитан. – На всём Длинном бьёфе это единственное плохое место. И до него, и особенно после, ближе к Дмитрову, вода на канале так хороша, живая, как из родника, пить можно, не говоря уж о том, чтобы купаться. А он мне – останавливайся здесь. Что за люди?
– Гиды. – Ваня-Подарок пожал плечами и ухмыльнулся.
– Ничего смешного. Что ж это – гиды и всё можно? Так не бывает. Нельзя так, как-то не по-людски.
– Не кипятись, капитан.
– Нет, ну ты мне объясни: почему из всех прекрасных мест он выбрал именно это? Нет, просто объясни! Может, я пойму. Что он тут позабыл, Хардов-то, именно тут?
– Ты совершенно прав, – произнёс Ваня-Подарок и умиротворённо откинулся к борту лодки. – «Позабыл» – правильное слово. Хотя я говорил ему, что не избежать этого. Не хотел он брать чужих. Думал обойтись Муниром. Не хочет он их мучить, жалеет. Честно говоря, я тоже не хочу.
– Вань, – Кальян озадаченно посмотрел на альбиноса, – ты вот сейчас что мне сказал?
– Да про скремлинов я. И Тёмные шлюзы, которые без них не пройти.
– А-а. – Кальян хоть и покивал, но взгляд его сделался ещё более озадаченным. – И что?
– Матвей, до Тёмных шлюзов, над которыми туман висит всегда, на канале есть ещё только одно место, где можно совершить сделку. И это место – Ступени.
– Какую сделку?
– Не беспокойся, капитан, вам завяжут глаза. Меня и самого от этого трясёт… По желанию, конечно, ну-у… глаза-то.
– Какую сделку? – повторил здоровяк, чувствуя, что у него запершило в горле.
Ваня-Подарок смотрел на уже близкую каменную лестницу, спускающуюся к воде.
– Вот они, Ступени, – произнёс он. – До Темных шлюзов у нас осталось только одно место, где он появляется. Это здесь.
– Появляется… этот дед? – начал догадываться Кальян и сам удивился, что не смог сдержать какого-то очень нехорошего смешка. – Ты про него?
– Дед, – согласился Ваня-Подарок. – Только боюсь, что сегодня ты увидишь Перевозчика несколько другим.
«Они слышат нас, – подумал Хардов. – Не знаю, понимают ли, но слышат очень хорошо». Он, чуть сощурив глаза, смотрел на наползающий туман, а Мунир перелетел к нему на плечо и вцепился когтями в прочную ткань плаща. Дымчатые языки то густели, наливаясь чернотой, то, вновь светлея, плыли внутри надвигающейся стены, наперерез общему направлению, и гиду это очень не понравилось.
Редко когда туман был так активен, будто внутри него невидимое призрачное воинство совершало свои перестроения. Если у них и было время для того, чтобы относительно спокойно уйти отсюда, то сейчас оно закончилось. Их действительно заманили, и Хардов всё больше склонялся к мысли, что ему известно, кто. Он быстро посмотрел на своих подопечных и поднёс указательный палец к губам, закрывая их: т-с-с, ни звука. Затем отвернулся, широко расставив ноги и подняв голову.
В тысяче поединков на тысяче дорог Хардову не раз приходилось принимать эту позу, гордую, угрожающую, превращающую его в сильно скрученную пружину, готовую мгновенно распрямиться, в кобру, готовую к броску. И каким бы ни был его противник, он всё же предпочитал обратиться к нему со словами предупреждения.
– Мой скремлин слаб, – спокойно сказал Хардов. – Но у него ещё достаточно сил, чтобы помочь мне.
Фёдор смотрел на гида, и липкий, до тошноты страх несколько отступил. А Хардов бережно погладил ворона и негромко промолвил:
– Мунир, мне понадобится твоя помощь.
Ворон встрепенулся, захлопав крыльями, несколько вытянул шею и стал тревожно переминаться с лапы на лапу. Гид снова погладил его – птица начала успокаиваться, впрочем, крылья остались раскрытыми.
– Мне не нужно видеть, а только слышать. Понимаешь меня? – прошептал Хардов. А затем он заговорил громче и чётче, оставляя короткие паузы между словами, а ворон склонил голову и смотрел ему в глаза. – Не нужно видеть, нет, это тебя убьёт, старый друг. Мне-не-нужны-глаза-в-тумане. Я должен лишь слышать их. Совсем чуть-чуть.
«Чуть-чуть, – мрачная усмешка промелькнула по краешку сознания Хардова. – Насколько чуть-чуть? Насколько ты готов и дальше жертвовать своим вороном?»
Мунир всё ещё смотрел своими глазами-бисеринками на Хардова, а тот деликатно отыскал у него в подкрылье совсем небольшое перо и быстрым точным движением выдернул его. Ворон чуть приоткрыл клюв, как будто от боли, да так и застыл. И тогда Хардов сказал нечто странное:
– Мунир, я слышу твоё сердце.
В интонации его голоса присутствовало что-то настолько нежное и личное, почти интимное, что Фёдор почувствовал необходимость отвернуться. А Ева, сама не ведая того, придвинулась к нему вплотную, коснувшись юноши плечом. Внимание Евы было приковано к Хардову, её застывшие, чуть влажные глаза на побледневшем лице казались сейчас огромными.
– Твоё сердце, – прошептал Хардов одними губами.
Клюв Мунира ещё приоткрылся, и Фёдор увидел… Юноша снова подавил острую необходимость отвернуться. Зрелище оказалось невозможным и одновременно завораживающим. Всё, что Фёдор когда-либо знал о скремлинах, сейчас могло быть либо подтверждено, либо опровергнуто. Из клюва Мунира поднималась вверх тоненькая и беззащитная светящаяся струйка, с которой словно осыпались серебряные искорки. Она была тонка, как ниточка, и возможно, только показалась, но такое же свечение возникло вокруг странного украшения Хардова – весёлые серебряные искорки играли на игрушечном костяном бумеранге.
– Всё, – быстро сказал Хардов, ладонью закрывая ворону глаза.
Но мир вокруг них уже изменился. Всё слуховое пространство словно ожило, вычленяя из монотонного шёпота совсем другие звуки. Шаги в тумане. Беглые, настороженные… Шершавый шелест, сменяющийся чавкающим хлюпаньем, будто что-то ползло между кочками, хищное, но ещё до конца не родившееся из болот. Протяжный стон склонённого под гнётом мрачной тяжести дерева и то, чего не перепутать и от чего мороз иголочками пробежал по коже, – ворчливое присутствие незримой огромной толпы.
Только звуками всё не ограничилось. Туман надвигался медленно, но теперь он словно подобрался, уплотнился, граница его сделалась более чёткой, а в скольжении теней по внутренней стороне густеющей дымчатой стены смутно угадывались человеческие фигуры. Всё это продолжалось лишь несколько коротких секунд, пока плясали весёлые искорки.
Фёдор посмотрел на Мунира. Ворон казался ослабленным, но клюв его был закрыт, сияние исчезло. И Фёдор вдруг понял, что увидел сейчас нечто тайное и восхитительное, чего он никогда не забудет. На миг его переполнило незнакомое радостное чувство, ему захотелось кричать, словно всё хорошее, что он знал о жизни, сосредоточилось в этом голубовато-серебристом свечении. Словно оно и есть сама жизнь, существующая вопреки всему даже в самых плохих местах. Словно мир намного больше наших страхов, скрытых туманом, и его сияющая сердцевина всегда в нас; мы несём в себе великую тайну и великий дар, и ничто не в состоянии у нас этого отнять.
Сердце юноши восторженно застучало.
«Так сияет… любовь, – сам того не зная, чуть было не прошептал он, – из которой состоит всё вокруг. Из которой всё сделано, как… все, что можно увидеть. Только больше. Потому что это чистое сияние скрыто везде. Везде и во всём. И… и… В нём все наши праздники и все наши песни. Всё наше радостное “да”, выплеснутое навстречу лицевой стороне мира, и как бы ни прогнила изнанка, это сияние ещё в состоянии всё исправить. И… и… или…»
Фёдор рассеянно захлопал глазами. Он вдруг ощутил что-то ещё, что накинуло тень на угнездившуюся в его сердце радость. Он почти понял что-то, но… Всё уже прошло. Они стояли в самом центре гиблых болот, и они здесь по его вине. Хардов пристально смотрел на юношу и снова поднёс указательный палец к губам – молчи…
Мир вокруг них оказался полон совершенно другими звуками.
«Молчи, молчи, дружок, – думал Хардов. – Не время сейчас для иных слов».
Шёпот и стонущие вздохи не отошли на второй план, но в них стали появляться обрывки фраз, которые всё больше обретали осмысленность. Можно было различить, как из отдельных непонятных тёмных звуков рождаются слова, такие же тёмные, но всё же привычные уху.
«Это продлится недолго, – успел подумать Хардов. – Я смогу понимать их язык, а они слышать и понимать меня. Недолго».
А потом все звучавшие в нём мысли утихли.
– Сыновья и дочери Второго, – громко и внятно произнёс Хардов, – я знаю о вас. И не собирался нарушать ваш покой. Мне нужно лишь пройти к Ступеням.
Ева моргнула. В её высохшем горле наконец родилась капелька влаги. Она вовсе не заметила, как вложила свою ладонь в руку Фёдора. Движение было машинальным, вызванным скорее страхом, но и чем-то сокровенным, чему невольными свидетелями они стали. Да и Фёдор не сообразил, что несильно сжал руку девушки.
Гид немного склонил голову и добавил:
– Прошу вас пропустить меня.
Его слова не возымели действия. Тогда Хардов отвёл в сторону полу плаща, и из-под неё выглянул ствол укороченного «калашникова».
– У меня есть серебряные пули, – не понижая голоса, сообщил гид. – А есть и серебряные монеты. И я иду к Ступеням по делам старой коммерции.
В тумане родился короткий, то ли настороженный, то ли недоверчивый всхлип. Возможно, его движение несколько замедлилось, но чистый островок составлял уже не более двух десятков метров в диаметре.
– Вы знаете, о какой коммерции я говорю. И вам лучше пропустить меня.
«НЕЛЬЗЯ!» – могильным холодом дохнуло из неведомых глубин тумана.
У Хардова дёрнулось лицо. Это непреклонное повеление оказалось хлёстким, как удар. Гид бросил быстрый взгляд на своих спутников. Оба застыли, боясь шелохнуться, их щёки обескровились. Возможно, они тоже что-то слышали, но не ушами, а теми крохотными тёмными точками внутри каждого, где способен рождаться ужас.
Гид взялся левой рукой за цевьё автомата, почувствовал, что его губы сделались сухими. Разлепил их, выдохнул струйку воздуха, похолодившую крылья носа.
– Не надо со мной играть, – процедил Хардов.
Сейчас он был полностью внутренне готов, сосредоточен и спокоен. Даже импульс азартного жара, предвкушающего схватку, уже прошёл. Настала холодная и размеренная пора действия. Сейчас, после мига тишины… Веко Хардова чуть дрогнуло. Оставалась проблема: он был не один. И это было гораздо сложнее. Гораздо. И это приходилось учитывать.
Хардов поморщился.
– Скремлин слаб, – повторил он, но теперь в его голосе звенел металл. – Но ещё сможет стать моими глазами.
Хардов вспомнил бледные круги мёртвого света, ползущие в тумане, и понял, что дела обстоят даже хуже, чем он предполагал. Он стоял на грани. Перешагнуть за которую ничего не стоит, только на сей раз обратного хода, может статься, уже не будет. Каждое его слово теперь потянет на вес золота. Оно станет дороже золота. Станет тем единственным, что действительно важно для человека. Хрупким мостиком, отделяющим жизнь от смерти. Мостиком, который, как когда-то сказал Учитель, – и Хардов отыскал в своём сердце мгновение, и мимолётная светлая улыбка блеснула в его выцветших глазах, – может стать цветущим садом и полностью принадлежать тебе, садом, так похожим на Рай древних, а может – Адом, который милосердно скрыл туман. Вопрос выбора всегда и только внутри тебя. Но Хардов не верил больше в Ад и не верил в Рай. И он уже принял все решения.
– Серебряные пули, – произнёс Хардов, а затем, повышая голос, словно купец на рынке, добавил: – Или серебряные монеты?
Гид не мигая смотрел на приближающуюся завесу мглы. Ждал. Вслушивался. Как обрывки фраз проворачивались с трудом и скрежетом плохо подогнанных шестерёнок, как она цеплялись друг за дружку, всё больше вычленяясь из шёпота и бормотания, и как наконец в хоре шершавых грязных клокочущих звуков тягостным выдохом пронеслось:
«Серебряные пули»
И тут же многоголосое эхо откликнулось, повторяя эту фразу с самыми странными интонациями – от вопросительных до отрицательных, от боязливых и пропитанных ненавистью до панически-негодующих и капризных, словно повторял всё это некто совершенно безумный, пребывающий в давно уже утраченном времени. Только они не были безумны. Вернее, сокрушительное безумие злой воли, что держала их здесь, и было тем единственным и неведомым жутким способом их существования.
Правая рука Хардова легла на затвор. Мгла теперь действительно ползла медленно, словно нехотя, и стало возможным различить какую-то атавистическую попытку диалога или самодиалога:
«Нельзя пропускать. Сказали, нельзя».
И контраргумент, полный истеричной ненависти:
«Серебряные пули».
«Плохо. Не сказали про пули».
Шипящее и всё более наливающееся злобой возражение:
Нельзя…
Пропускать…
Сказали. Нельзя. Пропускать.
И резонное, на грани несколько комичного, жадно-задумчивого сожаления:
«Серебряные пули плохо. Сказали, будет легко. Просто. Просто забрать их. Плохо не сказали».
Хардов передёрнул затвор. С сухим клацающим звуком патрон оказался в патроннике. И все звуки смолкли.
Фёдор посмотрел на Еву. И она ответила ему прямым взглядом. Испуганным, трепетным, но и… было в нём что-то ещё. Что-то, чего Фёдор так и не успел понять. Потому что в следующее мгновение прозвучал голос их гида.
– А теперь послушайте меня, – произнёс он повелительным тоном. – Я Хардов, вернувшийся воин, и со мной те, кто не достанется вам. Решайте: серебряные пули или серебряные монеты?
Это было сказано с таким непреклонным достоинством, что Ева невольно улыбнулась. И в липком киселе страха, пропитавшего каждую клеточку её существования, стало рождаться что-то робкое и новое, похожее на гордость. Фёдор же смотрел сейчас на гида просто с прямым и открытым юношеским восхищением.
– Решайте, – властно повторил Хардов, метнув в туман ледяной взгляд. – Я иду к Ступеням.
А затем он сделал короткий шаг вперёд. И движение мглы прекратилось.
Повисла тягостная пауза. Словно нечто в тумане натолкнулось на это короткое движение, а может, на имя «Хардов»; натолкнулось, как на невидимое препятствие, остановилось и сейчас раздумывало.
Гид не мог позволить себе тратить время. Совсем скоро они перестанут понимать его. И их прерванная сладкая грёза, нарушенный сладкий сон оставит им лишь один выход: завистливую, ненасытно-бессмысленную, хищную агрессию.
– Оставьте вашу жажду и вашу жадность. – Хардов говорил, чеканя каждое слово. – Они не в помощь. Я ещё исполню, что должно, но не сегодня! Если потребуется, я могу дать слово. Вам известно, что это значит, – зарок ненарушаем. Но со мной те, кто не достанется вам.
И гид сделал ещё один шаг вперёд.
Вероятно, Фёдору только показалось, что мгла несколько отпрянула. Но всё дымчатое пространство перед Хардовым стало набухать чернотой.
– Я. Иду. К Ступеням, – сказал Хардов.
Скорее всего, по той причине, что Фёдор смотрел на гида, возможно, по какой иной, он не увидел того, что открылось Еве. Из набухшей черноты появилась рука, та самая хищная лапа, которую девушка уже видела, только теперь на кончиках скрюченных когтей висели темные дымчатые языки. Еве показалось, что стало ещё холодней, невозможно холодно, что стынет сердце; лапа, скрюченная рука не дотронулась до Хардова, лишь дымные клочки-языки облизали его лицо, и лапа убралась обратно во мглу. Но перед тем как сумрачная длань исчезла, где-то на грани слуха, а может, между ударами её стынущего сердца, девушка услышала невыносимо тоскливое, невозвратное и непреклонное: «Берём слово».
– Значит, решено, – просто сказал Хардов, убирая оружие. А затем он всё же застегнул свой длинный плащ, кутаясь, словно его пробил озноб.
Фёдор не видел руки, окутанной клочьями тумана, и не слышал того, что слышала Ева. Если только что-то мелькнуло на краешке сознания, холодком пробежав по затылку.
И только тогда Фёдор и Ева обнаружили, что держатся за руки. Фёдор, которого не только детские друзья, а даже гид Хардов звал Тео, и Ева, у которой было лишь одно имя. Молодые люди смутились, потупив взоры, и их руки разомкнулись.
– Идёмте, – позвал Хардов, не глядя на своих спутников. – Они не опасны для нас больше.
И гид вступил в открывшийся тоннель.
Ева, не оборачиваясь, пошла за Хардовым. Вскоре к ним присоединился и Фёдор. Он уже сделал несколько шагов, но что-то заставило его обернуться и бросить на болота последний взгляд.
Обрубок щупальца телесного цвета, мёртвый червь, что завёл их сюда, лежал между двумя кочками на том месте, где его бросили. А длинная искривленная лунка под ним, залитая тёмной водой, показалась сейчас ухмыляющимся ртом. Фёдор нахмурился, и на какое-то мгновение его взгляд сделался пустым, как у лунатика.
«Это и не болота вовсе, – подумал юноша. – Это маска, маскировка, скрывающая что-то гораздо более гиблое».
И следом волною чёрной колючей пустоты в нём поднялся вопрос, который чуть слышно слетел с его губ:
– И все же кто такая Лия?