Книга: Холочье. Чернобыльская сага
Назад: 2
Дальше: 6

4

Бывают слова, которые нельзя обойти окольными путями.

Уже много дней я мучаюсь ими. Время, когда я сижу, и думаю, и пытаюсь их написать, съедается мгновенно, часы за часами, дни за днями. Мне кажется, я проваливаюсь куда-то – в пустоту, в темноту, в бездонную пропасть. И понимаю, с трудом, с опозданием понимаю, почему это так. Об этом нельзя написать. Нельзя написать о другом, потустороннем мире, и он мстит мне немотой, молчанием, отсутствием формы, зачеркиванием слов, не ведущих на дорогу, как будто кто-то кружит меня в темном лесу. Нельзя написать о другом мире. А я упорствую.

Однажды я побывал там. Когда никого в этом мире не стало, и я сам здесь исчез, я увидел свою улицу, беззвучно говорящих соседей, отца и мать, и дедушку, и бабушку, коров, коней, и луг под ними, и речку с неподвижною водой. Я смотрел вокруг себя и плакал от любви ко всему, что видел. Но меня никто не замечал, я не нужен был, а может, нелюбим – еще не пришло мое время. И пора было обратно, я это понял по страшной боли напоминания, что должен вернуться. Я оглянулся, побежал и помню, что нырнул со всего бега головой вперед в вертящийся циферблат. Семерочка, приоткрывшись, пропустила меня.

Как-то в аэропорту я увидел в книжном киоске свою книгу об отце. Обрадовавшись, сфотографировал ее и послал сыновьям. Потом, сидя на скамейке в зале ожидания, пересмотрел отправленные сообщения. Фотография была послана отцу, умершему два года назад. Я так и не смог стереть из адресной книги его номер.

Совсем недавно в деревне возле магазина двум пьянчугам показалось, что я слишком медленно проезжаю мимо них. Они искали, к кому прицепиться, блуждая бессмысленными взглядами по сторонам, подбрасывая в руках какие-то предметы, отвертки или ножи, не успел рассмотреть. Я подумал, что они пришли из тюрьмы, не знают, что делать на свободе, и совсем не прочь вернуться обратно. Помню белую пену в уголках их ртов, доказывающую, что они не в себе. Они стали рвать дверь моей машины. И тут у меня зазвонил телефон. Я машинально взял его, вгляделся – звонок был от отца. Умершего два года назад. Если б не было этого звонка, я, конечно, вышел бы из машины. Но на этот раз я впервые в жизни убегал, предупрежденный об опасности. Мои преследователи бежали за машиной, надеясь, что я приторможу на повороте. Я смотрел на них в зеркало заднего вида, слушая звонок телефона, оцепенев, не решаясь нажать кнопку ответа.

Хватит этих примеров моей связи с потусторонним миром. Каждый человек знает их на своем опыте. Зачем же я пишу об этом, преодолевая внутреннее сопротивление?

Тот иной мир, за семерочкой, загадочен не меньше, чем мысли о нем. Но он существует, иногда являясь в виде подсмотренного зазеркалья. Или напоминая о себе странными сигналами.

Я думаю, что не предметы, и не воздух, и даже не пустота наполняют весь мир. Наполняют образы. Самый главный, бесконечный, Бог. Остальные образы, поменьше, окружают нас вблизи, наши чувства пронизывают эти сферы, улетая в бесконечность.

Вот, оказывается, о чем я хотел написать. О таинственном мире, в котором находятся мои предки. Я ищу на небе ту звезду, которая вела их в бесконечном пути для спасения и сохранения жизни, для ее продолжения. Она указывает и мне, будет светить и после меня – звезды, в отличие от нас, не стареют.

Но надо поставить точку в этой измучившей меня главе. Следующая будет о моей маме, никогда не связывавшей свою жизнь со светом звезды. Во всяком случае, она об этом мне не говорила. Я осмелюсь подумать об этом вместо нее.

5

«Я, Карпекина Антонина Леонидовна, расскажу письменно о том, что пришлось пережить нашей семье в годы войны.

Все начинается и заканчивается любовью, но какая же она разная в начале и в конце! Сначала я не понимала ее, а когда не стало родных мне людей, моя нетронутая любовь к ним разрывала меня. Куда ее можно было поместить? Стена была передо мной. Мои мысли не соглашались быть воспоминаниями.

Война поделила всех людей на живых и неживых. Можно было только вспоминать погибших, а хотелось продолжения их жизней. И то, что это невозможно представить, было для меня тогда страшнее всего. Думать я надолго прекратила, только вспоминала. Так и остались для меня погибшие такими, как были.

Я перечитала сейчас то, что написала, и поняла, что сделала ошибку. Всю жизнь я учила детей писать сочинения, а сама ошиблась. Нельзя брать груз не по силам, нельзя загонять мысль в тупик только потому, что хочешь ее выразить. Мне хотелось сказать про мою любовь, про мои чувства о делении мира пополам, про мою память. А я не умею сказать так, как оно есть. Только приближаюсь к этому, и потому мне кажется, что говорю неточно, издалека. Не по силам мне выражать такие понятия. Всем не по силам, не только мне. Ведь все говорят «люблю» и жалеют, что слово маленькое по сравнению с чувством, все говорят «плачу», а как выплакать внутренние слезы? Я столько видела людей, говорящих о своем горе, что поняла: сказанное важнее услышанного. Вот и я буду писать, как умею, как говорю.

Семья моих родителей до войны проживала в деревне Будище Чечерского района Гомельской области Белоруссии. Отец Карпекин Леонид Алексеевич работал директором неполной средней школы, мать Иваровская Христина Павловна работала там же учительницей младших классов. Коллектив школы был сплоченный, дружный, словно одна большая семья, единая в работе и в необходимой помощи каждому из своих членов.

При школе была отличная библиотека, пополнением которой занимался мой папа, считавший, что в ней должны быть книги не только по школьной программе. Он был большим любителем литературы и часто собирал на школьные вечера учеников, рассказывая им прочитанные книги. Потом они читались всеми по очереди. Папа говорил ученикам, что к литературным героям надо относиться как к обычным людям, а то, что они кажутся умнее и необычнее всех живущих людей – это оттого, что про них написали. Я помню, как он поискал глазами среди сидящих перед ним учеников и сказал, что если написать про Василия, тот тоже станет умнее. Все тогда долго смеялись. Папа умел увлечь учеников. Пошутит, а потом скажет что-нибудь важное. Что главное не брать пример с героев книг, а учиться у них думать, становиться на их место или ставить их на свое, сравнивать с собой. Это, конечно, почти то же, что брать пример, но все-таки немного иначе. Учитель литературы тоже сидел на этих вечерах и говорил папе, что многое из того, что слышит, использует на уроках.

Иногда папа читал стихи и говорил детям, что надо учить их наизусть, чтобы потом вспоминать. Попробуйте это сделать, и почувствуете, что стали лучше, как будто умылись, говорил он, улыбаясь, и читал какое-нибудь неизвестное стихотворение Некрасова или Никитина, которое помнил еще с детства. Но сам папа никогда не писал стихов. Он боялся даже прикоснуться к этому, как он говорил, чуду. И часто хмурился, когда на таких вечерах кто-то читал свои неумелые стихи. Он не ругал их, конечно, и не запрещал писать. Но любил только совершенство, только то, что давно уже признано. Мне он говорил, что писать стихи без таланта – кощунство. Наверное, боялся за меня. У каждого свои чудачества.

Среди учащихся, собиравшихся на литературные чтения к моему папе, был студент Гомельского медучилища, местный житель Терещенко Андрей Ильич. Мы с ним дружили. Он часто рассказывал мне о своем училище, о будущей своей работе и как-то, улыбаясь, сказал: «Вот и будут у наших детей родители медики». В ответ на это я, скрывая от него улыбку согласия, убежала в другую комнату. Когда я окончила семилетку, Андрей так же ласково, с улыбкой, как умел это делать только он, уговорил меня отвезти документы в медучилище. Мы поехали вместе с Андреем. Документы мои приняли, возвращались мы из Гомеля радостные, словно сделали одно из главных дел в своей жизни, и Андрей говорил: «Давай после училища работать вблизи своих родителей, чтоб было кому помогать нам деток растить». В ответ он услышал: «Ох и болтун же ты! Далеко нам с тобой до деточек. После училища надо на свои ноги стать, чтобы на себя надеяться, а не на родителей». Но Андрей твердил свое: «Мой отец часто обращает на тебя внимание, когда ты ходишь за водой к кринице или стираешь белье на речке, и говорит мне, какая у Леонида Алексеевича дочка – и вежливая, и добрая, и трудолюбивая. Вот бы нам такую невестку». И правда, вскоре мне повстречался отец Андрея, который с улыбкой сказал, как будто это было решено: «Ну вот и хорошо. Будут у меня свои медработники. Возможно, поживем мы со своей старухой подольше». Странно, но после всех шуток Андрея я встретила эти слова совсем без удивления, как будто их сказал не только знакомый, но и близкий человек.

Но хорошему не суждено было сбыться. 22 июня 1941 года я поехала поделиться своей радостью, что буду студенткой медучилища, к своей тете Паше в поселок Кремлевка Краснопольского района, в пятнадцати километрах от Будища. При въезде в Кремлевку услышала страшное слово «война». На скамеечке сидел дядя Евдоким, муж моей тети Паши, и играл грустные мелодии на гармошке, женщины с мужьями танцевали и плакали, это было что-то такое, что трудно объяснить словами. Дядя Евдоким продолжал играть грустные песни на гармошке, женщины продолжали плакать. К восьми часам утра всем мужчинам приказано было явиться к сельсовету для отправки в военкомат. Среди них был и дядя Евдоким. Через три месяца тетя Паша получит похоронку и останется с тремя малолетними детьми. От голодной смерти ее спасет швейная машинка, которую ей подарил мой папа на свадьбу.

Я сразу же помчалась сколько было силы домой, чтобы успеть попрощаться с папой. Боялась, что опоздаю. Но он еще был дома. Ему было приказано оставаться на месте до того времени, пока не будут мобилизованы все подлежащие призыву, и он ушел с последним отрядом. Провожала папу за деревню, пока уезжающим не приказали садиться в грузовик, вся наша семья: дети – Тоня, Фруза, Миша, Леня, Верочка и Витя, бабушка Акулина и жена Христина Павловна, единственная кормилица и хозяйка. Старшей Тоне, то есть мне, за месяц до этого исполнилось четырнадцать лет.

Перед отъездом папа успел взять в колхозе трех лошадей с двумя телегами для нашей эвакуации и наказал нам немедля отправляться на восток. Он попросил ехать с нами и своего ученика, выпускника школы Карпеченко Ивана, потому что маме одной с такой семьей, коровой и лошадьми трудно будет управиться. Иван охотно согласился. Он был сиротой, жил у нас почти все время, потому что не хотел жить с мачехой, она плохо к нему относилась, а мой папа его любил.

Вот так мы и отправились назавтра в путь. Иван очень боялся бомбежки. Как только услышит гул самолета, бросает телегу и бежит прятаться, несмотря на то, что на телеге остались дети и старуха. Это было какое-то предчувствие смерти от бомбежки, что в скором времени и случилось.

Вскоре к нам присоединилось несколько подвод с беженцами из Гомеля. Стало не так одиноко, у гомельчан было много детей, на остановках мы разжигали небольшие костры и вместе готовили еду.

Было до слез обидно, когда в некоторых селах, которые мы проезжали, крестьяне плохо к нам относились. Запомнилось одно большое село в Сумской области. Когда мама подошла к колодцу, чтобы набрать воды, попить детям и напоить лошадей, несколько женщин окружили колодец и диким криком начали кричать: «Не дадим воды, пусть подохнут ваши жиденята, идут наши избавители, мы заживем при них богато и счастливо». Мы так и уехали без воды.

Усталые, мы остановились в одном из сел на ночлег, уснули, а проснувшись, не нашли свою парку лошадей. Осталась одна лошадь и корова. Горю нашему не было конца, плакали дети, а маме и бабушке было не до слез, они решали, как ехать дальше. Надели на корову хомут, бабушка взяла ее за повод, и наша Красавочка, словно зная наше большое горе, стала потихоньку напрягаться в хомуте, и воз двинулся с места. Сколько было радости у детей, которые сами еще не могли долго идти!

Потихоньку мы продолжали «ехать» – в одной упряжке корова с хомутом на шее, в другой лошадь, которая везла на телеге детей. На воз, который тянула корова, переложили только одежду, которую смогли взять с собой из дома.

Так мы проехали несколько километров. Становилось все труднее, так как дорога была песчаной. В одной из деревень, не помню названия, отдыхал обоз военных. Их командир, увидев нас, подошел, представился Павлом Николаевичем и поинтересовался, кто мы и откуда. Он сказал, что в окрестных лесах орудуют небольшие банды, которые грабят проезжающих, и предложил нам ехать вместе с его обозом. Под защитой этого доброго человека и его солдат мы благополучно проехали этот опасный район. Дальше наши пути расходились. Тяжело было расставаться с Павлом Николаевичем и его бойцами. Павел Николаевич сказал на прощанье: «Теперь езжайте смело, а мы поедем выполнять свое задание». По его совету мы повернули на дорогу, ведущую в город Ливны, где жила в то время тетя Феня, жена моего дяди Миши, со своей малолетней дочкой Раисой.

Когда мы добрались до города Ливны, прошел уже месяц нашего пути. Дядя Иваровский Михаил Павлович был на фронте. Маме он оставил письмо, в котором просил жить в дружбе с его женой Феней, помогать ей воспитывать его дочь Раисочку. Была приписка: «Дорогая сестричка Тиночка, ты у нас умница, постарайся помочь Фене и сохранить свою и мою семьи до моего возвращения и возвращения главы твоего семейства Леонида Алексеевича». Дядя Миша, мой любимый дядя. Умница, балагур, умеющий все на свете, знающий все на свете. Все, кто знали его, не могли не восхищаться им. Он был учителем математики, хорошо пел, танцевал, его любили все учащиеся. Погиб дядя Миша при освобождении Белоруссии, форсируя маленькую речку Проню. В последнем письме он написал: «Дорогая племянница Тонечка, скоро встретимся, вцепились зубами в землю Белоруссии. Будь здорова и счастлива, помогай Фене, люби и учи всему доброму мою доченьку. Я надеюсь, что после Победы встретимся нашими семьями все вместе». Я отдала это письмо Раисе, она и сейчас бережет его, поставив в рамочку на стол, как самое дорогое.

В Ливнах нашу семью прикрепили к магазину, который обслуживал семьи комсостава. Ежедневно я ходила с карточкой за продуктами. Мама устроилась в столовую для военных. Обслуживающему персоналу разрешалось оставшуюся после военных кашу и хлеб уносить в небольшом количестве своим детям. Таким образом в это время нашей семье голодать не пришлось.

В Ливнах наши дети – Верочка, которой исполнилось четыре года, и десятимесячный Витя – заболели корью. Лечить было некому: врачей мобилизовали на фронт. Достать лекарства невозможно. Корь дала осложнение, поднялась высокая температура, домашние средства не помогали. Первой умерла ночью Верочка. Мы плакали, а она утешала маму: «Мама, не плачь, папа придет!» Это были ее последние слова. Мама сидела над Верочкой, не соображая ничего, не зная, что делать. Меня позвала хозяйка квартиры и объяснила, где могут сделать гроб. Я поехала. Дорога шла в гору, навстречу шло много военных машин, за горкой в небольшом лесу работала бригада рабочих, выполнявшая различные заказы. Один из них ласково, словно отец, спросил меня, как меня зовут, где моя мама и по какому делу я приехала. Я сказала, что мама плачет над Верочкой, и показала, какого размера нужен гроб. Они оставили свою работу и быстро, пока я ждала, все сделали. Когда я хотела отдать деньги за работу, рабочий погладил мою голову и сказал: «Как быстро наши дети стали стариками. Ничего мы не возьмем, таким, как ты, в школе учиться и веселиться, а не гробы возить». Он поставил гроб на телегу, помог мне спуститься с горки, дал в руки вожжи и коробочку с леденцами: «Дай Бог, чтобы все твои братья и сестры встретили живыми и здоровыми папу после войны».

Но пожелание этого доброго человека не сбылось: через неделю после похорон Верочки умер мой брат Витя, ему не исполнилось и года от рождения. Горю всей нашей семьи не было предела. Медицинская сестра объяснила: дети проехали большую дорогу, были в холоде и под дождем, корь не любит холода, она нормально не высыпала, этим и вызван смертельный исход. Мама была вне себя от горя: умерли двое детей, от мужа с фронта не было писем, дядя Миша тоже не подавал вестей. Все это навалилось на мою маму безысходностью, лишило всяких сил. Такой я ее никогда еще не видела – мама словно сошла с ума, ничего не слышала и не замечала. Мне надо было опять ехать к тем людям, которые делали гроб для Верочки. Когда я с трудом добралась до них, был большой поток встречных машин. Рабочие печально посмотрели на меня и все поняли. Они нахмурились от этой печали, когда увидели совсем маленький размер нового гроба. На этот раз тот самый дяденька проводил меня до дома, внес гробик в дом, сказал маме добрые и утешающие слова и опять отказался от платы. Он сказал, что пойдет в церковь и расскажет Богу про нас. Я увидела, что его приход повлиял на маму: она пришла в себя настолько, что могла двигаться и действовать.

Прошло не более двух недель после похорон братика и сестрички. Не помню точного числа вступления немцев в город Ливны Орловской области. Запомнилось, как хозяйка квартиры со слезами зашла в комнату и произнесла: «Немцы идут по улице, староста распределяет их по домам на постой». Нас с хозяйской семьей всех вместе было четверо взрослых и восьмеро детей. Староста приказал нам занять одну дальнюю комнату, а в передних разместились немцы. Дети есть дети: они подсматривали в щелку, что делают немцы. А те принесли соломы (мы сразу испугались, что они подожгут дом), постелили у себя на полу, потом разделись и стали стряхивать с одежды и бить вшей. Потом поели, потом решили зайти к нам и стали разбрасывать по полу конфеты. Дети боялись брать. Самые маленькие, ничего не понимавшие, хотели взять, но старшие их оттаскивали. Немцы сначала хохотали, а потом, видя, что конфеты так и лежат на полу, обозлились и ушли спать.

Мама сходила в город и вернулась с новостями. В городе и на его окраинах немцы назначили старост из числа местных мужчин, чтобы те следили за их порядком. Директору горторговского магазина, в котором получали продукты по аттестатам семьи советских военнослужащих, приказано было передать списки этих семей с точными адресами немецкому командованию. Списки были переданы, и мы ждали со дня на день самого плохого, то есть своей гибели. Но фронт был совсем близко, наши войска уже подошли к самому городу и пытались его взять. Немцам стало не до нас.

Помню бой за Ливны: на краю города был обрыв, немцы заняли выгодную позицию на возвышенности, а нашим войскам пришлось наступать снизу. Много наших погибло в этом бою. Немцы раздели их, и солдаты лежали голые на снегу. Староста ходил по домам и приказывал местным жителям идти забирать родственников, если такие окажутся среди убитых. Немцы были очень злые на наших бойцов за этот бой и даже мертвым хотели отомстить через родных. Несколько человек действительно узнали своих, потому что совсем недавно в этих местах прошла мобилизация и солдат не успели никуда отправить. Они сражались за свой дом в прямом смысле и погибли. И вот этих узнавших, рыдавших над телами своих близких немцы расстреляли тут же.

Я ходила с тетей Феней опознавать, и она узнала своих братьев Володю и Леню. Как у нее хватило сил не подать виду, не знаю. Я поддержала ее под руки и повела быстрее домой, чтобы она не зарыдала там на снегу. А дома тетя Феня плакала в закрытой комнате. Этого не забыть. Я ночью кричала, потому что увидела Володю и Леню, таких молодых и красивых. До сих пор я не понимаю, как можно возвращаться к жизни после таких смертей.

И тем заметней были среди немцев люди, которые попали на войну против своей воли. Это было видно по их лицам. Их было мало, но они были. Через улицу напротив дома нашей хозяйки жила очень культурная семья: старик со старухой и две их взрослые дочери, которые работали до прихода немцев на текстильной фабрике. Так как у нашей хозяйки было тесно, добрая старушка иногда приглашала меня ночевать к себе. Одну из комнат занимал немецкий офицер и его повар. Обращался офицер с хозяевами очень вежливо, хорошо знал русский язык и разговаривал с нами, часто повторяя, что Гитлеру войну не выиграть, а Германию он погубил. Странно было слышать такие слова от немецкого офицера, да еще в такое время, когда ни о какой гибели Германии и думать не приходилось. Его откровенность нас удивляла. Я не решалась отказаться, когда он угощал меня конфетами, до того он не отличался от обычного культурного человека. Он часто меня спрашивал, хочу ли я вернуться домой. Конечно, отвечала я. А чего я хочу больше всего? Чтобы вернулся отец, отвечала я и на этот совсем не сложный для меня вопрос. «А ты очень его жди и помогай маме, и все будет гут», – говорил он.

Немцы брали продукты у местных жителей. Помню, как пришел немец за молоком, сел доить, но у него не получилось, он заставил доить маму, но и ей корова дала всего лишь литр, не больше. Немец закричал, разозлился. Мы испугались, что он уведет корову. Так и случилось, только он забрал не нашу, а соседскую, наверное, потому что та была крупнее и ухоженнее, ведь он уводил ее на мясо для своих солдат. Ни слезы хозяйки, ни крики соседей не помогли, немец лишь бросил через плечо хозяйке две бумажки немецких марок.

Каким-то образом мы узнали, что немцы опять ждут прибытия своего карательного отряда для расправы с неугодными жителями города. Конечно, и мы попали бы в эту расправу. Но куда деваться? Из города выехать было невозможно. Мы ждали, что придут наши войска, фронт был совсем близко.

Не помню, какого числа шел сильный снег и староста стал выгонять жителей на расчистку занесенных дорог. Меня он гнал перед собой плетью. Мы работали на дороге, и это дало нам возможность увидеть множество машин и убедиться в том, что немцы поспешно покидают Ливны. Отступая, они поджигали деревянные дома. Падающий сильный снег смешивался с дымом, и даже днем были сумерки. А вскоре в городе появились наши солдаты, закопченные, грязные, но такие долгожданные. Все плакали от радости.

Я помню, как лежали на горе, над обрывом, где раньше были их позиции, много-много немецких трупов. Люди ходили на них смотреть. И я увидела среди них того самого офицера, который жил напротив. Он лежал лицом вниз, я узнала его по седым волосам. Это был единственный немец, которого я пожалела за всю войну. Внизу, под обрывом, было много глубоких воронок от взрывов. И там решили немцев похоронить. Я помню, как мальчишки садились на замерзшие трупы и скатывались, как на санках, по склону вниз.

После изгнания немцев из Ливен папа узнал, что мы там. В городе Острогорске он квартировал у одной старушки лет семидесяти пяти. Однажды вечером она говорит: «Леонид Алексеевич! Если имеете желание, я могу точно сказать, где ваша семья и что будет в дальнейшем с вами». Папа ответил, что готов слушать. Старушка вытащила из своего сундука небольшую книгу, в которой вместо текста были многочисленный цифры, однозначные, трехзначные и т. д., взяла игральные карты, чистую тетрадь, карандаш, около часа из книги выписывала цифры, одновременно глядя на карты и раскладывая их. Потом сказала: «Вы думаете, что вся ваша семья погибла, но это ошибочно. Из вашей семьи умерло двое, мальчик и девочка, ваша семья находится от Острогорска в 164 километрах. Завтра вы получите два письма, от вашей дочери и от военачальника, а послезавтра встретитесь с семьей. Ваша жена Христина работает в военной части, с ней мать старуха, дочери Антонина и Фруза, сыновья Михаил и Леонид. С ними живет кровная женщина с ребенком и юноша Иван. Встреча ваша будет неприятная, угрожающая смертью. Вы не погибнете и вернетесь туда, откуда ушли в армию. Но остерегайтесь: после войны через шесть лет вам угрожает тюрьма из-за каких-то бумажек. Живите своим умом». Слова этой старушки пересказал мне папа через много лет. Все сбылось. Назавтра в части отец получил письмо от меня и документы от командира о предоставлении отпуска. А на следующий день мы встретились.

Папе дали отпуск на два дня, и я помню, как он появился вдалеке на улице. Может быть, уже потом я допридумывала эту картину, а может, видела ее во сне: он идет среди дыма, большой, как великан, без шапки, и плачет, потому что знает, что в семье уже нет самых маленьких, самых любимых его детей. Мы только встретились, а ему уже надо было обратно в часть. Даже плакать не было времени. Папа сказал, что нам надо срочно уезжать дальше на восток, потому что фашисты недалеко от города, и неизвестно, как сложится дальнейшая обстановка. Силы были равные, и многие населенные пункты по несколько раз занимали то немцы, то наши. Надо было спешить. С папой ушел и Ваня, наш помощник. Сейчас я жалею, что ничего о нем не сказала. Он был незаметный, молчаливый, но такой хороший человек. Спасибо тебе, Ваня, незаменимый помощник во всем нашем совместном пути. Ему уже исполнилось семнадцать, и он попросил папу взять его с собой на фронт. По дороге они попали под бомбежку, Иван не выдержал и побежал. Папа кричал ему: «Ваня, ложись, не смей бежать!» – но Ваня ничего не понимал от страха. Бомба разметала его на части. Папа похоронил своего любимого ученика у дороги, страшно переживая, что взял его с собой, таким образом став нечаянным виновником его смерти. Всю жизнь он тяжело переживал это.

Тетя Феня с дочкой Раей решили остаться в Ливнах, а мы продолжили свой путь таким же, как и раньше, образом. Двумя подводами, в одну из которых была впряжена корова, в другую лошадь, мы двинулись в направлении Липецкой области. Доехали до села Троекурова, где узнали о правительственном указе: отселение остановить. Всем беженцам необходимо было оставаться жить там, где застал их указ. Таким образом наша семья осталась в селе Троекурове до освобождения Белоруссии.

Я помню, как будто сама погода и природа остановили нас в Троекурове. Когда мы подъехали к этому селу, разразился невиданный дождь-ливень, не видно было ни зги, гремел гром, молнии освещали беспрерывные струи воды с неба. О том, чтобы ехать куда-то дальше, не могло быть и речи, мы опоздали искать укрытие. Мама положила всех детей под телеги, но и там не было спасения. Промокшие до нитки, мы только ждали конца непогоды, другого ничего нельзя было сделать. И вдруг я увидела, что к нам приближается какая-то фигура, из-за длинного плаща нельзя было определить, мужчина или женщина. Мама сначала испугалась, а когда услышала ласковый женский голос, обрадовалась и удивилась, что в такую погоду из-за чужих людей незнакомый человек может так беспокоиться. Женщина взяла кого-то из детей на руки, успокаивая, и повела под уздцы нашу лошадь, указывая дорогу. Я запомнила этот голос нашей провожатой в ненастье – он показался проявлением самого сердечного чувства. Ее звали Бабкина Александра, тетя Шура. У нее была семья: Ванятка, Васятка и Ниночка. Муж ее был на фронте. Без всяких сомнений и уговоров, как будто мы к ней и ехали такую длинную нашу дорогу и она ждала только нас, тетя Шура привела нас в свой дом. Я совсем не удивилась тому, что наши дети сразу перемешались и стали играть между собой без знакомства, как братья и сестры.

Рядом с тетей Шурой жила семья Москвичевых, совсем рядом. И вот эти две семьи, Бабкиных и Москвичевых, стали нам родными. Мы разместились в доме тети Шуры, но, казалось, жили на два дома, все вместе. У Москвичевых была большая семья, пятеро детей. Отец тоже воевал. В этой семье была девочка Шура Москвичева, моя ровесница, ставшая мне лучшей подругой, близким человеком на всю жизнь. Мы с ней сразу стали понимать друг друга без слов, как сестры, учились в одном классе, все время были вместе, и нас стали называть «неразлучный дуэт». Мы и сейчас с ней дружим и любим друг друга. Иногда я пересматриваю фотографии и вижу, что мы похожи. Может быть, из-за дружбы?

Учителя Троекуровской школы вначале приняли меня настороженно, но потом я ощутила на себе самую настоящую их любовь. Мои сочинения Иван Иванович зачитывал перед всем классом, Шура сидела рядом и гордилась мной, я сияла от счастья. В общем, я попала как полевой цветок в красивую клумбу. Вначале было неуютно, грустно, но вокруг были такие хорошие люди, что и горе войны отходило на расстояние, не пугало своей близостью. Наверное, это оттого, что мы уже многое видели, и немцев, и смерть, поэтому ощущение счастья сейчас стало для меня самым главным в окружающем мире.

Однажды произошло смешное событие, которое я тогда расценила как трагедию. Дом тети Шуры был небольшой. Вместе с нами в одной комнате разместилось десять человек. Трое спали на печи, я и шестилетний Ванечка валетом на столе, пятеро детей поменьше на кровати. Летом спали в сложенном из дикого камня чулане, а иногда и просто под окнами на телеге, если было тепло и недождливо. Но никто никогда не нарушал покой и сон детей беженки – так называли в селе мою маму. Мне кажется, я и сейчас чувствую это бережное к нам отношение. Так вот, я хотела рассказать о смешном. Учитель литературы Иван Иванович задал нам какое-то сложное сочинение, я написала его добросовестно, ниже пятерки я никогда не получала за сочинения и старалась всегда следовать этому правилу. Но на этот раз написанное вечером сочинение исчезло. Пропало, как пропавшая грамота. Что я могла сделать? Переписать его утром? Я не успела бы, конечно. Иван Иванович был строгим и справедливым учителем. Он поставил мне двойку. Странно, эта двойка вывела меня из себя. Я плакала целый день и не могла собраться с мыслями, чтобы написать сочинение заново. Вечером маленький сын хозяйки нашел остатки, а точнее, огрызки моего сочинения. Его съел теленок, которого тетя Шура от холода перевела из сарая в нашу комнату. В школе мой «адвокат», моя любимая подружка Шурочка встала на уроке и сказала: «Иван Иванович, сочинение Карпекиной съел теленок». Поднялся шум, смех. Шура стала все подробно объяснять, а я в слезах выбежала из класса. Наверное, Иван Иванович понял мое состояние, потому что потом, когда я сдала новое сочинение, исправил двойку на пятерку. А мои сочинения стали называть вкусными. Как много чистоты и красоты было в том времени! Конечно, я стала прятать подальше от теленка свои тетради и за восьмой класс получила Похвальную грамоту. Меня радовало, что я выполнила наказ папы, который, уходя на фронт, говорил мне, чтобы я как можно лучше училась и помогала маме. Как же мама не хотела принимать у меня эту помощь, беря всю работу на себя! На лошади она возила для всех женщин Троекурова и дрова, и сено. Наша корова поила молоком маленьких детей. Все помогали друг другу, даже лошадь и корова. Я помню и сейчас их печальные и умные глаза.

Москвичи, которые торговали в деревнях одеждой, платили кто чем мог: кто даст за работу кофточку, кто платьице или другие вещи. Так что я, которую женщины в селе называли «беженкина Тоня», стала одеваться не хуже местных девочек. Это меня радовало, потому что я уже стеснялась ходить в школу в той одежде, которая за дорогу пришла в полную негодность.

Недавно я сидела, вспоминала… И мне пришла в голову неожиданная мысль: ничего плохого из того времени я не могу вспомнить. Ни одного случая. Не может же быть, чтоб не было ничего плохого, это же жизнь. Но так сильна была радость жизни среди хороших людей, что растворилось в памяти все плохое.

Мы с Шурой работали летом на току, на просушке зерна, которое увозили на сдачу государству в город Лебедянь. Насыпали зерно в мешок, потом поднимали его и высыпали в машину, которая очищала зерно от мусора. Работали и днем, и в ночную смену, уставали сильно, но больше всего мне не нравилось в той работе, что нельзя было услышать друг друга – шумела машина. А мы хотели разговаривать и во время работы. Кладовщица нас хвалила и за ночные смены даже приносила что-нибудь из дома вкусненькое. В то голодное время это было большой радостью. Она просила нас не переходить ни на какую другую работу. Наверное, мы хорошо справлялись, хоть и сильно уставали. И еще я помню, чем помогала нам та работа. Дома после смены мы раздевались и вытряхивали из одежды, из обуви зерна. Целую горку. Бабушка собирала эти зерна в отдельный мешочек. Когда накапливалось достаточно, она молола зерна на ручной мельнице и потом пекла блины или что-нибудь еще. Так что наша работа приносила домой хлеб в прямом смысле. Я не считаю это воровством. Не так много мы приносили этих зернышек, к тому же не раздеваться было после каждой смены, не вытряхивать же всю одежду на току.

По радио передавали сводки, в которых сообщалось об освобождении населенных пунктов Белоруссии. Мама и бабушка решили возвращаться. Как же тяжело нам далось расставание с нашими гостеприимными хозяевами! Дети держали друг друга за руки, казалось, нет сил, чтобы руки расцепить. Прибежала мама Шуры и попросила остаться еще на час, чтобы она успела довязать перчатки для меня. Она вязала, и слезы капали на перчатки, а мы стояли вокруг и тоже не могли удержаться от слез. Такое было наше прощание, которого я не забуду.

Обратная дорога была хоть и не такой опасной, но такой же страшной. Всюду мы видели разоренные и сожженные села, воронки вдоль дорог, разбитые машины и много крестов. Это были могилы. И так получилось, что нам пришлось проезжать через Сумскую область и то самое село, где нам два года назад не дали воды. Село немцы полностью уничтожили, дома были сожжены, жители прятались в землянках в лесу, колодец был забит детскими телами, доставать их оттуда было некому. Как сложилась жизнь в том селе в дальнейшем, я не знаю, мы постарались как можно скорее уехать из этого страшного места.

В одной из деревень на крик петуха, которого вместе с несколькими курами подарили нам соседи на отъезд из Троекурова, собрались плачущие женщины. Оказалось, они давно уже не слышали этих звуков – немцы уничтожили всех их кур. Как ни старались мы сохранить наших кур, чтобы привезти их живыми в свою деревню, так и не смогли. Сухарей, сахара, круп и всего, что мы так долго готовили в дорогу, отоваривая свои карточки в магазине Троекурова, что нам дали добрые соседи и хозяева, все-таки не хватило. К концу долгого пути, который длился месяц или больше, я не помню, все дни слились в одинаковое время, мы ехали уже впроголодь.

Но как ни тяжела дорога домой, как ни длинна, а все равно кажется короче, чем дорога из дома. Лишь тревога мучила. Что нас ждет? Живы ли наши соседи? Жива ли деревня? Мы знали, что война жестоко обошлась с нашей родной Белоруссией. Тяжелы были наши ожидания, но сбылись они еще страшнее. Нас встретил запах гари. Будище было наполовину сожжено. Совсем недавно немцы и полицаи согнали партизанские семьи в клуб и сожгли их заживо вместе с клубом.

Мой любимый и любящий меня человек, Андрей Ильич Терещенко, был расстрелян полицаями. Он был в партизанском отряде не только бойцом, но и врачом и пришел ночью к раненому партизану, оставленному в деревне. Его выследили и схватили полицаи. На допросах под пытками он не сказал ни слова о том, где находится партизанский отряд. Когда повели на расстрел, Андрей попросил покурить, полицаи ему разрешили, но не стали ждать, а сразу стали стрелять. Так он погиб. Об этом мне рассказала его сестра Соня, со слезами показывая пальто, в котором Андрея расстреляли. Оно все было в засохшей крови, от воротника донизу. Она повела меня на кладбище, где была похоронена вся их семья. Брата Ивана, учителя, расстреляли после того, как на его глазах убили двух маленьких его детей, отец с матерью умерли друг за другом, не пережив смертей своих сыновей и внуков. Я вспомнила, как отец Андрея говорил, что поживут они подольше, потому что будут у них свои медработники, и разрыдалась. Соня сказала, что осталась вдвоем с невесткой, вдовой Ивана. Как она могла еще говорить? Сама была как неживая. Потом я узнала, что немцы приказывали полицаям закапывать убитых на месте расстрела, но иногда им не хотелось возиться, и они разрешали родственникам забирать тела. Вот и похоронили Андрея и Ивана на кладбище, а потом и родителей их рядом. Сестра каждый день была там, я часто встречала ее. Что я могла ей сказать в утешение? Разве оно существует? У меня не было таких слов. Какое-то темное и страшное существо, не такое, как тот теленок, который съел мое сочинение, забирает себе все человеческие слова горя. Соня, спасибо ей за это, нашла в себе силы рассказать мне про Андрея. А я молчала, только слушала, как будто не ее, как будто не ее голос. Наверное, и она молчала так же, когда не стало ее родных.

Мама и бабушка Акулина оберегали меня. Я сидела в комнате, безучастная ко всему, а они возились с детьми, обустраивались в доме, в котором нас поселил председатель. Это был дом бывшего полицая, и он нам был чужой. Но что делать, не оставаться же на улице. Наш дом был сожжен, как и все дома воевавших на фронте. Дети забегали ко мне в комнату, заглядывали в глаза, терлись о меня головами, тянули на улицу. Из разговора мамы и бабушки я поняла, что некому убрать школу. Из нескольких ее строений уцелел лишь маленький домик, и его надо было подготовить к началу занятий. Я пошла туда и стала мыть две небольших комнаты, в которых потом стали заниматься начальные классы в две смены. Уцелело несколько парт и доска. После уборки, во время которой ко мне присоединилась мама и другие женщины деревни, комнаты стали похожи на школьные классы.

Некому было учить детей, хотя и детей было мало. Но решили вопреки всему начать учебный 1944 год. Из учителей в деревне была только мама. Приехал заведующий районо, попросил меня взять класс. Он сказал маме: «Девочка она грамотная, а насчет методики вы ей поможете». Мы с мамой вдвоем начали учить начальные классы Будищанской школы. Так я стала учительницей в шестнадцать лет.

Мы ждали только одного: окончания войны. С этим ожиданием у меня навсегда связался стук топоров и молотков. Редкий, даже поначалу одинокий звук, но постоянный, раздающийся в деревне с утра до вечера. Идешь по улице, а кто-то однорукий пытается вбить гвоздь, замахнется, а гвоздь падает. Подойдешь, поможешь. Так бы и помогала все время, но дел у всех хватало.

Я проработала в школе один учебный год, пока не появились в деревне женщины-учительницы, которые стали работать, а я решила сама учиться дальше. Съездила в Гомель, в медучилище чудом нашли мои документы. Не хотели отдавать, уговаривали учиться у них, но я сказала, что хочу поступить в институт. Я не могла учиться там, куда мы когда-то с Андреем подали мои документы, не могла. И решила поступать в пединститут. Для этого надо было закончить среднюю школу, и я стала учиться в девятом классе в райцентре Чечерске, который был за тридцать километров от нашей деревни. В такую даль не находишься каждый день, и я стала жить на квартире у добрых хозяев, это были бабушка и ее дочь Мария, их фамилия была Державские. Я им помогала по дому, на огороде, на выходные приходила домой. Училась хорошо, я же собиралась сама стать учительницей, и школу поэтому закончила с похвальной грамотой, золотых медалей тогда еще не было. Наверное, с тех пор сидит во мне вечное учительское непонимание: как можно учиться плохо?

Папа писал письма неровно, то часто, то с большими перерывами. И вот в такие перерывы стали приходить письма от солдата из его части, который писал, чтобы мы не волновались, потому что его командир сейчас в такой командировке, откуда сложно написать письмо, но скоро сам обязательно напишет. Папа был майором, а этот солдат, Михаил Иванович, его подчиненным. Но по письмам было видно, что отношения у них дружеские. Мы узнали, что они несколько раз вместе выходили из окружения, воюют рядом, помогают друг другу, и нам было спокойнее от того, что рядом с нашим отцом находится такой надежный человек. И я писала Михаилу Ивановичу в ответ, как будто им обоим, рассказывала о нашей жизни. Так мы и стали с ним переписываться. Он был совсем молодой, на два года меня старше. Тоже мечтал стать учителем. После войны он демобилизовался первым, папа как офицер позже. Михаил Иванович по просьбе папы в декабре сорок пятого по пути к себе домой на Украину заехал к нам на два дня. Он привез мне от папы сто толстых тетрадей в клеточку, которые я раздала всем своим шестнадцати десятиклассникам. Этих тетрадей нам хватило надолго. Мы познакомились, подружились. Михаил уехал, но попросил разрешения приехать еще. Я согласилась. Он вскоре и приехал – оказалось, что папа еще в Германии уговаривал своего солдата работать у него в школе.

Вернулся папа и стал работать директором, как и до войны. Жизнь потихоньку возвращалась в свои размытые и разрушенные берега. Мы дружили с Мишей, отношения у нас были очень хорошие, и папа уговаривал нас пожениться, хоть я и считала, что сначала надо выучиться. Мне папа говорил, что такого хорошего человека, как Михаил, он еще не встречал. Я это и сама видела. Мне Миша очень нравился, но жениться, я считала, было не время. Тогда папа пошел на хитрость. Как-то ночью он повел нас в сельсовет. Мы ничего не понимали, шли за ним. В сельсовете за столом сидел председатель, дал нам расписаться в каком-то журнале или книге, поздравил. Я спросила, с чем. «Как с чем, вы же расписались. То есть поженились. Меня же Леонид Алексеевич попросил, сказал, что надо срочно». Папа только хитро улыбался. Я остолбенела, как невеста в пушкинской «Метели», но в обморок не упала. Как быстро и неожиданно все произошло! Я чувствовала, что все это правильно, но слишком необычно. Назад мы шли, и папа показывал на Большую Медведицу, говорил, что вторая звезда от края ручки ковша стала сегодня двойной. Я всю жизнь смотрю на нее, вспоминая ту ночь.

Через год у нас родилась дочка Зина. С Мишей мы учились заочно в пединституте и работали в нашей школе. Он вел младшие классы, а я преподавала в старших русскую литературу и язык. Вскоре папу перевели директором школы в другую деревню нашего района – Холочье. Вместе с ним, конечно, переехали и мы. К Мише приехали с Украины его родители Иван Ермолаевич и Ольга Стефановна и младшая сестра Зина. Мы стали жить – трудно, конечно, потому что послевоенная жизнь была нелегкая, – двумя большими семьями. Папа с мамой и младшими детьми при школе, а мы с Мишей, нашей дочкой, его родителями и сестрой сняли комнату в доме у одного старика. Нет, я неправильно сказала. Не двумя семьями мы жили, а одной, хотя и в разных домах. Все хорошее и плохое переживали вместе.

Мишины родители были хорошими людьми. Иван Ермолаевич всячески оберегал меня, и я его очень уважала. Он был сапожником, и я всегда ходила в удобных и сухих сапожках со скрипом. Иван Ермолаевич специально так их шил, чтобы был этот скрип. Так было модно тогда. За свою жизнь я видела много людей, и все они разные, сочетающие в себе и хорошие, и плохие качества. Вот я пытаюсь вспомнить что-нибудь не очень приятное в характере Ивана Ермолаевича и не могу. Разве могут быть такие положительные люди? Оказывается, да. И при этом Иван Ермолаевич не был добреньким для всех, угодливым. Какой у него был строгий взгляд! Как будто он с неба смотрел.

Через два года родился наш сын Леня, через десять и еще через два Ваня и Володя. Мы построили новый дом. Много было радостей и горестей, и это была такая полноводная жизнь, что мне навсегда хватит счастья вспоминать ее. Я не берусь рассказать о ней, у меня не получится. И сам собой напрашивается вопрос: тогда почему же я рассказала о войне? Я не знаю ответа. Не могла не рассказать. Мой рассказ как письмо с фронта или на фронт. Умеешь, не умеешь – разве думали об этом? Писали не слова, а звуки души, слова лишь приближались к ним, а читающий их все равно слышал. Я не боюсь, что кто-нибудь мне скажет: я написала только о себе, это мой дневник, никому, кроме меня, не нужный. Имеющий уши да услышит, надеюсь я. Но я написала и не для этого. Даже не для того, чтобы рассказать о событиях. А для чего? Опять говорю: не знаю. Я хотела написать про Ваню Карпеченко, дядю Мишу Иваровского, многих других, просто написать их имена. Пусть прозвучат, а я поплачу при этом. Хорошие люди живут и после смерти, потому что мы их вспоминаем.

В конце я хочу сказать что-то самое главное в жизни. Я много думала об этом и в детстве, и в юности, и став взрослой и пожилой. И под ночным небом в поле, когда не могла успокоить моих маленьких братьев и сестер, плакавших оттого, что они не могли уснуть из-за холода и голода. Никто никогда не поймет, почему так много в мире зла, но легко понять, почему существует добро. Для продолжения жизни. Под телегой в поле, спасаясь от дождя, я думала о том, что мы убегаем, уносим детей и свои жизни от иродов. Это сравнение спасало меня и давало мне силы. Сначала я думала, что в Троекурове закончилось наше бегство, потом думала, что в Будище, когда вернулись обратно. Но сейчас знаю: наше бегство закончилось в Холочье, потому что здесь продолжилась жизнь. И сейчас я напишу слова, которые говорила до этого только про себя. Бог – это продолжение».

Назад: 2
Дальше: 6