Мой дедушка был колдуном. Я назвал бы его волшебником (однажды он растворился в цветущих яблонях, удаляясь от меня по дорожке сада, а потом вдруг появился рядом), но колдун – его тайное деревенское прозвище. Тайное, потому что так его не называли даже за глаза, а просто знали это. Он умел лечить людей и животных, но разве мог он, директор школы, делать это явно? Нет, конечно. Люди просто жаловались ему, он подолгу говорил с ними, давал советы, и больным становилось лучше. Как бы невзначай он заходил к соседям посмотреть на заболевшую корову, один входил в сарай, а выйдя оттуда, говорил, что надо делать, как будто просто делился своим жизненным опытом. И соседи в благодарность, повинуясь несуществующему тайному уговору, никогда не поднимали статус дедушки до практикующего знахаря. Все происходило так, будто они пользовались его советами, не более того. Наверное, все понимали, что директору школы не к лицу прослыть деревенским шептуном.
Он и мои ушибы, ссадины и болезни лечил как будто невзначай – садился рядом, обнимал меня и прижимал к себе, накрывал больное место ладонью. Может, что-то шептал про себя, я не помню. Но помню, что мне становилось легче, я просто забывал о боли.
Но главное дедушкино колдовство состояло в том, что, того не зная, не желая, не думая, что так и случится со мной когда-нибудь в будущем, он ввел меня в мир, в котором возникают откуда-то и пишутся слова. В последний свой год он вдруг стал писать воспоминания о своей жизни. Я приходил к нему, тишина в доме указывала дорогу к дальней комнате, в которой он сидел за столом. Можно было тихо войти и сесть на диван. Дедушка узнавал меня по шорохам, улыбался и кивал, продолжая писать в толстой тетради. Иногда он смотрел – не на меня, а в окно, надолго замирая. Мне казалось, даже ветки яблони прислушиваются к чему-то. И птица оборачивалась на этот взгляд как завороженная. Было тихо, но в этой мерцающей тишине я слышал, как скользит по бумаге ручка, как слова, будто невидимые птицы на ветке, устраиваются рядом друг с другом. Как будто мы писали вместе, думаю я. Как будто он наколдовал, что я и сейчас продолжу это делать вместе с ним.
«Открыв эту тетрадь, я попался на удочку сомнений. С чего начать? И подумал, что начало на самом деле было положено даже не сейчас, когда я написал на обложке свое имя – Л.А. Карпекин и название – «Прожитые годы», а в моем далеком детстве, когда я только научился писать и писал на песке на берегу речки. Я это запомнил на всю жизнь. Тогда вода смывала мои каракули, но сейчас не смоет. Как говорится, написанное пером не вырубишь и топором.
Отец моего отца, Карпекин Кондратий Семенович, научился садоводству и пчеловодству у знаменитого заграничного садовода в брянском имении князя Василевского. Тот обучил тридцать молодых крепостных, в числе которых был и мой дед. После этого дед был вывезен от Василевского помещиком Бибиковым в обмен на один из предметов или живых существ, что покрыто мраком неизвестности. Под его руководством свыше пятнадцати других крепостных крестьян ухаживали за садами и пасеками. Через три года Бибиков женил Кондрата на крестьянке Евдокии. У них родились и выросли четыре сына – Афанасий, Терентий, Гордей и Алексей, а также три дочери – Елизавета, Анна и Евгения.
Отец моей матери, Кешиков Семен Петрович, в трехлетнем возрасте остался сиротой. Его мать вышла замуж за вдовца, тоже Кешикова, у которого от первой жены было два сына, Кирилл и Яков. Через пятнадцать лет он женил сыновей и выделил их в самостоятельные хозяйства, а жить остался со своей женой и пасынком. Семен Петрович, отец моей матери, сам женился через два года и взял Анну Ивановну, с которой прожил до тридцати лет и имел трех дочерей – Евфросинью, то есть мою мать, Марию, Агафью и сына Василия. В живых остались Евфросинья и Агафья, а Мария и Василий, не достигнув совершеннолетия, умерли.
Когда в 1861 году отменили крепостное право, землей за выкуп наделяли только мужчин. Таким образом отец моего отца, Кондрат, получил пять наделов земли (надел равен четырем с половиной десятинам) на себя и четырех сыновей, а отец моей матери, Семен, получил два надела, на себя и отчима.
Кондрат и Семен жили через улицу в деревне Яшная Буда Могилевской губернии. Кондрат был человеком грамотным, хорошо читал на церковнославянском и русском языках. Семен был неграмотный и считал, что грамота не для крестьян, а для бар. Кондрат старался научить грамоте своих детей, и его сыновья Афанасий, Терентий и Гордей окончили церковноприходскую школу в селе Ново-Ельня, а самый младший Алексей, то есть мой отец, окончил Выдренское высшеначальное училище с правом быть учителем в церковноприходских школах.
По окончании училища мой отец Алексей Кондратьевич Карпекин был назначен в Амхиничскую церковноприходскую школу. Но, влюбившись в Евфросинью Семеновну Кешикову, он бросил работу в школе и пошел в зятья к соседу. Так бесславно закончилась педагогическая деятельность моего отца. Дедушка Кондрат за это лишил отца большого наследства. В земле было отказано. Он получил лишь овцу, свинью и жеребенка. На землю его тестя претендовали еще дочери и сыновья. Всю жизнь отца упрекали в том, что он пришел на готовое хозяйство. Он доходил до такого состояния, что часто покидал дом на долгое время, однажды на целый год, но мать каждый раз упрашивала его вернуться в семью. В двадцать три года, уже имея годовалую дочь Агафью, он был призван в армию. Служил четыре года и вернулся домой в звании старшего унтер-офицера.
Отец был крайне неуравновешенным человеком. Он был вспыльчив и отходчив. Любил шутить над другими и не терпел шуток над собой. Однажды я и мой старший брат Прокофий пахали, и на куст на нашей полосе сел рой пчел. Отец был в восторге. Он приказал мне снять верхнюю рубашку, чтобы огрести в нее пчел. Отец с рубашкой в одной руке и ложкой в другой подошел к рою и начал его огребать. Несколько пчел бросились на отца и ужалили его. Сначала он, зная эти слова от своего отца-пасечника, ласково обращался к ним: «Пчелка, пчелка, к Божьей матери!» Но когда его одновременно ужалил десяток пчел, он начал проклинать того, кто их создал. Досталось и нам с братом, хотя мы были совершенно не виноваты. Отец поклялся, что никогда у него не будет пчел. После этого случая достаточно было кому-нибудь из нас за обедом ударить себя по шее и сказать: «Пчелки, к Божьей матери!» – как отец с руганью опрокидывал стол.
Отец писал для крестьян из окрестных деревень жалобы в любой адрес, от земского начальника до губернатора. Его за это дразнили Пекельным по фамилии еврея, который был адвокатом. Платой за труд была бутылка водки, которая тут же и распивалась. Эта деятельность отца не нравилась матери, что порождало в семье частые споры, ругань, а иногда и драки.
Отец был жалостлив, не скуп до расточительности и не мстителен. Он всегда говорил нам: «Месть – это признак безумия».
Отказ отца от учительства был главной ошибкой его жизни. Но, как это бывает, когда нежелание признать ошибки превращается в убеждения, отец стал лютым врагом всякой учености. Он не хотел нас учить, высмеивал мою тягу к книгам, считая это ленью. Нет худа без добра: может быть, вопреки этим насмешкам во мне в самого детства разгорелось и не угасало всю жизнь желание учиться, стать образованным человеком.
Семья наша была довольно большая. Из всех рождавшихся детей в живых остались четыре брата – Прокофий, я, Иосиф, Федор и пять сестер – Агафья, Ксения, Акулина, Вера и Мария. В 1910 году отец решил переселиться на хутор. Этот год для нашей семьи был страшным. Не было дня, чтобы у нас не раздавался плач, как будто в избе был покойник. Мать с бабушкой и тетей Агафьей проклинали отца и министра Столыпина, который выдумал эти проклятые хутора. Но отец был неумолим, никакие слезы, угрозы и причитания на него не действовали. Он со старшей сестрой, которой было пятнадцать лет, зимой перевез на трех лошадях на хутор все наши надворные постройки из деревни. Весной на хутор переехала вся семья за исключением бабушки, которая не выдержала переживаний и умерла. Так мы по воле отца стали хуторцами.
У нас было девять десятин земли. Четыре находились под лесом, лугом, болотами, а пять обрабатывались. При наличии десяти душ семьи этого было мало. Хлеба еле хватало, и то примешивалась в рожь гречневая мякина. Хлеб с ней был черный, как уголь, и крайне жесткий. У нас было две лошади, две коровы, десяток овец и шесть свиней. Много было гусей и кур. Мясных и молочных продуктов хватало, так как на сторону они не продавались, все съедалось семьей. Продавалась пенька, льняное семя, конопля. Ежегодно продавалась корова и двухлетний жеребенок. Вырученные за это деньги шли на уплату налога за землю, покупку подсолнечного масла, керосина, гвоздей и других необходимых в хозяйстве предметов. Одежда, как нижняя, так и верхняя, была только собственного изготовления. Обувь мужская и женская – лапти, которые плелись из лыка липы, или чуни, плетенные из тонких веревок.
Наш хутор находился в двух километрах от имения Бибиковых. Помещица Бибикова была одинокая старая дева. Летом сестры, брат и я ходили к ней на поденщину грести сено, убирать яблоки, копать картошку. На заработанные деньги каждый из нас мог покупать, что ему хочется. Но при этом с шестилетнего возраста каждый имел свою рабочую обязанность на хуторе. Я пас свиней до одиннадцати лет, до начала Первой мировой войны. Отец был мобилизован. Вместе со старшим братом Прокофием мы стали выполнять всю тяжелую работу, пахали, боронили. Я очень боялся, что скоро окончится война, придет домой отец, и меня снова заставят пасти свиней. Нет более неблагодарной работы!
Таким наш хутор Алексеевка оставался до 1924 года. Он оставил у меня самые тяжелые воспоминания и отозвался на моем жизненном пути как берег, от которого я хотел оттолкнуться и пуститься в свое плавание.
Родился я в 1903 году, 1 июля по новому стилю. Я по счету четвертый у родителей. По рассказу бабушки Анны, появление мое на свет не принесло радости в семью. Особенно печален был отец. Он волновался, что два надела земли придется делить на три части и на долю каждого сына попадет менее трех десятин. Но бабушка убеждала отца, что волноваться рано: может, будет так, что эти дети не увидят жизни, а может, кроме этих двух сыновей народятся три или более. Бог дает детей, Бог и награждает их судьбой. Отец за эти слова и подобные пожелания послал бабушке типун на язык и раздраженный вышел из избы.
Бабушка Анна оказалась пророчицей: наша мать наградила отца еще тремя сыновьями и тремя дочерьми. После рождения третьего сына отец еще больше волновался, а когда появился четвертый, то сказал себе и матери: «Что ж, Алексей Кондратьевич и Евфросинья Семеновна, катите до дюжины и настраивайтесь на сыновей». Так у нас народилось пять сыновей и пять дочерей, из них умер только один, остальные девять выросли и вышли в люди.
Свое детство я помню с трех лет. У меня по соседству было три задушевных друга, Сафрон, Тимофей и Исидор. Мы все вместе не только сидели на печи в трехлетнем возрасте и скучали, когда кого-то из нас не приносили, но и потом ходили вместе за яблоками в сад к еврею Берке, пока однажды его сыновья нас изрядно не поколотили.
В 1908 году в нашей деревне Яшная Буда открыли начальную земскую школу. Первой учительницей была Евгения Петровна. Она жила на квартире у моего дяди Терентия. Я часто ходил к дяде и был уверен, что меня скоро примут в школу. Но когда я и мой друг Сафрон в 1909 году явились записываться, Евгения Петровна отправила нас домой, сказав: «Гуляйте еще года два-три». С большим горем и слезами мы с Сафроном вернулись домой и решили отомстить учительнице – разбить окно в ее комнате, что и сделали. За это дядя Терентий отстегал нас ремнем.
Я расстался со своими друзьями, когда мой отец стал хуторцом, а их родители остались в деревне. Между хуторцами и деревенскими шла жестокая борьба, доходящая до убийства хуторцов и их скота, поджога гумен с хлебом. Эта вражда распространилась и среди детей. Борьба доходила до того, что власти были вынуждены привлекать отряды полиции.
В девять лет я пошел в первый класс. В классе было шестнадцать учеников. Мой брат Прокофий, который учился в четвертом классе, советовал мне вести себя смирно. Я так и делал, но мои недруги в этом поняли мою слабость и почти на каждой переменке меня обижали. Наконец мне надоело – оказалось, что я вспыльчивый, как отец. Когда трое из нашего класса стали меня толкать и дразнить трусом, я вышел из терпения и решил: что будет, то будет. Одного ударил в нос до крови, второго схватил за волосы и ударил головой о забор, а третьего, убегающего, догнал и стал топтать ногами. Меня остановил учитель Банкузов. Он поставил нас всех четверых на два часа на колени. С того времени меня никто не трогал. После этого я стал учиться лучше всех и сделался любимцем учителя.
Школу я закончил в 1916 году и сразу поступил в Краснопольское высшеначальное училище. Отец упрекал меня в том, что я объедаю семью, а мать втайне от него отправляла мне продукты из дому в Краснополье со старшей сестрой Агафьей.
Годы учебы запомнились мне на всю жизнь. Я попал в среду более развитых людей. Жил на квартире у бывшей акушерки, пожилой дворянки Продолинской, и она мне объясняла, как обращаться с людьми, кому можно говорить ты, кому вы, как вести себя при разговоре со старшими. Она требовала, чтобы я читал художественную литературу и рассказывал ей прочитанное, что я охотно и делал. Особенно любил я стихи и всегда волновался, читая их.
Учился я три года, а потом отец, не дав закончить, сорвал меня с учебы. Он не хотел учить своих детей. Все пять моих сестер остались неграмотными, а братья еле окончили начальную школу. Может быть, я продолжил бы учебу даже против воли отца, но меня подкосила болезнь, среднеазиатская малярия. Летом я три недели болел, месяц бывал здоров. Зимой чувствовал себя хорошо. Своей болезнью я настолько опротивел всей семье, особенно старшему брату и отцу, что часто слышал от них: «Когда же он перестанет нас мучить?» Проявляла жалость только сестра Агафья, она ночи просиживала около меня, оказывая всевозможную помощь.
Болезнь моя была какая-то своеобразная: появлялась бессонница, одновременно с ней наступала страшная раздражительность, хотелось плакать, убить себя, бросало то в жар, то в холод, голова ужасно болела, желудок работал плохо. Я боялся людей и ненавидел и себя, и все окружающее. Хотелось умереть, но смерть не приходила. Тогда я решил покончить с собой. Но как? Никаких смертельных форм я не знал. Знал только, что кто не хочет жить, тот вешается. Но эта смерть меня страшила. Однажды я услышал от матери, что уксусом можно отравиться, если выпить стакан. Уксус у нас был, и я решил этим воспользоваться. Налил себе полный стакан и залпом выпил. При этом присутствовала моя пятилетняя сестра Мария. Она стала просить дать уксусу и ей. Я решил, что умирать вдвоем не так страшно, и налил ей полстакана. Она выпила, мы легли и собрались умирать. Прошел час, полтора, но смерть упорно нас не беспокоила. Зато в животе поднялся такой шум и началась такая рвота, что нельзя было отойти от ведра.
За это самоубийство мне досталось от родителей, но я не оставил мысль покончить с собой и решил удавиться салом. Когда никого не было дома, открыл ящик, где оно лежало, вырезал круглый кусок, который с трудом затолкал в горло. Но снова из моей затеи ничего не вышло: сало в горле рассосалось, и я стал свободно дышать.
Я рассказал об этом другу Сафрону, он испугался и потребовал от меня клятвы, что я больше этого делать не буду. Он же рассказал все моей матери, и та повела меня к попу. Он выгонял из меня нечистую силу молитвами и кадилом, за что мать уплатила ему десять рублей.
На этом закончились мои попытки смерти. Я стал внимательно следить за собой, особенно летом: не ходил босиком по росе, не купался, не водил лошадей в ночное, не ложился на сырую землю. Вскоре малярия оставила меня в покое.
Отец делил детей пополам. Иосифа, Прокофия, Федю, Ксению и Агафью любил, а меня, Акулину, Марию и Веру считал обиженными природой. Если первых он никогда и пальцем не трогал, то нам всегда от него попадало, и всегда понапрасну.
Мать больше всех любила меня – за то, что я часто болел, что был самый исполнительный, что не проявлял скупости, и за то, что я всегда рассказывал ей прочитанные книги и стихи. С семилетнего возраста я плел лапти ей и сестрам и обещал матери, что как только вырасту, буду возить ей и сестрам подарки. Мать особенно хотела, чтобы я учился, так как считала, что из-за плохого здоровья я крестьянством заниматься бессилен. Отец же всегда твердил, что из меня человека не будет, хоть у меня есть и способности, и прилежание. Почему он так считал, сказать трудно. Видимо, он просто испытывал ко мне отвращение. Так я был в семье и любимым, и нелюбимым сыном. Я это понимал и переживал очень болезненно.
Когда отец забрал меня из училища, я два года находился дома, оторванный от людей и товарищей, в окружении лесов и болот. От скуки зимой деваться было некуда, зато летом было полное раздолье. Много было грибов, ягод. Много людей выходило работать вместе в поле. Эти два года закалили меня, я стал полноценным крестьянином – отличным пахарем, хорошим косцом. Я слился с природой. Иногда мне казалось, я понимаю, о чем поют птицы, что чувствуют коровы и кони. Но мысль о том, что нужно учиться, не давала мне покоя. Отец об этом и слышать не хотел.
В сентябре 1922 года я был в Ново-Ельне в гостях у своего товарища Арона Альперина. Он сказал мне, что вступил в комсомол. Мы вместе пошли в комсомольский клуб. Он представил меня секретарю местной организации Василию Демьянкову. Мы с товарищем Демьянковым договорились, что он приедет в Яшную Буду, и мы организуем комсомольскую ячейку. Так и случилось. Он приехал, сделал доклад, и мы выбрали секретарем ячейки Федора Геращенка, а заместителем меня. Наша комсомольская ячейка была очень активной. Мы проводили беседы, устраивали платные и бесплатные спектакли, помогали членам комбеда собирать хлеб и другие продукты по продразверстке, устраивали засады на дезертиров и бандитов. Все мы были вооружены винтовками и наганами. Надо сказать, что комсомол был мой единственный путь к жизни, из моих лесов и болот другого просто не было.
Однажды произошел страшный случай. Четверо наших комсомольцев выехали в деревню по заданию. По окончании работы, очевидно, выпивши, остановились закурить и стали шутить, что было бы, если бы на них напали бандиты. Один говорил одно, другой другое, а наш секретарь Ушкевич сказал: «А мне кажется, мы дали бы драпу». Моисей Павлович Иваровский, председатель волостного исполкома, возразил: «Нет, я бы сделал так», – и нажал на спусковой крючок своего нагана. Пуля попала в грудь товарища Ушкевича. Через три дня он скончался. Это был ужасный случай, страшно переживали все. Товарищ Ушкевич был очень одаренный юноша. Ему было восемнадцать лет, он был заведующим военным отделом волостного исполкома. Моисей Павлович Иваровский имел только начальное образование, но был необычайного ума человек. Не было в волости никого, кто не восхищался бы им. Он был выходцем из самой бедной крестьянской семьи, отец его был безземельным портным и кормил свою семью с иглы. За один год Иваровский стал председателем волостного исполкома. Ушкевич перед смертью подписал документ, чтобы Иваровского в убийстве не обвиняли, так как это произошло не по злому умыслу. И хоть Моисея Павловича к уголовной ответственности не привлекли, этот несчастный случай настолько повлиял на него, что через год он умер. Я должен сказать, что, узнав о его смерти, плакал, потому что не только уважал его, но и любил братской любовью, стремился подражать ему во всем и даже как-то набрался смелости и попросил разрешения ухаживать за его сестрой Христиной, пообещав в последующем на ней жениться. Я свое обещание выполнил через два года.
После смерти товарища Ушкевича секретарем нашей комсомольской организации стал я. Одновременно я исполнял обязанности заведующего избой-читальней. Зарплата моя была двадцать пять рублей. Это были большие деньги, так как пуд хлеба стоил пятьдесят копеек, а сапоги два рубля пятьдесят копеек. В середине 1923 года был установлен твердый курс червонца, так как был введен нэп.
Меня интересовало ораторское искусство. В двадцатые годы хороший докладчик особенно славился. Когда приезжали из уезда докладчики, я старался запомнить каждое их слово и научиться самому так говорить. Однажды я выучил наизусть статью «Право у нас и в капиталистических странах» из журнала «Наша Родина». Читал как стихотворение, не пропуская ни единого слова, все мне аплодировали. Меня похвалили за память и труд, но объяснили, как на самом деле надо делать доклад.
Когда на следующий день отец, как всегда, за столом обозвал меня слабоумным, брат Прокофий возмутился: «А ты знаешь, что наш Левон умнее всей вашей породы! Он сделал такой доклад, что все удивлялись его красноречию и памяти, а вы, считая себя умным, и десятой части того не сказали бы. В конце концов, надо иметь и совесть, ведь Левон вам не мальчик, а уже взрослый и не ест ваш хлеб, а каждый месяц дает вам по десять рублей». Мама поддержала Прокофия, и отец с руганью выскочил из избы.
Я все ему прощаю. Тяжелая жизнь наложила отпечаток на его нервы и здоровье. И сейчас мне так жалко его, что, кажется, отдал бы жизнь, только бы увидеть его и крепко обнять.
О любви я думал мало, в чистую любовь не верил, да и сейчас не верю. Но на шестнадцатом году та любовь, в которую я не верил, обрушилась на меня. Ее звали Адарья. Она была лучше всех, но наша любовь длилась пять вечеров и на этом оборвалась. Дашу, которой было только шестнадцать лет, насильно выдали замуж за парня на девять лет старше ее в дальнюю деревню. Такая поспешность объяснялась тем, что две ее старшие сестры принесли по ребенку без замужества. Отец и мать боялись, как бы подобное не произошло с Дашей, и постарались поскорее определить ее семейную жизнь.
После Даши я долго страдал. А потом мне стала оказывать внимание Женя Ушкевич, дочь почтмейстера. Она была красавица, кокетливая и пела в церковном хоре. Я поддался ее чарам, и одну ночь мы провели на печи в ее доме. Но когда на следующий вечер я пришел снова, дверь мне открыла ее слабоумная мать. Она с хохотом подняла два пальца и указала на печь. Я понял, что Женя на печи не одна. Странно, но я даже не расстроился. Наверное, никакой любви у меня к ней не было.
Зато крепла моя привязанность к Христине Павловне, на которой я обещал жениться ее умершему брату. Она была грамотная, работящая, расторопная, и по сравнению с этим не имело значения, что оспа, которой она переболела в детстве, оставила на ее лице свои отметины.
Мне предложили вступить в партию. Надо было написать автобиографию. Я написал, что был батраком, и утаил, что мой отец столыпинский хуторец. Но мой обман вскрылся. После этого позора я не мог оставаться на работе и уехал домой. Там меня встретили лишь насмешки отца: «Ну что, комиссарчик, наслужился? Хотел примазаться – не удалось, выгнали в три шеи. Что, нужна или не нужна тебе земля, а? Ты уж выбирай». Одна только мать понимала мое горе и тяжело переживала его. Я не мог оставаться дома и решил уехать в Минск, а там что будет, то будет. Отец отказался дать мне денег на дорогу, а мать собрала ровно три рубля.
Утро 3 мая 1925 года было теплым и ясным. Птицы громко пели в березовой роще, в которой стоял наш дом. Брат пригнал лошадей из ночного и, придя в дом, сказал:
– Можете ехать.
– А кто меня отвезет на пристань? – спросил я.
Брат ответил:
– Можно и на своих двоих. До пристани всего двадцать верст.
Мать взяла мой чемодан, и мы вышли из дома. Запрягли лошадь и, не прощаясь ни с кем, да никто и не вышел провожать, выехали по направлению к Сожу.
Дорога заняла у нас три часа. Парохода пришлось ждать на пристани больше часа. Мать отдала мне три рубля и чемодан, в котором был кусок сала, три килограмма хлеба и полотенце. Мы плакали. Я взял билет до Гомеля за рубль двадцать пять копеек. На пароходе я забился в дальний угол и крайне расчувствовался.
Следующим утром наш пароход пришел в Гомель. До поезда в Минск оставалось пять часов. На вокзале я узнал, что билет стоит три рубля сорок пять копеек. У меня оставалось рубль пятьдесят. Я сел на угловую скамейку, задумался, как мне доехать до Минска, и сам не замечал, как у меня одна слеза подгоняет другую. За мной наблюдал сидящий рядом старик. Он стал расспрашивать, что случилось, и я откровенно ему все рассказал. Старик улыбнулся, повел меня к кассе и взял билет. У меня потемнело в глазах то ли от радости, то ли от неожиданности и стыда. Я хотел отдать деньги, которые у меня оставались, но он наотрез отказался их взять, так же, как и дать мне свой адрес. Он проводил меня до поезда и сказал: «Вспоминай раба Божьего Тимофея». Видимо, я так и умру должником, не ответив взаимностью тому, чей образ навсегда запомнился мне. Какая большая сила у добра. Этот старик встал вровень со всем злом, которое я встречал в жизни.
Наш поезд рано утром прибыл в Минск. Я пришел к ЦК комсомола с просьбой определить меня на работу. Но инструктор сказал, что запросит райком по месту моего жительства, почему я курсирую туда-сюда и почему оставил работу в избе-читальне. Я понял, что должен сам искать работу. Но куда идти? Минск я совершенно не знал.
В те годы по всей стране была безработица, и по Минску таких, как я, бродили тысячи. Я сел на конку и поехал до конечной остановки, вышел и пошагал из города на север. Пройдя километра четыре, я повстречал мужчину средних лет и обратился к нему с вопросом, нет ли где работы. Он объяснил мне, как дойти до рабочего поселка торфяного завода, который находился в шести километрах. «Только там принимают таких, как вы». Всю дорогу у меня гудели в голове эти слова «таких, как вы, таких, как вы». А какой же я? Ответа я дать себе не мог.
Директора завода я застал, но он, даже не глядя на меня, сказал: «Рабочих нам не нужно, хватает». Чемодан выпал из моих рук. Тут директор, видя мою полную растерянность, спросил, кто я и откуда. Я сказал, что был заведующим избой-читальней на Могилевщине, а сейчас нуждаюсь в средствах существования. Он предложил мне написать заявление на работу, а прочитав его, улыбнулся: «Какой чудный почерк!» – и написал в уголке заявления: «Зачислить в штат рабочим».
Торфозавод размещался в Цнянской низине и охватывал несколько сот гектаров. Залежи торфа были очень большие. На летнюю работу привлекали несколько сот человек. Я перепробовал все виды работ и оказался на хорошем счету у директора. Он хотел послать меня на курсы и после них сделать своей правой рукой. Он предлагал мне рекомендацию для вступления в партию, но я понимал, что в партию мне не вступить. Я не хотел повторить свой позор.
По выходным мы ездили в Минск помыться в бане и праздно провести время. Минск тогда был незавидный городок. Дома были деревянные, двухэтажных не больше десяти-пятнадцати, а трехэтажных и в помине не было. Только центральная улица была вымощена диким камнем. Главным средством передвижения была конка, в ее вагоны умещалось больше ста человек. Конка шла не быстрее четырех километров в час, пешеходы легко обгоняли ее.
Работа на заводе мне нравилась. Нравился коллективный труд, когда один старается обогнать другого. Нравились вечера после работы, когда молодежь танцевала «подгорную», вальс или польку, а потом все расходились парами. Но я только провожал их глазами. Моя прежняя жизнь, домашняя обстановка, а особенно проводы в Минск уничтожили все мои чувства. Меня увлекала работа, но не привлекало никакое общество после работы, никакая девица, красивая или некрасивая. Я входил в самого себя и не чувствовал, чтобы во мне было что-либо, привлекательное для женщин. Все это от меня улетело, и я сомневался, вернется ли та страстность, которая еще недавно была так сильно присуща мне.
Я был обижен на отца и брата, поэтому посылал письма и деньги только матери и сестрам.
В октябре мне пришел вызов из военкомата, куда я должен был явиться по месту постоянного жительства. Директор завода, желая мне добра, хотел, чтобы меня забраковали. В таком случае я вернулся бы под его крыло. Я рассчитался на заводе и поехал домой.
С торфозавода я привез приличную сумму – восемьдесят семь рублей. Я отдал матери тридцать рублей при отце, сказав при этом, что деньги должны храниться у женщин. Мать тут же передала их отцу, чтобы он отдал их землемеру. В то время проводилось землеустройство, нашей семье было наделено на десять душ шестнадцать гектаров.
Я привез не только деньги, но и мертвых вшей, которые остались в швах моего белья. Дело в том, что, как я считал, от переживаний, они изводили меня на заводе. Я еле избавился от них с помощью врачей. Увидев мертвых вшей, мать сказала: «Кто-то близкий скоро умрет». Так и случилось. В первых числах февраля она умерла от воспаления легких на сорок шестом году жизни, оставив четверых взрослых и пятерых маленьких детей.
Мать напомнила о своей любви и тем, что представитель сельского совета, который присутствовал на приемной комиссии, заявил по ее просьбе, что я давно страдаю эпилепсией и не гожусь к воинской службе. Целый месяц я потратил на то, чтобы в госпитале города Смоленска опровергнуть это. В армию забирали по жеребьевке. Можно было проходить службу либо по три месяца в году в течение нескольких лет, либо два года в регулярных частях. Мне выпала регулярная служба, и с 4 ноября я был преобразован в военного, чем особенно не гордился, но и не унывал.
Мне по службе просто везло. С первого дня меня назначили старшиной хозяйственной команды при штабе Шестнадцатого корпуса, который находился в городе Могилеве. Обязанностей у меня было много, время на службе и вообще время проходило быстро. Я переписывался только с Христиной Иваровской, домой писал редко. А 15 февраля получил письмо от брата. Он писал: «Дорогой Леонид, нас постигло ужасное несчастье, мы похоронили нашу маму. Будучи больной, в бреду, она все время вспоминала тебя». У меня потемнело в глазах.
Зима того года была снежной. Попасть домой, чтобы навестить семью в этот тяжелый час, я не мог, так как добраться от станции до нашей деревни было невозможно. Я отложил свое ходатайство об отпуске до теплого сухого времени. В апреле мне был предоставлен отпуск. Домой я добирался сутки. Целый день я провел у могилы матери, оплакивая ее, и поклялся, что жить в этой местности никогда не буду, а уеду как можно дальше на долгие годы, а может быть, и навсегда.
Когда я вернулся в часть, тоска не отпускала меня. Однажды я узнал, что наш командир обещает помощь каждому, к кому приедет жена. Я написал письмо Христине Павловне. Оно было скупо в излиянии чувств, но все-таки носило характер любовного. Я предложил ей приехать. Прошло десять дней. Я уже был доволен, что Христины все нет, и считал, что она поступила благоразумно, не ответив мне. Семью надо создавать, не повинуясь случайному порыву. Но на следующий день около нашей казармы остановилась телега, с которой слезли Христина и ее отец. Делать было нечего – когда меня направили для дальнейшего прохождения службы в город Быхов, Христина Павловна поехала со мной.
12 мая 1927 года у нас с Христиной Павловной родилась дочь Антонина. К этому времени я уже был членом партии и собирался после демобилизации ехать на Дальний Восток. Я убеждал Христину перезимовать с ребенком у родителей, а весной приехать ко мне, но она вспылила и написала заявление в суд. Суд состоялся через два дня. Мне присуждено было платить жене пять рублей в месяц. С тем я и уехал.
Всю дорогу я был как в бреду. То мне казалось, что она погибает с ребенком одна, то я жалел ее, то осуждал ее жестокость и непонимание. В таком состоянии я доехал до Москвы.
Москва оживила меня. Я никогда не видел такого города. Меня интересовало все. Мне казалось, что люди со всей страны приехали сюда. Я ночевал на вокзале в комнате для демобилизованных, а целыми днями ходил по городу. Посетил Третьяковскую галерею, зоопарк и Мавзолей Ленина. Кремль и Красная площадь поразили меня. Мне казалось, в этих камнях запечатлелись тысячи и тысячи человеческих жизней. Кто побывал в Москве, тот никогда ее не забудет и вечно будет стремиться приехать снова. Уезжал я неохотно. Хотелось остаться дворником, но только в Москве.
Я ехал тридцать дней и остановился в Хабаровске. Здесь, как и во всей нашей стране, в 1927 году была безработица. Я записался на бирже труда и получил на десять дней пособие, восемь рублей. Потом пошел в обком партии, встал на учет, и вскоре меня направили заведующим избой-читальней в село Переясловка в шестидесяти километрах от Хабаровска. Ехать нужно было поездом.
Село Переясловка стояло на берегу реки Кия и насчитывало свыше двухсот дворов. Было два магазина райпотребсоюза и три частных китайских, была столовая и ресторан. Работал лесопильный завод, лесхоз, райпотребсоюз, пчелсоюз, крупная больница с двумя докторами и тремя фельдшерами, ветеринарный пункт с врачом и фельдшером, было пять больших улиц, хороший парк.
В Переясловке я нашел себе квартиру у Василия Мешкова. Это был богатый крестьянин, семья его состояла из восьми душ. Хата-пятистенок, большое количество надворных построек, три лошади, четыре коровы, десяток свиней и много овец. Он был пчеловод, имел несколько десятков ульев. Батраков не было, семья справлялась с хозяйством сама. Хозяйка-старушка и невестка были гостеприимны и кормили меня отлично за двадцать рублей в месяц. Старик был ворчлив, вечно недоволен и людьми, и властью, и своей семьей, и самим собой. Но три его сына Василий, Михаил и Александр были замечательные работящие ребята.
Заведующим избой-читальней я был год и два месяца. За это время приобрел лошадь с телегой и кинопередвижку и стал обслуживать все близлежащие деревни. Кинопередвижка себя оправдывала и политически, и морально, и материально. За выручку от нее был куплен дом для клуба за сто двадцать пять рублей. При избе-читальне было четыре кружка – хоровой, драматический, сельскохозяйственный, кройки и шитья. Вечера самодеятельности я проводил два раза в месяц. Наша изба-читальня заняла первое место на краевом конкурсе, и я был премирован путевкой в дом отдыха и ста рублями. Вскоре меня назначили инспектором райполитпросвета.
Мне приходилось ездить в командировки по избам-читальням, школам, и за короткое время я узнал в своем районе всех – избачей, учителей.
В 1929 году я проходил партийную чистку. В моральном отношении это была крайне неприятная процедура. Надо было предстать перед огромной массой людей вроде какого-то преступника или грешника. После подробного рассказа своей биографии все присутствующие задавали вопросы. Мне их было задано около ста. Большей частью они носили казуистический характер, как, например: «С кем вы стояли три дня назад возле правления райпотребсоюза и о чем вели разговор?». С двух часов дня до двенадцати ночи проходили чистку четыре человека. В результате мне был вынесен выговор за слабую партийную работу, а председатель райпотребсоюза и еще три человека были исключены из партии.
Все это время я жил и не женатым, и не холостым. О Христине Павловне и маленькой Тоне я вспоминал часто и не находил себе места. Я ругал и себя, и жену, но поделать ничего не мог. Себя ругал: зачем женился на ней, а потом оставил на посмешище? Но крайне недоволен был и ею: почему она подала на алименты, а не поверила, что я вызову ее с дочкой на Дальний Восток, как только устроюсь?
Деньги я посылал не только по исполнительному листу, но намного больше, а в 1929 году попросил Христину приехать и отправил ей деньги на билет. Но она приехать не захотела, и разлука наша продолжилась. Я не знал ее жизни все это время, до 1931 года, но не имел права ревновать: мы были предоставлены сами себе.
В то время, будь я решительнее, у меня могли бы происходить романы. Но я не ценил себя – считал, что обижен красотой и другими качествами, которые привлекают женщин. Однажды вечером в избе-читальне осталась девушка. Я бесцеремонно спросил ее:
– Вы чего сидите?
Она ответила:
– Я хотела просить вас проводить меня.
Я сказал:
– Просите.
– Если вас никто не ожидает, то проводите меня, пожалуйста, – с улыбкой сказала она.
За полчаса она рассказала мне, что окончила среднюю школу в Хабаровске, что отец ее – охранник железнодорожного моста. Мне было с ней интересно, и на следующий вечер я пошел провожать ее снова. Так мы ходили десять дней, пока на мое счастье или несчастье в Переясловку не приехал ветеринарный врач. Он в первый же день проводил мою знакомую вечером домой и повел себя с ней, не в пример мне, так решительно, что я оказался с носом. Правда, через месяц к нему приехала из Казани жена, и с носом осталась уже девушка.
Потом была у меня медсестра Настя, да беда была в том, что за ней стал ухаживать врач, женатый на дочери попа и имевший ребенка. Из-за ревности он вскоре отравился, а я после этого не мог даже смотреть на Настю. Она вышла замуж за участкового милиционера и была с ним несчастна.
Более длительное знакомство у меня было с Таисией Ковалевой. Но характер у нее был таков, что выдержать ее было невозможно: то она была сверххорошая, то вдруг превращалась в тигрицу.
Были и другие девицы, но мне казалось, что чувства мои атрофированы. Я долго размышлял об этом и понял, что любовь – это не для меня. И ничего мне не остается, как только добиться, чтобы Христина с дочкой приехала ко мне.
1 сентября 1930 года я был направлен на учебу в совпартшколу в Никольск-Уссурийск. Учеба давалась мне легко. Кроме того, я посещал рабфак, так как хотел получить два образования.
Мысль о том, чтобы привезти на Дальний Восток семью, не давала мне покоя. Я хотел привезти не только Христину и Тоню, но и всех своих родных, чтобы таким образом спасти их от раскулачивания. Я хорошо знал председателя Хабаровской сельхозкоммуны Ярошевского. Он пошел мне навстречу и выдал документы, необходимые для поездки в Белоруссию.
Христина Павловна училась в Могилевском педучилище. По приезде я сразу пошел к ней в общежитие, и мы договорились о нашей дальнейшей жизни. 7 апреля мы приехали в Ново-Ельню, где нас уже ждали домашние, ее и мои.
Я применял все свое красноречие, чтобы добиться согласия отца на переселение в Хабаровск. Он хотел отправить семью, а самому остаться, надеясь, что его никто не тронет. Я понимал, что он надеется напрасно, но уговорить его не смог. Подготовив все переселенческие документы, мы погрузились в поезд и отправились на Дальний Восток. Нас было десять человек, но отца с нами не было. Однако через два месяца он прислал письмо, в котором просил меня помочь ему вернуть двух лошадей, корову и землю – все это забрал колхоз. Я не мог представить наш опустевший двор. Вспомнилась и семья Мешковых из Переясловки, у которых я квартировал, когда приехал на Дальний Восток. Наверное, и с ними случилось подобное. От этих мыслей было тяжело на душе.
В письме к отцу я потребовал, чтобы он срочно приехал ко мне, но это произошло только через год.
Мои сестры и братья стали работать в сельхозкоммуне, а я продолжил учебу и для заработка заведовал курсами профработников. Христина Павловна стала заведующей библиотекой совпартшколы.
По окончании учебы меня направили политработником в летную школу ОСОАВИАХИМа. Она располагалась на берегу реки Уссури. Начальником школы была Зинаида Петровна Кокорина, первая женщина-летчица, ее муж погиб. Она была дисциплинирована сама и требовала того же от личного состава. Хоть я и давно уже носил военную форму, и привык ней, как к обычной одежде, но тут впервые стал особенно следить за собой. Старался выглядеть подтянутым, стройным, опрятным, в общем, красивым. Нет, я не влюбился, об этом не думал. Хотя если б я мог влюбиться, то только в такую женщину. К тому же со мной была рядом и Христина Павловна. И вот загадка: они были совершенно разные и по характеру, и внешне, а мне казались похожими. Бывает так, когда совершенно разные по призванию люди имеют какое-то сходство. Может быть, оно заключалось в том, что только эти две женщины вызвали у меня глубокое чувство. Зинаида Петровна любила забавлять мою дочку Тоню при встречах.
Начало тридцатых годов было тяжелым. Украина была охвачена голодом. Продукты везде выдавались строго по карточкам. И как раз в это время сельхозкоммуна, в которой работали все мои родственники, была ликвидирована. К тому времени у нас с Христиной было уже две дочери, Тоня и Евфросинья. И вот у меня образовалась семья из десяти душ, а работали только я и жена. Положение было такое тяжелое, что вся моя родня, включая жену, решила вернуться в Белоруссию. Я хотел ехать с ними и даже тайно снялся с партийного учета, написав, что перевожусь по работе в другой дальневосточный город, но афера моя раскрылась, и под угрозой ареста я был вынужден остаться в Уссурийске. Осталась со мной только сестра Мария, и мы зажили в неизвестности: как нам последовать за родными? Но единственное, чего мне удалось добиться, это отпуска, и то потребовалось специальное постановление крайкома партии.
Мой приезд в Гомельскую область к семье совпал с рождением сына Михаила. Я ездил в ЦК партии в Минск с просьбой оставить меня в Белоруссии, но в моей просьбе было отказано, и я был вынужден после отпуска вернуться на Дальний Восток один. Я чувствовал, что больше не могу работать в этой системе, и хотел вырваться из нее. Не знаю, что было бы со мной, если бы через месяц Христина с тремя маленькими детьми не приехала ко мне.
Я был назначен инструктором обкома партии по сеноуборке, хлебоуборке, лесозаготовке. Мой начальник Сапожников недолюбливал меня и перегружал работой, а потом, видя, что меня этим не доймешь, уволил с направлением на работу в лесхоз в Амурской области.
Я вышел из здания обкома в глубоком раздумье. Что делать? Ехать в лесхоз или, послушав жену, нарушить партийную дисциплину и возвращаться в Белоруссию? Я направился на вокзал и взял билеты до Гомеля на себя, жену и детей.
Дорогу я знал уже наизусть, потому что ехал по ней четвертый раз. Долго ли я еще буду болтаться в этой проруби? Пока не утону?
Десять суток я размышлял, правильно ли поступил, и пришел к выводу, что не ошибся в своем решении.
Отец Христины к тому времени умер, а мать жила в деревне Селицкое. Туда мы и приехали. Но что дальше? Я столько учился, работал, а по существу не имел никакой специальности. Знал только сельский труд, да и тот забылся за восемь лет. Пойти снова в избу-читальню? Но возьмут ли меня? Я поехал в райком и сказал, что хочу работать учителем. Всю жизнь я думал о том, что мой отец поступил неправильно, бросив учительскую работу. Может быть, эти мысли и вызвали такое мое желание.
Три недели длилось ожидание, и наконец меня направили в деревню Полесье Чечерского района. Директором семилетней школы. Это был самый важный поворот в моей жизни. Наконец я чувствовал, что занимаюсь своим делом, к которому шел всю жизнь. Я еще не знал своей работы, только начал постигать ее, а уже полюбил, как никакую другую раньше.
Школу я принял в хорошем состоянии, коллектив был дружный. Но ведь педагогического образования у меня не было, да к тому же за восемь лет на Дальнем Востоке я совсем забыл белорусский язык. Одного желания работать было мало. Тогда, не показывая виду, что работа мне совсем не знакома, я стал незаметно учиться у завуча Андрея Васильевича Тужикова, который жил у нас с Христиной на квартире. Мы много общались. Он был человеком добрым и за недолгое время дал мне знания, которыми надо было бы овладевать годами.
Все шло хорошо, но однажды случилась трагедия. Ученики пятого класса в трех километрах от деревни играли в снежки. Один из них потерял сознание от удара в голову ледышкой. Дети разбежались, он пролежал в снегу долго, и спасти его не удалось. Началось следствие. С работы сняли классного руководителя, пионервожатого, завуча и меня как директора школы. Нас с завучем еще и отдали под суд. Это было так страшно, и я дошел до такого отчаяния, что хотел застрелиться. И сделал бы это, если бы моя теща Акулина Петровна заблаговременно не выбросила мой пистолет в реку.
Показательный суд надо мной, завучем, классным руководителем, пионервожатым и учениками шел три дня. Всем был вынесен суровый приговор: мне два года тюрьмы, а другим, включая учеников, по полтора. Я в тот же день написал кассационную жалобу в Верховный суд, так как понимал, что приговор несправедливый, ведь мы с учителями не могли уследить за тем, что делают ученики после школы. И действительно, приговор был отменен – учителя были оправданы.
Все полгода, пока шло следствие и суды, я не мог работать, и вся семья осталась без средств к существованию. Все это время нам помогал Михаил Иваровский, брат Христины. Он работал директором школы в деревне Будище и отдавал нам каждый месяц больше половины своей зарплаты, а потом добился, чтобы я был направлен к нему завучем и учителем истории и географии.
Деревня Будище была очень бедной, но я был здесь счастлив. Часто ходил на берег речки Колпиты, к роднику. Когда смотришь внутрь источника, то как бы изнутри неизвестная сила вращает землю.
Жить мы всей семьей стали в школе. Я полностью погрузился в работу. В январе 1937 года поступил заочно на исторический факультет Могилевского пединститута. Утерянная жизнь возвращалась ко мне. Вскоре Михаил Иваровский перевелся работать в Краснополье, а я стал директором школы. Работы перед собой я видел очень много. Мне удалось превратить Будищанскую школу из отсталой в передовую: построить новое здание с большой комнатой для библиотеки, баню для всех, посадить огромный сад, сделать сто новых парт. За пять лет, которые я провел в Будище, у нас с Христиной родилось еще трое детей – Леонид, Вера и Виктор. Та любовь, которой мне так не хватало всю жизнь, которую я знал только по любви матери ко мне и моей к ней, появлялась в моей семье. Я видел, что мои дети будут образованнее и развитее, чем мы с моими братьями и сестрами на нашем хуторе. Верил, что их дети пойдут по этому пути еще дальше. Эта надежда спасала меня от тяжелых воспоминаний и размышлений.
Что я видел в своей жизни хорошего с самого детства? Ничего. Видел тесные избы, в которых жило десять и более душ семьи. Видел грубую самодельную одежду, общие нары, занимающие половину жилого помещения с «постелью», напоминающей свиное гнездо. Видел вечно грязных, исхудалых членов своей семьи, которые трудились с раннего утра до позднего вечера, всегда хмурые, недовольные и собой, и окружающими. Такими были и соседи. Видел десятки нищих, переходящих от хаты к хате как тени и просящих подаяния. Видел детей с ногами, потрескавшимися от грязи и сочащимися кровью, видел богатеев, катающихся на четверках чистокровных рысаков, не обращающих на нищих и бедняков никакого внимания, воротящих от них носы. Слышал плач женщин во время войны, видел общий подъем людей на митингах, видел жестокий военный коммунизм и радостных, сытых людей времен нэпа, видел массовую коллективизацию и раскулачивание, карточную систему и голод, пятилетки и ничем не обоснованный террор, избиение, уничтожение передовой части партактива, совактива, видных военных, культурных, инженерно-технических кадров. Люди в то время напоминали беззащитных птицеподобных существ, когда в их стаю ворвался орел и безнаказанно стал истреблять ценнейших из их породы. Каждый день той жизни был настолько тяжел, что ты не уверен был в себе, не знал, что ждет тебя завтра, так как в каждой организации, в каждом учреждении, в каждом доме сидел тайный агент или информатор, готовый поймать тебя на каждом твоем слове. Надо было смотреть во все стороны, чтобы тебя не укусила черная собака, а таких собак было множество, видимых и невидимых. Органы госбезопасности пользовались неограниченной властью и имели информаторов повсюду. За мной, как лиса, ходил такой информатор по фамилии Мельников и по кличке Хоха. Он часто приходил ко мне домой и заводил разговор на политические темы, осуждая власть, законы. Я сразу понял, что собой представляет этот человек, но не знал, как от него избавиться. Меня спас Михаил Иваровский. Он повел Хоху на речку, показал ему пистолет и сказал, что пристрелит, если только меня арестуют. Этот трус испугался, во всяком случае, от меня отстал. Все-таки я не знал, что было бы со мной дальше. Но в 1941 году началась война».