Настоящее время, если только существует, не успевает окраситься нашими чувствами и мыслями, которые улетают в прошлое и будущее, оно простое настоящее. Может, потому и неощутимое. Но прошлое обязательно метафорично.
Так вот, Холочье окрасило мою юность сполохами любви. Где-то за горизонтом сверкали и впивались в землю молнии, а я видел на небе лишь отсветы зарниц. Есть, есть в мире огонь до неба, есть пожар любви, но бесконечно далеко. А как же я здесь? Впервые ощутил я тесноту своей деревни. Мои чувства в ней не помещались. Как испугало меня в юности то, во что они превратились, проросшие, как картошка в подполье!
Наверное, прав был мой друг Витька, с которым мы говорили не только о космосе. О любви мы тоже говорили. Как настоящий мудрец, Витька сказал, что любовь видна только безответная. Взаимная незаметна. Как у Мовши с Мовшихой, подумал я тогда, но не сказал об этом Витьке, чтобы он не посмеялся надо мной.
Я вскоре убедился в правильности его слов.
Когда я играл на баяне, Наташа всегда плакала. Не сразу это заметив, я удивился такому постоянству. Как только я выходил на сцену и начинал играть, она начинала плакать. Неужели так проникновенно звучал полонез Огинского «Прощание с родиной»? Я старался не смотреть в зал, но перед глазами было ее лицо. Сейчас я могу вспоминать это с улыбкой, но тогда был ошеломлен. Шли домой с отцом после концерта, я сказал ему об этом, раздраженно сказал, как о притворстве. Отец пошутил: «Любит тебя». Слово «любит» оказалось назойливым и вспоминалось потом, как и ее мокрые глаза.
Потом я стал замечать на себе ее взгляды. Она просто выбрала меня, думал я, а так нельзя. Надо без выбора, надо внезапно, тогда это правда. И я никак не отзывался. Мне даже нравилось чувствовать свой холод, да, нравилось, как будто я совсем взрослый, намного старше ее, а не только на один год. Как будто я учитель, а она ученица. Что я мог сделать для нее? Ничего.
Потом как-то мама сказала, что Наташа у нее в классе стала учиться лучше всех, всегда тянет руку. А это зачем? – недоумевал я. Потом она начала ходить в музыкальную школу – у нас был всего один класс и одна учительница, приезжавшая раз в неделю из города, – и стала сидеть со мной рядом на сольфеджио.
Все чаще я видел ее, все назойливее становились мысли о ней, от которых я все так же старался отмахнуться. Все это продолжалось, пока однажды вечером мы большой компанией не возвращались из клуба. Случайно приостановились с Наташкой, задержались позади всех, пошли рядом. Потом долго стояли у ее дома. Я говорил: «Ну, пока». Она отзывалась: «Подожди». И все, больше ни слова. Так странно было ни о чем не говорить.
Потом мы стали встречаться каждый вечер. Мне так же нечего было сказать. Хорошо, что у меня был мотоцикл. Она садилась позади меня, и мы катались по пыльным полевым дорогам, по лесам и по лугам. Где мы только не были. Однажды я привез ее к бездонному озеру, и меня словно прорвало – я стал говорить не переставая о бесконечности всего, что чувствовал, и высоты над нами, и глубины этой воды, что нет здесь дна, остановки, точки, порога, все никак не мог найти это слово… Наташа вдруг разделась и бросилась в воду – я только успел схватить ее за руку. Мы бултыхнулись вместе.
– Ты что? Зачем? – спрашивал я, выбираясь на берег.
– Я хотела показать тебе дно! – смеялась она. – А ты помешал.
Потом мы ждали, пока высохнет моя одежда, не ехать же мокрым, и говорили про озеро, про дно, про смешную неожиданность ее решения, как будто только в этот вечер и научились говорить между собой.
А через несколько дней или вечеров я испугался не на шутку, потому что из воды можно выплыть, а с вышки взлететь вверх невозможно. Мы забрались на огромную геодезическую вышку в лесу, высотой метров двадцать. С верхней площадки лес казался полем. Наташа вдруг сказала: «Если б ты сказал – прыгни, я бы прыгнула». У меня голова закружилась не от высоты, а от бессмысленности и какого-то звона в этих словах. Осторожно, тихонько, не отпуская ее руку, я стал спускаться. Как только почувствовал землю под ногами, сразу завел мотоцикл, и мы вернулись в деревню. После этого я опять замолчал, как от испуга. Смотрел на нее и думал, что никакой любви, конечно, не бывает. Есть только приближение к ней, есть только то, что кажется, есть только притворство и игра.
Наташа учила много стихов и читала мне вечерами, потому что я сказал ей, что люблю стихи. И целые страницы из книг тоже читала мне наизусть. Особенно про любовь. Я слушал эти странные слова, вдвойне странные из-за произнесения, ничего не понимал, как будто видел сон, в котором говорят беззвучно или слушают без слуха, и думал при этом, что я ненормальный, не такой, как все. Наташа была красивая, при луне звучали ее тихие слова, а я не хотел их слушать, не хотел понимать, вникать в них, отвечать. Пустым я был, как и тогда, когда спустился с вышки.
Так странно все закончилось, потому что не закончилось ничем. Я всегда ловил на себе ее взгляд, всегда знал, что нравлюсь ей. Наверное, в любое время, всегда, когда я подошел бы к ней, она была бы рада. Может, я только сейчас наконец полюбил ее, с опозданием, с несовпадением во времени? Где ты, Наташа? Сохранила ли слезы для любви к другому?
А в то же почти время, в том же восьмом классе, сам того не понимая, я сходил с ума, потому что думал только о Ларисе, своей однокласснице. Она любила Витьку, он был счастлив вместо меня и рассказывал мне о своем счастье, рассказывал его подробности, а я терпел эти рассказы. Он же не понимал, что мне нельзя их рассказывать, не понимал.
Я ее представлял как нечто возникшее в воздухе, как облако, в которое посылаю все свои чувства. Это началось с того, что однажды мы условились с ней поговорить по радио. Телефонов у нас тогда еще не было, и в деревне кем-то было сделано техническое открытие: если в час обеденного перерыва, когда радиоточки молчат, негромко крикнуть в репродуктор, то твой голос будет слышен, как в телефоне, в другом репродукторе, в другом доме на той же улице. С часу до двух дня мы разговаривали с Ларисой, громко разговаривали, почти кричали, чтобы голоса донеслись друг до друга едва слышимыми в радиоприемниках звуками. Все было различимо, все было понятно и необычно. Я ставил радиоприемник перед собой на стул, садился с баяном рядом и играл. Лариса хорошо пела, иногда она просила подыграть ей любимые песни, «Надежду» и «Эхо». Но тогда мы почти не слышали друг друга, поэтому я больше любил вступать в эфир по очереди – она пела одна, я играл один. Никогда в жизни я не играл так. Вряд ли хорошо, потому что надо было громко, но я весь превращался в свою мелодию. С таким чувством и надо всегда играть, думал я, только потише. Пианиссимо.
Мы говорили весь час, пока в приемнике не начинало гудеть и не прерывали нас сигналы точного времени.
Мне совсем не надо было представлять ее лицо. Думаю, что не нужны мне были ее слова и даже песни. Я любил воздух над улицей, в котором была она растворена, в котором были натянуты провода между нашими далекими друг от друга домами.
Я помню несовпадение, которое всегда улавливал, видя ее. Отличалась она от своего отражения во мне. Где-нибудь в поле или в лесу, на дороге или ночью в моем сне она становилась собой, легким облаком без внешности, без имени, без слов, потому что была укутана моими чувствами. Для нее я учил стихи, вместе с ней читал книги. Даже без радио играл для нее на баяне.
В любой компании я был спокоен, если только она была среди всех. Если ее не было, то и меня не было. Я уносился туда, где была она. Она не пришла на один из школьных огоньков – заболела. И я не пошел, ходил вокруг школы, бродил по деревне, подходил под ее окна. Словно ухаживал за ней, больной, на расстоянии. Странно все это, не правда ли?
Однажды вечером я шел по улице и возле ее дома услышал их тихий с Витькой разговор. Они сидели в темноте на лавочке. Я не верю себе, но тогда я улыбался от счастья, слыша ее смех. Даже место ревности заняла моя любовь.
И она закончилась, потому что не закончилась ничем. Где ты, Лариса? Я забыл спросить о ней у Витьки, когда встретился несколько лет назад случайно с ним в Москве. Вместе ли они сейчас? Незаметна ли их любовь?