Вряд ли можно счесть простой случайностью тот факт, что современные семиотические представления о «знаках» (как самостоятельных сущностях, организующих нашу жизнь) стали активно развиваться именно после Второй мировой войны, а еще точнее – после изобретения атомного оружия, после Хиросимы и Нагасаки, в эпоху гонки ядерных вооружений и холодной войны, «политики сдерживания» и «взаимно гарантированного уничтожения». В каком-то смысле это новое оружие положило конец историческому времени в прежнем его понимании – возник своего рода «порог возможного», порог, который нельзя преступать. Так наша цивилизация обнаружила себя в некоем анклаве существования. Футурологи тут же заговорили о «конце истории» и «последнем человеке» (© Ф. Фукуяма), возобладали концепции «неолиберализма», «глобализации» и «мультикультурализма», наконец, всеобщее внимание привлекла новая реальность… Как пишут «медиа-активисты» (они сами себя так называют), поскольку расширение в физическом мире более невозможно, нам необходима новая среда, где расширение может быть потенциально беспредельным – «инфосфера».
«Мы живем в эпоху, когда ценность данных, образов и идеологий превосходит ценность материальных приобретений и физического пространства, – пишет медиа-аналитик и тот самый «активист», изобретший термин «медиа-вирус», Дуглас Рашкофф. – В конечном итоге мы достигли наших континентальных пределов; мы увидели Землю из космоса по национальному телевидению. Иллюзия безграничности незавоеванных территорий разрушена навсегда. Свободного пространства попросту больше нет, колонизировать больше нечего. […] Единственная среда, в которой наша цивилизация еще может расширяться, наш единственный настоящий фронтир – это эфир, иными словами – медиа. […] Непрерывно расширяющиеся медиа стали настоящей средой обитания – пространством, таким же реальными по всей видимости, незамкнутым, каким был земной шар пятьсот лет назад. Это новое пространство называется инфосферой.
Инфосфера, или «медиа-пространство», новая территория, открытая для человеческого взаимодействия, расширения экономики и в особенности для социальных и политических махинаций. […] Точно также, как теперь экологи понимают, что жизнь на этой планете является частью единого биологического организма, медиа-активисты рассматривают инфосферу как кровеносную систему, в которой циркулируют информация, идеи и образы. […] Как индивидуумы, все мы подвергаемся воздействию инфосферы каждый раз, когда вступаем в контакт с коммуникационными технологиями – такими, как телевидение, компьютерные сети, журналы, видеоигры, факсы, радио-шоу, компакт-диски или видеокассеты».
Упоминание компакт-дисков и видеокассет вполне естественно – книга увидела свет в 1994 году, а с тех пор много технологической воды утекло, и тенденции, описанные в этой работе, только усиливались.
Впрочем, «инфосфера», наверное, не самый удачный термин для обозначения той среды, в которой все мы по большому счету и существуем. Да, физически (как физическое тело) мы пребываем в физическом же мире, но никто из нас, я думаю, не решится идентифицировать себя просто и только со своим физическим телом. Для нас «мысами» – это личность, сознание, субъективное «я», психика, наконец, душа (в зависимости от принятой на вооружение мировоззренческой концепции). Понятно, что этот загадочный эпифеномен психического (как его ни назови) – «мысами» – существует в некой адекватной ему среде, разделяемой с нами другими людьми. Эта разномастная «среда» – нашего языка (множества языков), господствующих представлений и тиражируемых образов (во всех существующих культурах) – включает в себя, во-первых, то, что происходит в наших индивидуальных внутренних мирах (все наши переживания, знания, мысли, сновидения и др.), во-вторых, коммуникативное взаимодействие с другими «носителями сознания», и в-третьих, наши бесконечные (теперь уже) контакты с источниками информации – телевидением, интернетом (включая социальные сети), книгами, фильмами, картинами и т. д.
Терминов, пытающихся как-то охватить и означить эту, не поддающуюся означиванию, трехголовую горгулью, изливающую из самой себя среду своего же обитания, много – от самого понятия «культуры» (в широком смысле этого слова и потому, к сожалению, совершенно невнятного) и слишком мистифицированной «ноосферы» (© В.И. Вернадский, Э. Леруа, П. Тейяр де Шарден) до упомянутой «инфосферы», «информационной среды», «сферы сознания», «виртуалистики» и т. д. и т. п.
Что есть этот загадочный мир, пытались объяснить (если не начинать плясать уж от самой печки – Платона и, например, И.Г. Фихте) и Людвиг Витгенштейн (с его «границами моего языка, определяющими границы моего мира»), и Ролан Барт в своих «Мифологиях» (через разработанное им семиотическое понятие «мифа»), и Жан Бодрийяр (в частности, в «Символическом обмене и смерти», «Политической экономии знака» и, наконец, «Симуляции и симулякрах») с Жилем Делезом (см. «Различие и повторение») – оба они говорили о «симулякрах». Ричард Докинз предложил использовать понятие «мема», реплицирующего, подобно генам, культуру. Его последователи создали целое направление исследований – «меметику», из которой, собственно, и выросли социально-политизированные идеи «инфосреды» и «медиа-вируса» Дугласа Рашкоффа, «психических вирусов» Ричарда Броуди, «пустышки» Николаса Kappa и т. д. и т. п.
Каждый из них, включая Грегори Бейтсона, Дэниела Деннета, Василия Васильевича Налимова и многих-многих других (это как раз тот случай, когда лучше вообще никого не упоминать, чтобы никого не обидеть), что-то внес в понимание той реальности, которая на самом-то деле и является для нас основной, а для нашей субъективности – так и вовсе единственной. Но никому до сих пор так и не удалось назвать ее общеупотребимым впоследствии термином.
Обнаруживающаяся здесь терминологическая трудность весьма естественна и неизбежна. Неологизмы (например, «ноосфера») не приживаются, поскольку кажутся слишком оторванными от очевидности той реальности, которую они силятся означить; кроме того, нас не может не смущать несоответствие масштабов – какому слову мы доверим означить весь наш мир разом? А ведь именно таким образом и обстоят дела: все, что мы считаем «объективным» и «материальным», всегда и только – дано нам через эту сферу идеального, а потому для нас на самом-то деле нет ничего, что лежало бы за его – этого «идеального» мира – пределами. Потому, видимо, и попытки воспользоваться уже знакомыми словами, придав им новый смысл, оказались исторически несостоятельными: «культура», «лингвистическая картина мира», «массовое сознание», «информационная среда» и т. д. – все они хороши, но акцентируют лишь какие-то аспекты той реальности (сферы, среды и т. п.), о которой идет речь, но не могут ухватить ее целиком.
Изобрести так и не придуманный другими велосипед мне вряд ли удастся, поэтому я предлагаю инструментальный подход – использовать для обозначения той реальности, о которой мы ведем речь (и видимо, интуитивно понимаем, о чем эта речь), словосочетание – «мир интеллектуальной функции» (или, если угодно, МИФ). «Интеллектуальная функция», в отличие от функции собственно психической, которая обеспечивает процессы отражения окружающей действительности (прежде всего посредством ее центральных анализаторов), формирует внутрипсихические эквиваленты воспринимаемой нами реальности, ее, можно сказать, функциональную репрезентацию.
Механика работы «интеллектуальной функции» была в свое время убедительно показана еще Вольфгангом Келером в экспериментах на шимпанзе, а потом подробно разъяснена Львом Семеновичем Выготским и Александром Романовичем Лурия в их блистательной, как мне представляется, книге «Этюды по истории поведения»: когда шимпанзе перестает решать задачу простым перебором средств, методом «проб и ошибок», отстраняется и вдруг понимает, что ящики должны быть поставлены друг на друга, то есть перемещает образы этих предметов внутри собственного сознания, а потом мгновенно реализует верное решение. Целенаправленная работа с этими внутрипсихическими объектами, осуществляемая, как мы можем догадываться, в лобных долях, и представляет собой, по всей видимости, элементарное интеллектуальное действие.
«Усиленное нервное возбуждение не тратится наружу, на внешние беспорядочные движения, а переходит в какой-то сложный внутренний процесс, – пишут Л.С. Выготский и А.Р. Лурия. – Мы могли бы вместе с Бюлером предположить, что от внешних проб обезьяна переходит как бы к внутренним пробам, т. е. мы могли бы сказать, что возбужденные нервные центры обезьяны вступают в какое-то сложное взаимодействие, взаимоотношение, в результате которого и может возникнуть то «короткое замыкание», которым предположительно мы могли бы объяснить ее догадку. […] В опытах Кёлера обезьяна попадает всякий раз в новые положения. Ей никто не показывает, никто не учит ее, как она должна поступить, для того чтобы выйти из того затруднения, которое возникло на ее пути. Ее поведение есть приспособление к новым обстоятельствам, к новым условиям, в которых инстинктивные и выученные движения больше не помогают ей. […] Как мы уже указывали, орудие приобретает для нее «функциональное значение», и затем это функциональное значение может быть перенесено на любые другие предметы – кусок сукна, пучок соломинок, башмаки, поля соломенной шляпы и т. д. Обезьяна, таким образом, разрешает структуру, а не привыкает действовать при помощи ее элементов, и поэтому найденное ею решение оказывается широко независимым от конкретных элементов. […] Мы видим таким образом, что в поведении обезьяны намечается с совершенной ясностью новая форма – интеллект, – служащая основной предпосылкой для развития трудовой деятельности и представляющая соединительное звено между поведением обезьяны и поведением человека».
Эта репрезентация окружающей нас действительности (будь то ящики, палки или что угодно еще) радикально отличается от оригинала – просто отраженной (воспринимаемой нами) действительности: будучи «оторванной» от него функционально, она способна сложным образом самоорганизовываться. Вместо простых сигналов она оперирует уже сложными функциями (именно поэтому Л.С. Выготский и А.Р. Лурия говорят о «функциональных значениях»), которые могут, если речь идет о человеке, означаться благодаря языку. Последующая игра означаемых и означающих в нашей индивидуальной реальности создает индивидуальный мир интеллектуальной функции, который, благодаря тому же самому языку (который всегда первичен по отношению к индивидуальному сознанию) и социализации, неизбежно встроен в общий мир интеллектуальной функции (является частью МИФа). В конечном итоге (если отставить в сторону вопросы социализации, касающиеся судьбы отдельного индивида и зависящие от того, в какой он среде воспитывался) мы получим общий для нас всех мир интеллектуальной функции (МИФ), к которому мы все так или иначе причастны – то есть существуем в нем и, в принципе, имеем доступ к любой его части. Таким образом, мы одновременно являемся носителем этого наработанного цивилизацией «мира интеллектуальной функции» и влияем на его содержание (каждый в меру своих сил и возможностей).
После семиотической революции Ролана Барта «знак» перестал восприниматься в прежней – соссюровской – логике: теперь это не просто «слово», а то, что оно означает, связывая между собой означающее и означаемое. «Возьмем букет роз, – пишет Барт в «Мифологиях», – он будет означать мою любовь. Разве в нем есть только означающее и означаемое, то есть розы и мое чувство? В нем нет даже и того – есть только розы, "проникнутые любовью". Зато в плане анализа налицо все три элемента, ибо розы, наполненные любовью, точно и безупречно распадаются на розы и любовь; то и другое существовали по отдельности, пока не соединились вместе, образовав нечто третье – знак». Мир интеллектуальной функции – это мир таких вот значащих семиотических знаков.
Если отбросить все ненужные абстракции, к которым мы приучены формальными науками, то очевидно, что внутри моего сознания я не имею дело со стерильно-бессмысленными названиями (а тем более с физическими объектами). Банальный стул, в действительности, не существует для меня ни как «физический предмет» (означаемое), ни как слово «стул» (означающее), но только как свернутая функция – то, на чем сидят, а иначе я его себе и не представляю. Действительным предметом моего мышления всегда является некая свернутая функция – что-то значащие для меня вещи, – и функция по природе своей интеллектуальная. Я не могу думать о «настольной лампе» иначе, как о какой-то функции (той самой – Выготского-Лурии – «функциональности»), то есть в связи с некой ее предназначенностью (в противном случае она уже не будет для меня «лампой» или вообще чем-либо, о чем можно было бы думать).
Могу ли я, например, думать о Гомере как о какой-то ничего не значащей для меня, бессодержательной абстракции? Нет, Гомер для меня автор «Одиссеи» и «Илиады», которые, в свою очередь, точно так же не существуют для меня не как бестелесные звуки, но как мое понимание этих произведений (то есть перед нами опять-таки все та же свернутая функция). Наконец, если я в принципе не знаю о существовании «Одиссеи» и «Илиады» (думаю, таких «антиковедов» сейчас много), но где-то краем уха слышал про «старика Гомера», то он, вероятно, будет для меня «стариком Гомером» – тоже, но уже так, свернутой функцией. Иными словами, всякая моя «внутренняя жизнь» – это гигантская масса взаимосвязанных, взаимообусловленных значащих что-то знаков. Но что есть эти знаки, взятые в своей массе?
Ролан Барт писал, что «наш мир бесконечно суггестивен» и легко усваивает ложные, неподлинные смыслы, функционирующие в культуре (именно их Барт называет «мифами» и им посвящены его «Мифологии»). Жиль Делез идет дальше – в своей «Логике смысла» он пишет о том, как симулякры «поднимаются на поверхность», что их властью «определяется современность», о том, наконец, что, в отличие от симулякров Платона, нынешние симулякры, таят в себе силу «отрицающую оригинал и копию, модель и реконструкцию». Впрочем, если Делеза весь этот деконструктивизм просто радует и даже будоражит (почему-то), то у Бодрий-яратема симулякра и вовсе звучит уже как призывный набат. Выстраивая целую эволюцию симулякров, он говорит о «подделке», где образ отражает реальность, о «производстве», где образ скрывает и искажает реальность, о собственно «симуляции», где образ скрывает отсутствие реальности, и, наконец, о «фрактальной симуляции», когда образ не имеет никакого отношения к реальности, превращаясь в чистый симулякр симулякра. «Собственно больше опереться и не на что, – пишет Жан Бодрийяр в "Символическом обмене и смерти". – Нам остается одно лишь теоретическое насилие. Смертельная спекуляция, единственным методом которой является радикализация всех гипотез. Даже "код" и "символическое" – все еще термины-симуляторы; хорошо бы суметь постепенно вывести их за пределы речи»
Полагаю, ни Барт, ни Делез, ни Бодрийяр не могли и представить себе, чем исторически продолжится фиксируемая ими «деконструкция» «логики смысла», точнее, тот тупик, в котором она окажется. И дело, конечно, не в медиа как таковых, о чем наперебой пишут критики современной культуры и разного рода «активисты», проблема возникает на стыке чрезвычайных объемов доступной нам информации, с одной стороны (и тут, конечно, без новых технологий не обошлось), и крайне низких пропускных способностях отдельно взятого мозга – с другой. Но и здесь проблема не в простой «перегрузке каналов», о которых предупреждала Элизабет Эйзенстайн, а в том способе преобразования информации, который начинает использовать наш мозг, приспосабливаясь к ее переизбытку. А выбор адаптационных стратегий здесь весьма ограничен: если не учитывать какие-то специальные технологии мыслительной деятельности, то их всего две – упрощение до стереотипного клише (это, как известно, главное свойство нашей психики по И.П. Павлову – «стремление к динамической стереотипии») и простое игнорирование избыточной информации.
В результате мы сталкиваемся с проблемой обратной связи между той информационно-культурной средой (миром интеллектуальной функции), в которой мы существуем, и способами, которыми мы с ней взаимодействуем. Чем более клишированным становится наше интеллектуальное восприятие, тем с большей настойчивостью мы игнорируем сложные (и трудоемкие в усвоении) объекты мира интеллектуальной функции, а соответственно, и тем меньшее количество таких – сложных – объектов в нем сохраняется. Иными словами, избыточный объем информации неизбежно приводит к структурному выхолащиванию мира интеллектуальной функции (что, впрочем, может совершенно не сказаться на его содержательных объемах), а за этим следует и еще большее упрощение интеллектуального восприятия, что, в свою очередь, по принципу обратной связи в еще большей степени дефрагментирует и уплощает культурно-информационную среду (наш общий МИФ). Как интересно в таком случае выглядит со стороны наше время, если уже Готфрида Лейбница в XVIII веке волновало (притом что мозги у Готфрида Вильгельма были, надо думать, не из самых слабых), что человечество скатывается к варварству, будучи не в силах разобраться в объеме существовавших на тот момент знаний?
То есть в тот момент, когда человечество настолько озабочено экологическими проблемами, настоящая экологическая катастрофа происходит непосредственно в среде обитания наших сознаний – в мире интеллектуальной функции. Ричард Докинз, как я уже говорил, решительно вводит в обиход понятие «мема». Он делает это уже в своей знаменитой книге «Эгоистичный ген», где выдвигает оригинальную – геноцентрическую – эволюционную теорию, согласно которой в естественном отборе участвуют не особи как таковые, а их гены. Согласно Докинзу сами гены, «заинтересованные» в создании бесчисленного множества собственных копий, толкают эволюционную спираль вверх. В этой же книге он высказал и другое, не менее, впрочем, дискуссионное предположение о том, что наша культура развивается и воспроизводится по тому же самому принципу – за счет копирования «мемов» – единиц культурной информации, копируемых нами друг у друга посредством имитации, научения и т. п.
«Мне уже приходилось выступать в поддержку репликатора абсолютно негенетической природы, процветающего в среде, образуемой высокоразвитыми, обменивающимися информацией мозгами, – пишет Р. Докинз в «Расширенном фенотипе». – Я дал ему название "мем" (Dawkins, 1976). К сожалению, я […] не провел достаточно четкой границы между собственно мемом как репликатором, с одной стороны, и его "фенотипическими эффектами" или "меме-тическими продуктами" – с другой. Мем следует рассматривать как единицы информации, хранящейся в мозге. Он имеет определенное строение, воплощенное в том материальном носителе информации, который использует наш мозг, каким бы этот носитель не был. […] Это нужно, чтобы отделить мем от его фенотипических эффектов – влияний, которые он оказывает на окружающий мир.
Фенотипические эффекты мема могут иметь форму слов, музыки, изображений, фасонов одежды, мимики и жестикуляции, а также навыков вроде открывания синицами молочных бутылок или мытья пищи японскими макаками. Все это внешние, видимые (слышимые и т. д.) проявления мемов, находящихся в мозге. Эти проявления могут восприниматься органами чувств других особей и воздействовать на мозг получателя таким образом, что в нем записывается копия исходного мема (не обязательно точная). Новая копия мема теперь имеет возможность распространять свои фенотипические эффекты, создавая в других мозгах копии уже самой себя. […] Если фенотипический эффект мема – мелодия, то чем она привязчивее, тем выше вероятность ее распространения. Если это научная идея – то возможность ее распространения по мозгам ученых всего мира будет зависеть от ее совместимости с комплексом идей, уже укоренившихся. […] Важным фактором отбора, действующего на любой конкретный мем, будут другие мемы, которым уже посчастливилось стать преобладающими в мемофонде. Если в обществе доминируют марксистские или фашистские мемы, то успех репликации любого нового мема будет зависеть от его совместимости с имеющимся фоном».
При всей спорности этой теории она обладает и несомненной продуктивной силой: используя аналогию отношений между геном и фенотипом, с одной стороны, и мемом и «меметическими продуктами» – с другой, Ричард Докинз заставляет нас сделать несколько вполне очевидных выводов.
Во-первых, данный подход позволяет нам задуматься над тем, где именно располагается наш совокупный «мир интеллектуальной функции». Да, мы привычно думаем о существовании некой культуры вне нас, но вне нас, объективно говоря, существуют только «меметические продукты», т. е. продукты культуры – фильмы, телепрограммы, книги, живопись, разнообразные языки, а собственно культура (наш МИФ) существует исключительно на естественном «материальном носителе» – внутри конкретных голов (в каждой по чуть-чуть). Да, можно сказать, что вот, мол, существуют же «мертвые языки» – и ничего. Но и они существуют ровно до тех пор, пока есть мозги специалистов, занимающихся их изучением. Как только не станет таких мозгов, исчезнет и соответствующий мертвый язык – как мы и сейчас не можем прочесть критское «линейное письмо А» или не знаем, какая музыка звучала в античных театрах.
Но пример «мертвых языков», честно говоря, может быть и не самый удачный, ведь речь идет не просто о доступности какой-либо информации (может быть, и слава богу, что мы не знаем, о чем писали древние критяне на своих черепках), речь идет о понимании этой информации – о сложности «объектов», все еще сохраняющихся в мире интеллектуальной функции. Современный молодой человек и в самом деле не способен понять, чем была плоха жизнь в Советском Союзе, что такое фашизм, или ответить на вопрос, почему «Гамлет» или «Анна Каренина» считаются великими произведениями литературы (я уж не говорю о каких-то менее раскрученных литературных «брендах»). Его мозг не сохранил соответствующих опций, а значит, знание, которым он как бы владеет, в действительности оказывается фальсифицированным – он знает слова, но не бартовские знаки, он пользуется не понятиями, а фальсификатами. А это значит, что совсем скоро соответствующее знание в принципе будет вытеснено и останется только ждать очередной эпохи Возрождения, если случится что-то поистине драматическое, и сложное устройство мира интеллектуальной функции еще зачем-то человечеству понадобится.
Ярый поборник коннектомики – исследовательской программы по картографированию и анализу нейрональной сети мозга – Себастьян Сеунг оптимистично обещает нам, что лет через восемьдесят все связи нашего мозга будут полностью расшифрованы (как теперь расшифрован геномный код человека). Его книга «Коннектом» имеет хлесткий подзаголовок – «Как мозг делает нас тем, что мы есть», и потому, судя по всему, Сеунг не в полной мере отдает себе отчет в том, что результатом этой кропотливой и многотрудной работы будет, по существу, расшифрованный мозг кроманьонца. Само по себе это, конечно, чрезвычайно интересно и даже замечательно, но человечество и сама наша цивилизация – это не просто нейронная сеть мозга вида Homo Sapiens, а то, что по этой сети бегает, и главное – как оно это делает Тем, что мы есть, делает нас МИФ, а не нейронная структура нашего мозга.
Является ли общая теория относительности Альберта Эйнштейна мемом г-на Докинза? Для массового сознания – безусловно да (но массовое сознание ее и не понимает). Тогда как в мозгу ученого общая теория относительности (как, впрочем, и любая другая) существует не в виде «материального носителя информации», а в качестве способности соответствующих лобных долей привлечь эти знания (в актуальный функциональный центр) в момент решения какой-то другой задачи. Решать задачу, имея пропускную способность рабочей памяти в пределах трех-четырех объектов, возможно только в том случае, если теория не просто известна, а понята, осмыслена, превращена в инструмент, и никакая меметика в этом никак не поможет, это человек должен сделать сам. Если же в нашем мозгу просто зашита какая-то информация (знание о чем-то), но лобные доли неспособны привлечь ее для решения той или иной задачи, это банальный фальсификат. Методы, с помощью которых, по Докинзу, распространяются мемы – научение, имитация и т. д., не подходят для «распространения» способов думать. Судя по всему, способы думать вообще не способны «распространяться», они могут быть лишь воссозданы в процессе самостоятельной практики отдельно взятого мозга.
Во-вторых, что уже, впрочем, понятно и из первого пункта, нам не следует переоценивать силу и устойчивость культуры – мир интеллектуальной функции способен достаточно быстро деградировать, если в массе своей мозги перестают справляться с информационной нагрузкой и прибегают к постоянному упрощению ее объектов, а также начинают их системно игнорировать. Догадываюсь, что процент моих современников, прочитавших «Илиаду», не так уж велик (что вполне естественно – текст не из легких, а потому и в лучшие-то годы его осиливали далеко не все, кому это следовало согласно образовательному цензу), но я боюсь, что в следующем поколении таких не останется вовсе, а это значит, что еще через поколение не останется и тех, кто будет в состоянии понять, почему эта книга когда-то считалась одним из величайших творений человеческого гения. Таким образом, уже в поколении моих правнуков в нашей «культуре» не будет ни «старика Гомера», ни, что куда важнее, навыка восприятия подобного литературного текста. То есть с Гомером отойдут в мир иной и Софокл, и Эсхил, а там, глядишь, и прелести «солнца русской поэзии» уже станут читателю категорически непонятны, поскольку процессы эти взаимосвязанные. «Высокая культура» превратится в черепки острова Пасхи или «линейное письмо А», разгадать надписи на которых, к сожалению, не представляется возможным. И весь этот «чудный мир», надо признать, уже совсем рядом.
И наконец, третье соображение в этом ряду – культурные коды, в принципе, с легкостью замещаются: после того, как формируется новый класс «меметического продукта», прежние «мемы» (единицы информации) теряют способность к воспроизводству. Новый тип «меметического продукта», завоевав соответствующую «экологическую нишу» в наших мозгах, начинает агрессивно сопротивляться фенотипическим проявлениям прежних «мемов». Иными словами, вопрос, на самом деле стоит не так – будет Гомер или не будет Гомера? Его форма куда более жесткая и пугающая – насколько дурным тоном или, например, проявлением какой болезни будет считаться чтение «Илиады»? Уже сейчас кажется вполне нормальным, когда молодой человек заявляет, что «Гомер – отстой» (если он вообще знает какого-то Гомера, кроме того, что в «Симпсонах»), а «300 спартанцев-2» – это «круто».
Таким образом, несмотря на всю, и весьма обоснованную, критику меметики, которая, по словам того же Ричарда Докинза, никогда не станет наукой, сама идея мема как единицы усваиваемой нами информации весьма интересна и является лучшим подтверждением того факта, что мы с вами оказались в мире фальсификатов: любой мем – это клишированное представление, а не что-то, что нами понято, осмыслено и по-настоящему продумано. Мы усваиваем мемы по механизму своеобразного импринтинга-взрослых – за счет простого повторения за кем-то другим, разного вида имитации и подражательства. Трехлетнего ребенка можно научить невероятно сложным терминам, но не следует думать, что, воспроизводя их, он понимает, о чем говорит. Когда меня, ребенка, как говорили раньше «из благополучной семьи» в весьма нежном возрасте откомандировали зачем-то в летний спортивный лагерь, да еще по мотокроссу, я умудрился изучить все существующие матерные слова еще до того, как из соответствующих тематике анекдотов, по косвенным признакам, понял, что именно они означают (а что некоторые из них означают на самом деле я, как вы можете догадаться, и вовсе понял значительно позже).
Мир интеллектуальной функции, который заполняется не мыслями, а мемами (называй их хоть «вирусами», хоть как угодно еще), формирует убийственную среду для самой этой интеллектуальной функции. Иначе говоря, мем – это противоположность мышлению, это нечто псевдоинтеллектуальное, даже откровенно дебилизирующее. Джейм Глик пишет в своей «Информации»: «Но они существуют. По мере того как кривая информации склоняется по направлению к все большим возможностям связи, мемы развиваются быстрее и распространяются дальше. Их присутствие чувствуется, если не наблюдается воочию, в проявлениях стадного чувства, в паническом изъятии вкладов из банков, кумулятивном эффекте при продвижении информации и финансовых пузырях. […] Но мы не можем владеть ими. Когда в наших ушах звенит колокольчик, или какое-нибудь повальное увлечение переворачивает все с ног на голову, или мистификации месяцами доминируют в разговорах по всему миру, а затем исчезают так же быстро, как появились, хочется задать вопрос: кто тут хозяин, а кто раб?»
Теперь, когда масштабы «экологической катастрофы» нашего МИФа более-менее понятны, самое время вернуться к упомянутой в начале этого подраздела книге Дугласа Рашкоффа «Медиавирус». Рашкофф активно использует концепцию Ричарда Докинза о природе мемов, но весь пафос его социокультурного манифеста заключается в разоблачении своего рода тайного заговора (не вполне понятно, правда, кто заговорщики), цель которого одурачить население – мол, медиа намеренно продуцируют некие «жареные» истории, чтобы отвлечь внимание аудитории от той или иной политической ситуации, пытаются вызвать у нее какие-то определенные реакции (например, потребительские предпочтения) или просто стирают границы между фактической реальностью и художественным вымыслом, чтобы, видимо, окончательно погрузить нас в мир виртуализированных грез. Все это, признаться, выглядит вполне убедительно, но проблема, как мне представляется, в том, что Рашкофф путает причину со следствием: то, в каком состоянии уже находится наш МИФ, и приводит к тому, что шансы соответствующих «медиавирусов» («мемов» по Р. Докинзу) на распространение растут как на дрожжах. Медиа – не злой демиург, жаждущий разжижения человеческих мозгов, медиа как раз потому-то и успешны, что мозги потенциального зрителя уже находятся в соответствующем состоянии.
В недавней работе «Интернет как иллюзия. Обратная сторона Сети» известного белорусско-американского исследователя Евгения Морозова проводится весьма подробный анализ влияния доступности информации на поведение граждан авторитарных государств. Как выясняется, наличие доступа к свободной прессе не увеличивает степени политической ангажированности этих граждан, а если этого доступа не было и он вдруг открылся (к коммерческому телевидению, интернету и проч.), первое, а зачастую и единственное, к чему обращаются лица, лишенные до сего момента «свободы слова», – это развлечения, желтая пресса, порнография и разнообразные «котики». Резюмируя этот в целом нелицеприятный факт, Евгений Морозов пишет: «Интерес к диссидентам-интеллектуалам неизбежно должен угаснуть после того, как интернет распахнул врата в мир развлечений, а глобализация открыла дорогу консюмеризму В современной России немыслимо появление фигуры, подобной Андрею Сахарову. Но даже если такой человек появится, он, вероятно, будет пользоваться меньшим влиянием на национальный дискурс, чем Артемий Лебедев, который ежедневно устраивает в своем блоге фотоконкурс для женщин с красивой грудью.
Тема "сисек" среди российских блогеров гораздо популярнее демократических реформ. […] Для того чтобы пробудить умы сограждан от нынешней развлекательной спячки, понадобится новое поколение интеллектуалов, причем необычайно изобретательных». Однако проблема в том, что легкая доступность развлекательного контента для потребителя радикально снижает потенциальную мощность совокупного МИФа, и вероятность возникновения в нем «интеллектуалов», а уж тем более «необычайно изобретательных» вполне походит на классическую утопию.
Кемеровское шимпанзе, пытаясь понять, как же ей достать запрятанный экспериментатором банан, затормаживает свои «внешние беспорядочные движения» и «переходит на какой-то сложный внутренний процесс», «от внешних проб обезьяна переходит как бы к внутренним пробам», чем и можно «объяснить ее догадку». При этом внешнем затормаживании внутренняя работа животного только усиливается – его лобные доли активно стягивают на себя множество разрозненных возбуждений коры и осуществляют интеллектуальные действия, призванные решить возникшую проблему: животное делает паузу в своей спонтанной активности, чтобы дать себе возможность взглянуть на ситуацию во времени, оценить проделанные «пробы и ошибки». То есть даже в этих – человекообразных – мозгах появляется нечто похожее на время. Но можем ли мы так же дистанцироваться от медиа? Можем ли мы взглянуть на то, что происходит в нашей жизни со стороны – то есть во времени? Оказываясь на работе, мы включаем компьютер, приходя домой – телевизор, а садясь в машину – радио, передвигаясь по улице, молодые люди уже не вынимают наушники из ушей и продолжают сидеть в телефоне все свободное от остальной деятельности время. Учитывая все возрастающее потребление медиа-контента (включая общение в социальных сетях, компьютерные игры и т. п.), мы буквально не оставляем себе шанса на блокнот, в котором предположительно могли бы записать гениальные мысли, которые, возможно, пришли бы нам в голову, если бы она, в свою очередь, не была запружена безостановочно реплицирующимися мемами и потому имела бы еще некоторый шанс притормозить, чтобы подумать.
В книге «Мозг онлайн. Человек в эпоху Интернета» врач-психиатр Гэри Смолл и его супруга Гиги Ворган представили типичный портрет «цифровых от рождения» – поколения людей, выросших уже в новое, цифровое время. Они собрали результаты целого спектра медико-психологических исследований, характеризующих особенности этих «новых мозгов». Следуя по этому списку, мы узнаем, что тотальным является состояние «непрерывного рассеянного внимания» – мозг следит за всем сразу и неспособен сосредоточиться на чем-то конкретном, ни одна мысль в таких обстоятельствах не способна завладеть вниманием человека целиком. Постоянный поиск новых раздражителей и удовольствий обусловлен тем, что контроль за поведением берет на себя лимбическая система мозга, а лобные доли и теменная кора буквально не включаются. Зоны мозга, ответственные за обучение, развиты у «цифровых от рождения» хуже, нежели у «цифровых мигрантов», а избыток потребляемого видео-контента приводит у них к существенному ухудшению языковых навыков. «Преподаватели, – пишут Г Смолл и Г Ворган, – жалуются, что школьники из "многозадачного" поколения хуже учатся. Хроническая и интенсивная многозадачность способна также затормозить планомерное развитие лобной коры – той области мозга, которая позволяет нам видеть за деталями целое, откладывать поощрения на будущее, рассуждать абстрактно и планировать наперед. Если подросток всегда знает, как вознаградить себя немедленно, и в состоянии это сделать – например, играя в компьютерную игру или переписываясь по "аське", – то он не научится жертвовать своими капризами ради изматывающего проекта или скучной задачи, которые гарантируют удовлетворение только в будущем». Или вот еще нейропсихологический факт: «Чем больше времени подростки проводят за играми, тем реже активизируются ключевые области их лобных долей. У заядлых игроков, так называемых геймеров, которые проводят за этим занятием от двух до семи часов в сутки, развивается "синдром видеоигр": лобные доли практически всегда выключены – даже если игрок давным-давно встал из-за компьютера»122. Список этих неутешительных нейропсихологических находок можно было бы продолжать достаточно долго…
Мы действительно больше почти не думаем, а лишь потребляем и реплицируем информацию по механизму своеобразного и столь популярного в Сети перепоста. Кто-то, возможно, решит утешить себя тем, что он потребляет много «содержательной» и «умной» информации, но вопрос не в том, чем именно заполнен наш мозг, вопрос в том, в каком качестве эта информация в наших мозгах существует. Да, Себастьян Сеунг прав – такой компьютер, как наш мозг, нужно еще поискать (причем где-то в отдаленном будущем), но одно дело использовать его в качестве «жесткого диска», пассивно принимающего и складирующего в себе информацию, и совсем другое – воспользоваться его операционной системой, а также другим сложным программным обеспечением, которое, как мы выяснили, мемами не передается. Но именно для этого и нужны остановки, внешнее затормаживание, когда мозг переключается с внешнего информационного потребления на внутреннюю работу, характеризующуюся напряженной активностью лобных долей. Если же мы находимся в непрерывном потоке информационного потребления, мы не имеем ни малейшего шанса на то, чтобы управлять этим процессом, само потребление информации начинает управлять нами.
Полагаю, мы совершенно не отдаем себе отчета в том, насколько уподобились невинным детям из сказки про гаммельнского крысолова. Мы следуем за звуками его волшебной дудочки, абсолютно не задумываясь о том, к чему это приведет. Спасся согласно древней легенде только хромоногий мальчик, ну и еще, кажется, глухой не пострадал, впрочем, все это та еще перспективка… Проблема, иными словами, не в каких-то там «вирусах» (которые мы сами же с настойчивостью, достойной лучшего применения, и разыскиваем), а в самой этой нашей привычке потреблять медиа – в телевизоре, из динамиков, с монитора компьютера, с экрана мобильного телефона. Возникает ли у нас момент затормаживания и работы мысли, когда мы тыкаем по кнопке телевизионного пульта, кликаем мышью или тычем пальцем в сенсорный экран? К сожалению, нет. Мы перманентно находимся в бесконечности потока этих проб и ошибок, оставаясь полностью поглощенными потребляемой информацией. И неважно даже, насколько эта информация «интеллектуальна» с точки зрения каких-то формальных критериев, если мы больше не можем совершать интеллектуальной деятельности, не прибегая при этом к постоянной внешней стимуляции, мы обречены находиться в складке времени или даже в его «черной дыре».