Теперь мы на время отвлечемся от экономической и финансовой эмпирии, чтобы посмотреть на происходящее, изменив привычные, усвоенные нами границы языка, которые, как когда-то писал Людвиг Витгенштейн, определяют границы нашего мира. Скажу больше: если мир действительно изменился, мы просто обязаны перекроить устоявшиеся лингвистические границы. Существо дела от этого не пострадает, однако оно явится нам иначе, и возможно, куда более потребным образом, нежели до сих пор. Нам необходимо новое понимание того, что происходит, а попытки продолжать думать, используя язык, данный нам миром, давно и нарочито почившим в бозе, – затея предельно идиотическая. С тем же успехом можно пытаться сформулировать теорию относительности или второй закон термодинамики, пользуясь звуками, достаточными младенцу, который еще только гулит, чтобы высказать все, что он думает об окружающей его действительности.
Вот уже двадцать лет мы с профессором Анатолием Николаевичем Алехиным занимаемся созданием инструмента работы с реальностью, который назвали «новой методологией». Особенностью этой новой методологии является обращение к сущности рассматриваемых процессов – то есть к тому, что, грубо говоря, происходит на самом деле, то есть глубже тех уровней существования, где мы фиксируем то или иное овеществление (формы проявления) процессов и их дальнейшее опредмечивание (концептуализацию). Рассказать о новой методологии «в двух словах» я при всем желании не смогу, поэтому попытаюсь показать этот эффект на некой аналогии.
Сферой психики (с точки зрения науки, разумеется) занимаются психологи, психотерапевты и психиатры (это, кстати сказать, наша с Анатолием Николаевичем базовая специализация): психологи концептуализируют информацию, которую получают в своих исследованиях (что-то пытаются разглядеть в создаваемых ими метамоделях и полученных статистических таблицах), психотерапевты непосредственно работают с фактическими проявлениями тех или иных процессов и, насколько это возможно, оказывают на них влияние, а вот психиатры (и это самая беззаботная специальность из перечисленных) решают, по большому счету, один-единственный вопрос – сошел с ума человек или нет (то есть они должны понять суть происходящего, и этого для них вполне достаточно, потому что остальное – детали, содержание которых почти не влияет на логику последующих действий врача-психиатра). Конечно, я известен как психотерапевт, а Анатолий Николаевич возглавляет кафедру медицинской психологии в РГПУ им. А. И. Герцена, но оба мы прекрасно отдаем себе отчет в том, что и психотерапия, и психология напрочь лишены эффективности и какого-либо смысла, если психотерапевт и психолог не имеют прежде всего ответа, получением которого занят психиатр, – о сути того самого процесса, который нам так или иначе предъявлен пациентом, а потом нами же и объяснен. Поверьте, если психотерапевт примется за лечение психоза, «разоблачая», как ему кажется, бредовые «когниции» своего пациента, а психолог начнет анализировать галлюцинации как факт восприятия – толку от этого, прямо скажем, будет маловато. Иными словами, если мы рассчитываем на корректные результаты своих исследований и эффективность собственной работы, мы должны понимать, о каком именно процессе идет речь – о том, что лежит в основе реальности, которую мы видим перед собой и пытаемся осмыслить.
Теперь, опуская долгие объяснения и тысячу разных нюансов (делаю это из лучших побуждений), давайте обратимся к сущности процесса, который мы привыкли называть экономикой (имея в виду при этом в первую очередь политическую экономию). Во многом благодаря уважаемым классикам, мы оказались в заложниках у сложносочиненной языковой игры, посвященной «товару» и «деньгам», отражающим наше наличное экономическое бытие – такой хайдеггерианский Das Man. Но понятно, что и «товар», и «деньги» не существуют в реальности в качестве таковых, в реальности существуют «предметы» (включая услуги, знания и др.), в которых люди испытывают потребность (то есть некие объективные ценности), и также какие-то условные фишки, которые выполняют роль эквивалентов стоимости в обмене одних ценностей на другие. И если мы сделаем над собой усилие, чтобы отвлечься от этих затемняющих существо исследуемого нами процесса слов «товар» и «деньги», то увидим, что в основе лежит упомянутая потребность – нечто вполне очевидное, но вовсе не продуманное должным образом.
Много истрачено чернил на описание того, что сталось с потребностью в «эпоху потребления» (как она исказилась фантазмом желания и т. д. и т. п. – см., что называется, Жижека), много дискуссий велось и о том, какие потребности являются объективными (то есть отражают действительно необходимое человеку), а какие – нет (мол, наносное), и как отделить одно от другого. Но, наверное, следовало бы для начала понять, что это вообще такое – «потребность»? Можно, конечно, взять знаменитую пирамиду Абрахама Маслоу и убедиться в том, что перед нами почти полный перечень наших ожиданий – тут всё, что нам надо, и это то, за что мы готовы платить (трудом, деньгами, доверием и т. д.). Где-то по этому пути своего экономического развития человечество всю дорогу и двигалось, научившись покупать, кажется, всё, включая уважение, знание, прекрасное и даже самоактуализацию. Но, опять-таки, всё это не вглубь, а по поверхности. Вглубь – это когда мы понимаем, что потребность – это то самое ожидание: мы не платим и никогда не будем платить за уже удовлетворенную потребность, мы платим и будем это делать лишь за возможность удовлетворения нашей потребности в будущем.
Допускаю, что всё это выглядит как какая-то совершеннейшая, лишенная смысла банальность, а на сцену выкатился капитан Очевидность. Но что если действительно старт политической экономии дало именно представление человека о «будущем», его желание управлять своим будущим, а еще точнее – гарантировать это свое будущее с помощью тех или иных экономических инструментов?
Вообще говоря, способность представлять («видеть») будущее – это сложный психологический навык (понятно, что мы говорим о времени, которое находится в голове человека, – точнее, о способности его мозга разворачивать представления о мире на оси «прошлое – настоящее – будущее»). Эта способность нашего мозга локализуется в лобных долях (самой «молодой» и самой, так сказать, необязательной для нашей жизнедеятельности части мозга) и обусловлена уровнем миелинизации соответствующих нервных путей. Нам только кажется, что мы всегда думали о времени так, как думаем сейчас – во взрослом состоянии. На самом деле этот плод зрел и на разных этапах был разным: лет до десяти мы вообще не слишком умели разворачивать время, годам к двенадцати научились смотреть чуть дальше и как-то принимать в расчет последствия собственной социальной активности, и только после восемнадцати строить время, а с двадцати одного года жить так, словно бы оно уже есть (т. е. представлять его как некую фактическую реальность, несмотря на несомненную иллюзорность этих своих представлений).
Так в сжатом виде выглядит онтогенез времени (развитие функции времени в процессе нашего индивидуального развития), и очевидно, что он является культурно обусловленным феноменом – то есть специфическое социальное бытие вынуждало соответствующие нервные пути в нашем мозгу миелинизироваться. Но это означает, что и в культуре данная функция – способность к развертыванию времени – возникла и неспешно развивалась на протяжении значительного исторического периода (Михаил Михайлович Бахтин, например, отчетливо зафиксировал эту динамику, анализируя хронотопы романа, начиная со времен античности), и она не одинакова в разных культурах (подробный и крайне увлекательный анализ европейского и китайского «времени», например, принадлежит перу Франсуа Жюльена). Наконец, очевидно, что культуры, которые не справились с формированием развернутой идеи времени, так и продолжают оставаться в весьма примитивном состоянии (иллюстративный пример – индейское племя амондава, живущее в джунглях Амазонки; в их языке нет никаких намеков на «время» – ни самого понятия «времени», ни прочих временных прелестей – прошлого, будущего, дней, месяцев, лет, поэтому, засыпая, они, в своем представлении, умирают, а проснувшись, считают себя родившимися заново; тогда как в английском языке, кстати сказать, слово «время» используется чаще, чем любое другое существительное). Иными словами, умение мыслить будущее – это сложный психологический навык, сформированный в каждом из нас культурой, а степень развитости самой нашей культуры, в значительной степени, определяется глубиной проникновения в прошлое (история) и будущее (представление о целях), то есть совокупной миелинизацией соответствующих нервных путей в лобных долях ее носителей.
Итак, способность к бытию «во времени» (абстрактно-логическом, представляемом) развивалась в культуре постепенно. Еще совсем недавно наши предки жили без идеи «истории» – их прошлое было условным «давеча» и «намедни», а будущее было тем, что наступало «после заката» или «когда рассветет», и лишь в самом пределе – «когда сойдет снег» или «листья опадут». «Сезоны» в Древнем Китае, «Дионисии» в Древней Греции, праздник «Опет» в Древнем Египте и, наконец, наши «иваны купалы» и «церковный календарь» – это был тот временной круг (как правило, годовой), на который, прошу прощения, хватало ума нашим предкам. Вообще говоря, «история» – явление и молодое, и новое (если мы говорим о массовом сознании), а потому и будущее, выходящее за рамки актуальных потребностей людей, для них особенно не существовало. Теперь давайте попробуем ответить на вопрос – зачем в таком мире деньги как «универсальный эквивалент стоимости»? Точнее, способен ли вообще человек подобной культуры думать так? Всё, что мы знаем о самых ранних кредитно-денежных опытах – в Месопотамии, Древнем Египте, Древней Греции и др., – свидетельствует исключительно о том, что тамошние «деньги» (то, что мы, глядя из современности, считаем подобием наших денег) выполняли, скорее, роль фиксации ответственности и обязательств одних людей перед другими и не рассматривались как хоть сколько-нибудь «универсальный эквивалент».
Давайте приглядимся к Древней Греции… В самом центре Эгейского моря – между Элладой и Малой Азией – до сих пор находятся развалины древнегреческой Уолл-стрит. Это остров Делос – святой клочок солнечной земли, родовое гнездо Аполлона и Артемиды, остров, на котором нельзя было ни рождаться, ни умирать, население которого, однако, превышало двадцать тысяч человек (не считая бессчетных «туристов»). Что же делали все эти людские толпы (достаточно оценить невероятный масштаб делосского стадиона) на малюсеньком каменистом куске суши в пять квадратных километров? Из реальности привычного нам языка ответ звучит однозначно и определенно – они «торговали». Но на центральной улице Делоса сохранился банк – самый настоящий, с кассовым окном и выбоинами для металлической решетки. Какие же у него размеры? Точно не скажу, но на глаз – где-то два на три метра… Мы привыкли говорить: «они торговали», «купцы», «богатства», но что всё это значит, если банк (а точнее – «сберкасса»), обслуживающий десятки тысяч человек, был таких вот микроскопических размеров? Несомненно, что все перечисленные «словоформы» – лишь привнесенные идеи нашего настоящего в радикально не связанное с ним прошлое.
Ни один современный посетитель Делоса не может пропустить площадь Гермеса («бога торговли», как мы теперь, нынешними мозгами, называем «посланника богов») – с нее начинается экскурсионная программа, а дальше: пойдешь направо – попадешь в город, пойдешь налево – на территорию бесчисленных святилищ и увеселительных заведений. Так что же происходило на этой площади – античной, как мы теперь сказали, «бирже»? Думать, что «купцы» там «торговали» – значит переписывать фактическую историю. Нет, эта площадь была местом, где люди, съехавшиеся на Делос со всей Греции, обменивали те ценности, которые имелись у них в избытке – например, хлеб, мрамор, древесину и т. д., на те ценности, которых у них, на малой родине, по тем или иным причинам не было – дерево, мрамор, хлеб и т. д. Приехав развлечься на Делос (ведь он был не только античной Уолл-стрит, но еще и античным Диснейлендом, Лас-Вегасом), они попутно решали вопрос удовлетворения своих потребностей на ближайший сезон, может быть, год – пища с ощутимым сроком хранения (масло и зерно), строительные материалы для храма, ткани для одежд и т. д. Они ехали с конкретными ценностями за конкретными ценностями, а деньги, хранимые в том самом два-на-полтора банке, выполняли роль не столько «эквивалента», сколько «разменного предмета». В стародавние советские времена, когда мы летом, живя на даче, ходили на железнодорожную станцию за покупками, в местной «стекляшке» таким «разменным предметом» были, например, конфеты – купил что-то, а у продавца нет трех копеек на сдачу, и ты берешь конфету, а то и две – и разошлись, детям радость (могли еще дать два коробка спичек вместо одной копейки – в детстве я никак не мог понять, как что-то может стоить полкопейки). Такова роль денег в культуре, которая пытается овладеть будущим на ближайший сезон или год: практически никакая – относительная добавочная ценность. То есть политэкономия уже есть (одна делосская гавань на сотни кораблей чего стоит!), а нынешние «деньги», то, как мы их сейчас понимаем, находились еще в самом зародыше.
Не значит ли все это, что куда точнее смотреть на экономику как на отношение ценностей и потребностей (где одно определяет другое, а вместе они создают основу для этой самой экономики), нежели как на привычные нам «товар» и «деньги»? То, что мы хотим получить в результате любых обменов – «выйти в это» (по аналогии с формулировкой «выйти в кеш»), – это фактическая ценность, необходимая для удовлетворения наших потребностей. Но дальше многое зависит от понимания сути феномена потребности – если потребность связана с представлением о времени, то ценностью становится не только то, что мне нужно сейчас, но и то, что мне может понадобиться в будущем. У моих бабушек (ровесниц Великой Октябрьской социалистической революции) в шкатулках хранились украшения, а в сервантах – по набору серебряных столовых приборов. Эти украшения практически не носились, а приборы не использовались, их ценность состояла в том, что когда-нибудь, «когда будет совсем плохо», они могут быть обменены на еду. Странно ли, что так рассуждали женщины, пережившие блокаду Ленинграда от первого до последнего дня?
Славные граждане свободных Афин долгое время не могли понять, что за странная идея у Фемистокла – строить флот. Зачем? Первая «История» – геродотовская – возникнет позже, греко-персидские войны еще не начались, то есть еще никто не знает, что военный флот может понадобиться и насколько он может быть важен. Да, с миелинизацией лобных долей у Фемистокла, а потом и у Перикла, судя по всему, дела обстояли ощутимо лучше, чем у подавляющего большинства их современников. Представьте себе, насколько высок должен был быть уровень абстракции, воспроизводимый мозгом этих государственных мужей! Они, опираясь на свои достаточно примитивные, не подкрепленные инструментально, представления о прошлом, заглядывали в будущее и пытались овладеть им, готовясь на случай возможного нападения персов. Зная всё, что мы знаем теперь, это кажется элементарной задачей, но тогда – для тех людей и до того, как всё это произошло, – она была сложнейшей. Навык представлять будущее, воображать его, видеть – радикально новая вещь. Да, потом была битва при Марафоне, поход Ксеркса, триста спартанцев, то-другое, и лишь осознанная на опыте угроза персидского вторжения привела к формированию Делосского союза и его казны, когда 208 городов-союзников собрали на Делосе 460 амфор серебра союзной «казны» (смехотворное, надо признать, количество для античного МВФ, а зная еще страсть греков к преувеличению, – взять хотя бы абсолютно фантастические цифири персидского войска у того же Геродота, – вряд ли этих амфор-талантов вообще было больше сотни). Иными словами, именно благодаря возникновению будущего в головах людей они начинают понимать суть денег, и именно желание овладеть угрожающим будущим превратило, в свое время, греческое серебро – в «деньги», хотя бы отдаленно напоминающие те, что мы привыкли считать деньгами.
Мы живем в медийном пространстве, у нас нет никаких ограничений по доступу к информации, в том числе исторической, – мы знаем, о том, насколько чудовищна может быть война, но даже в этих условиях социологи фиксируют загадочный феномен – современные развитые общества не только перестали бояться войны, они соскучились по ней! То есть, даже зная, благодаря доступности информации, обо всех ужасах, сопровождающих войну, мы перестаем бояться ее, когда из жизни уходят ее последние свидетели. Каким же было восприятие исторического «времени» в древнем мире – без книг, без видения масштаба геополитических процессов и документального кино? Предельно примитивным, но такими же были и деньги. Деньги и отношение к ним есть зеркало понимания соответствующим обществом истории и его способности к формированию представлений о будущем. Они нужны как гарант – пусть и предельно ненадежный и виртуальный (о чем, впрочем, человек, как правило, не догадывается) – возможности получить в этом непредсказуемом будущем те ценности, которые будут нужны человеку для удовлетворения его потребностей в предстоящем. Именно этим обуславливается и важность «эквивалентности» денег (в нынешней ситуации к этому примыкает на тех же основаниях и характеристика «свободной конвертации валюты»), поскольку мы не понимаем, что именно нам в этом будущем может понадобиться и сколько всё это будет стоить. Чем драматичнее представляется нам будущее – «нечего будет есть», «не на что будет жить», «заболеешь, состаришься, и никто о тебе не позаботится» и т. д., тем большую потребность мы испытываем в наличии денежных накоплений – «на черный день», «под подушкой», «гробовых». Мы жаждем их, как тревожный больной транквилизаторов.
Вся эта драматургия уже – прямо или косвенно – показана в исследованиях на, так сказать, живом мозге: нейрофизиологи Стэндфордского университета под руководством профессора Брайана Кнутсона выяснили, что, принимая решение о покупке, наш мозг актуализирует прилежащее ядро – зону, ответственную за предвкушение удовольствия, когда же он видит перед собой чек на кругленькую сумму, активизируется островок Рейля – тот самый, который генерирует чувство боли и дискомфорта. Иными словами, за феноменом, который мы привычно считаем «деньгами», в действительности стоит наше отношение со временем – расставание с деньгами является для нашего мозга почти физической болью, за которой, в свою очередь, кроется наше самонаказание за утрату (с тратой денег) виртуально-защищенного будущего. Если деньги являются для нашего мозга эквивалентом удовлетворения будущих потребностей, а наличие денег гарантирует ему защищенность (они воплощают для него «всё, что может понадобиться», включая любовь и уважение других людей – ступени пирамиды Маслоу), то, вероятно, нам и надо говорить, в первую очередь, о будущем, а не о «деньгах».
Но будущее – это ничто, его еще нет, а потому оно безразмерно. Сколько нам нужно денег для этого нашего будущего? Можно прикинуть, но тут же возникнут опасения… А что, если эти деньги обесценятся, прогорят? Что, если, например, в будущем изобретут лекарство от смерти и оно окажется баснословно дорогим? Всё это лишний раз доказывает, что в этой игре участвуют не деньги, а время – представление о будущем. Пределы «разумного количества необходимых денег» легко рушатся: будущее – это фантазия и страх, у которого неизбежно глаза велики, а потому мозг хочет не просто удовлетворения потребностей, но страховки, гарантии, надежности, то есть – больше и больше денег, как способа овладеть этим будущим, контролировать его. При этом мы из опыта знаем, что деньги постоянно теряют в стоимости, что их никогда не бывает «довольно»… Именно этот страх перед будущим в «век тревоги» (таким был, по заверениям психологов, XX век) и разогнал машину производства денег из ничего. Этому же поспособствовала и гедонистическая идея, связанная с разросшимся фантомом желания – много и быстро заработать, чтобы «ничего потом не делать, а просто жить и получать удовольствие». Если мы принимаем такую тактику (причем слово «если» звучит в этом предложении уже как издевка), то сколько нам в этом случае нужно денег? В общем, деньги для нас представляют собой невротический механизм компенсации, который всегда приводит к обратному эффекту.
Странно ли, в связи со всем этим, что идея «Капитала 1.0» принадлежит Карлу Марксу – первооткрывателю «континента Истории», как называл его Луи Альтюссер? Ведь уже и «капитал» Маркса, хоть он и зиждется на идее объективно существующих материальных благ, реально определяется не как что-то физически наличествующее, а как «самовозрастающая стоимость». В этом самовозрастании – то есть будущем и гипотетическом росте – и заключается, как пишет Маркс, «жизненный процесс капитала». Вот одна из тех причин, почему мы должны смотреть на Маркса, в первую очередь, как на методолога: динамика капитала от «Капитала 0.0» к «Капиталу 3.0» – это процесс совершенствования способа овладения будущем, в этом заключается сама логика финансов.
«Новая методология», о которой я только что упоминал, усматривает сущностную и универсальную динамику фаз развития любого процесса: крайние его точки (первая и четвертая фазы) характеризуются одним и тем же базовым феноменом (в последней фазе мы, впрочем, видим этот феномен преображенным, вышедшим, так сказать, на новый уровень – за счет того, что он вобрал в себя функцию рассматриваемого нами процесса развития), а две промежуточные фазы, находящиеся по центру (вторая и третья), представляют собой некую трансформацию самой этой функции, примененной к феномену. В рассматриваемом нами случае, то есть применительно к становлению нынешней финансовой системы, сущностным феноменом процесса является ценность (оборачиваемая, обретающая стоимость и т. д.), а функцией, и это, возможно, главное, что необходимо понять, – время. Появление, развитие представлений человечества о времени (пусть это и звучит странно) и есть эта функция по отношению к феномену ценности.
Функция времени долго набирала силу. Трудно представить, но привычные нам наручные часы вошли в моду только в начале прошлого века, а первые попытки синхронизации времени на разных территориях были продиктованы появлением железных дорог (середина XIX века) и телеграфа (это уже конец XIX века). То есть это даже не вопрос «истории» как науки (ее новый общественный статус – лишь маркер происходящих с нами изменений) – само время, как осознанный феномен, поступательно овладевало нашей жизнью – в том числе и экономической. Человечество в своем развитии, подобно взрослеющему ребенку, училось думать о времени, разворачивать его, и эта функция с неизбежностью стала менять природу того, что является для человека ценностью. Всякая ценность существует здесь и сейчас, эта же ценность завтра – это уже нечто другое (вполне возможно, что она и не будет обладать больше ценностью, а возможно, наоборот – обретет ее, как картины Ван Гога). То есть появление функции времени в системе оценки феномена ценности меняет саму природу этой ценности. Вкусное рагу – несомненная ценность, но если вы посмотрите на него через призму функции времени, то станет понятно, что оно останется ценностью завтра, только убранное в холодильник, а через неделю – если сейчас его законсервировать. Иными словами, ценность во времени требует других ценностей (холодильников, консервных банок или маркетинга, как в случае Ван Гога), которые помогут ей сохраниться, а возможно, и приумножиться.