Время в истории – понятие почти абсолютное, для исторической науки оно определено уже в меньшей степени, а вот для истории науки оно – сущая абстракция. Научные идеи, подобно летучему голландцу, появляются то здесь, то там, то словно откровения, пришедшие во сне, то как банальная очевидность незамеченного до сих пор факта. Как периодизировать развитие науки – по откровениям гениев или по тем периодам развития всего человечества, когда все оказывалось «готово» к тому, чтобы принять принципиально новое научное знание, когда человечество стало мыслить в новом научном пространстве, когда одинаковые открытия в той или иной области производились одновременно и независимо? Об этом судить сложно. Три поколения терзались сомнениями, прежде чем мы наконец поверили Ньютону. Должно было вырасти новое поколение людей, чтобы, на наш взгляд, очень несложные идеи Ньютона о скорости падения предметов на землю «привились». Принцип относительности Эйнштейна до сих пор понимается на уровне исключительно «кухонных» примеров, а что говорить о наших современниках?
Вопрос не праздный: что является критерием развития науки? Является ли таким критерием прозрение гения или же это все-таки некая «фаза колебания» самой науки как составной части практики жизни, единая позиция научного мира, мнение научной общественности, тот момент, когда, обретая новое знание, наука организуется вокруг этой научной мысли со всеми своими научными школами, отраслями промышленного сектора и так далее?
Очевидно, что время здесь – в периодизации – отказывается с нами сотрудничать. Но при необходимости, в конце концов, можно говорить о двух и более временных моментах, которые то ли завершают, то ли начинают очередной период, этап или уровень развития научного познания; главное, наверное, это все-таки собственно событие научной мысли как таковой.
Но и сама по себе история играет с нами злую шутку. Мы-то полагаем, что она сохранила для нас главное, но не тут-то было… Ретроспективно анализируя историю, мы судим о ней только «по вешкам», по тем фактам, которые случайно остались в каких-то документах либо имели серьезное историческое или, правильнее было бы сказать, – эволюционное значение. Исходя из этого тем более сложно судить об исторической периодизации, например, такого вопроса, как уровни или этапы научного познания.
Впрочем, об обобщенных этапах можно говорить без особого затруднения: Пифагор, Демокрит и Архимед, затем Коперник, Галилей и Ньютон, далее Резерфорд, Эйнштейн и Бор с Гейзенбергом.
Первый исторический этап становления научного познания можно назвать «преднаучным», особенно памятуя нашу начальную оговорку. На этом уровне научного познания человек не выделял себя из мира вещей и не находил между вещами «принципиальных» различий. Единство мира вещей (не исключая и самого человека) этого периода настолько естественно, что и человек здесь не разделен. Человек этой эпохи еще не знает «человека-внутреннего» и «человека-внешнего», интериоризации еще нет и быть не может. Мир совершенной целостности. Этот этап, хотя мы и назвали его «преднаучным», осуществляет замечательное по своей чистоте системное познание.
Да, конкретный человек и тогда познавал частности, но – в целостной системе сущего, которая для него представляла замечательное единство. Конечно, его концепция сущего была «неправильной», если рассматривать ее с нынешних позиций и знаний. Хотя необходимо отметить, что говорить на этом уровне научного познания о какой-либо «концепции» было бы неправильно, ее в такой ситуации целостности попросту не могло быть, поскольку иметь какую-либо концепцию – значит каким-то образом что-то от чего-то «отделять», что в эту пору было принципиально невозможно по причине неделимости существовавшей тогда мировоззренческой целостности.
Ярчайшим примером этого периода является система Пифагора, в которую непротиворечиво укладывались и серьезное математическое знание, и мифологичное мировоззрение. Для Пифагора квадрат гипотенузы и переселение душ были связанными вещами. Причем в первом – в квадрате гипотенузы, – наверное, было даже больше магии. Поразительное по целостности, непротиворечивости, единству мифа (религии), философской мысли и, наконец, собственно науки явление дошло до нас в рассуждениях древних о стихиях огня, воды, воздуха и земли. Пойми мы, чем для древнего являлась «земля» или «вода», мы бы нашли путь к мифу и к открытой системе его мировоззрения, которое позволяло ему делать потрясающие открытия – арифметика, геометрия, физика, астрономия.
Глубину прозрений античных ученых сложно даже представить. Сейчас все это для нас слишком естественно. Что там «Начала Евклида»? Ну, теория чисел, геометрические фигуры, объем и площадь. Обычное и привычное дело. Но античный человек увидел идеальные формы, идеальные прямые линии, идеальные числа, объемы и площади! Да, все это вечность лежало на поверхности, было «естественным» и до Евклида. Но он, подобно Платону, увидевшему эйдосы в сознании человека, смог различить «идеальный мир» в материальном, «объектном» бытии. Он ничего «не придумал» – все его рассуждения естественным образом вытекли из бытия, осуществляя некую синхронную «вибрацию», которую он и подметил. Эти совместные «вибрации» яблока, капли, морского камня, человеческого черепа и съежившегося животного открыли ему идеальный шар. То же самое с числами – яблок, капель, морских камней. Не было необходимости что-либо собственно «придумывать», достаточно было лишь увидеть, увидеть «идею»! Вот почему следует говорить не об «идеализме» Платона и «материализме» Евклида, а о философии мифа, к которой идеальное и материальное не имеет ровным счетом никакого отношения – надуманные, бессмысленные понятия.
И именно поэтому крах античности, крах культуры мифа влечет за собой незамедлительную смерть философии и науки. На первом этапе развития целостного мировоззрения человечества все эти элементы интимно взаимосвязаны, взаимозависимы друг от друга. И смерть мифа, приход на его место полуязыческого христианства знаменуют наступление темного периода – полуторатысячелетнего отсутствия философии и науки.
Переход из первого этапа развития науки во второй был достаточно сложным. И, несмотря на гигантскую дистанцию между первым и вторым периодами, начало второму было положено еще в самой античности. Это тот самый знаменательный переход от философии Сократа, философии живого диалога, звучащего на афинских улицах, философии живого общения, к философии Платона – где этот внешний двухсубъектный диалог стал внутренним общением с самим собой. «Диалоги» Платона – это ведь уже не диалог, здесь сохранена лишь форма диалога, сама же дискуссия происходит внутри автора. Он здесь и вопрошающий, и отвечающий, и оппонент. Этот переходный период, когда диалог был «интериоризирован», стал «внутренней речью», и есть переход от состояния открытости мышления человека, его спонтанности к замкнутости, внутренней работе.
Именно идея о новом, предметном содержании души, возникшая в это время, предуготовила базу для любого «деления вообще». Она подготовила почву для того, чтобы идея противоположности стала принципом, создала систему, где «я» стало центром, относительно которого все они – эти противоположности – отстроились. Если мы будем обсуждать точные временные границы его завершения, то усмотрим длинный тяжелый и кризисный переход, выросший в гордые закрытые независимые научные системы Коперника, Галилея, Ньютона, Дарвина.
В чем особенность, принципиальная новизна такого типа научных воззрений? Заметив, выделив свою внутреннюю речь, человек фактически увидел новый мир, свой собственный, равноценный внешнему с аналогичным диалоговым содержанием. В результате совершенно спонтанно, но и неизбежно произошло вычленение человека из мира вещей. И возникла ситуация, имеющая столь популярное название «субъективно-объективной» двойственности. Стало возможным смотреть на мир не каким-то «недостойным» «субъективным» взглядом, а «объективно». Вот и возможность для появления мира закономерностей… Такое положение дел не могло не затронуть самомнение человека (отчасти в хорошем смысле этого слова), его представление о себе, о своем величии. Само понятие «царя природы» имеет корни именно в этом, эпохальном перевороте в развитии научного знания.
Вершиной этой своеобразной мании величия стал XVIII век. Вера в «механизм» (под которой, разумеется, лежит истовая и безрассудная вера в закономерность) обусловила появление Рене Декарта, философские модели которого основаны как раз на этой дуальности, на этом противопоставлении «я» и всего остального. Как говорит по этому поводу замечательный исследователь немецкой классической философии В. Хесле, «в „Я“ Декарт нашел тот абсолютный фундамент, который был нужен ему для обоснования метафизики как науки. Особое значение „Я“, – продолжает В. Хесле, – состоит в том, что только в „Я“ нельзя усомниться, потому что оно – сомневающаяся инстанция: ото всего можно абстрагироваться, только не от того, что является условием возможности абстрагирования».
Декарт подготовил основание не только для метафизики, но и для науки, поскольку таким образом создалась настоящая система отсчета (на что мы уже указывали выше, говоря о переходе от Сократа к Платону), собственно «научная система», дожившая до наших дней, правда заметно эволюционировав, воплотившись в релятивистской физике (копенгагенской интерпретации в особенности) – в виде разделения физического мира на наблюдаемую и наблюдающую системы, где первая описывается в терминах вероятностей, а вторая – в терминах классической физики. Так по-новому проявляет себя теперь точка обзора.
И именно Декарт подготовил триумф гегелевской философии и, что самое главное в данном контексте, – постулировал абсолютность системного подхода, построенного на ограниченном числе закономерностей, определив, что человек – это тот, кто может получить объективную истину научным методом. Окончательно и бесповоротно противопоставив человека миру, Декарт дал науке генеральный вектор развития на долгие столетия вперед. С этого момента вся наука будет стоять на этих противопоставлениях, на этих дуальностях, множа одну за другой закрытые системы знания.
Тем самым выиграли все, начиная с самого Декарта, который стал, таким образом, истинным классиком «рефлексологии», изложив свое видение двигательных актов, исходя из все той же дуальности – на этот раз души и тела; выиграла и сама наука, которая лишний раз утвердила за собой право на истину. Разумеется, все эти системы строились на допущениях, которые, правда, не могли быть осознаны в качестве таковых. А позже никто не обращался к критике оснований этих философских суперсистем, активно оперируя вместе с тем их результатами.
Лишь ради показательного примера небольшая цитата из книги Рене Декарта «Размышления о первоначальной философии»: «Я замечаю в себе некую способность суждения, которую я наверняка получил от Бога, также и все прочие вещи. А поскольку обманывать меня Он не желает, способность суждения дана мне таковой, что если я буду правильно пользоваться ею, то никогда не смогу ошибаться». Этот фрагмент можно и не комментировать. Эти допущения, кажущиеся забавными и не стоящими внимания, на самом деле – страшная штука. С этого момента они преследуют философию системного мышления, и философы, даже зная о «слабости» подобных аргументов, подчас идут на них бессознательно. И причины вполне понятны – надо скрыть пробелы закрытой системы, создать иллюзию ее «целостности». Вот и появляется Бог, который «не желает» нас обманывать.
Коперник, Галилей, Ньютон, Ломоносов и многие другие имена ассоциируются в нашем сознании с этим триумфом закономерности, организующей науку. Все четко – однозначность научного знания, законы, которые возлежат на фундаменте абсолюта времени и пространства, и человек как венец природы, как ее покоритель и властелин. Сплошные кони Клодта на Аничковом мосту. Рост экономики, буржуазное государство, профессиональное образование и так далее и тому подобное – все это постепенно меняет представление человека о самом себе. Человечество переходит от «идеального религиозного мышления» к «механистическому». Деятельность и ценности эпохи предложили философии отправиться на покой. Она, как рассудило общество, уже выполнила свою «высокую миссию» – дала начало всем наукам, какой в ней еще мог быть толк? И ее спровадили на заслуженный отдых, отдав дань уважения многотомным «Памятником философской мысли».
Но все оказалось не так просто. Наука всегда подчеркивала разрывающую систему дихотомию религии – «я» и «Бог», и это дало результат. Акцентируясь на полюсах «идеализма» и «материализма», наука разрушила философию, но ей не довелось единолично водрузиться на трон целостного мировоззрения эпохи – победный кубок был отравлен, и, подобно прочим претендентам на высокий пост, она дала трещину на дихотомии – теории и практики.
Нет большего антагонизма в научном мире, чем между теоретиками и практиками, они сами могут объяснять это как угодно, суть же всегда одна и та же – кто-то хочет стать первым и главным. Для всех очевидно, что теория должна выходить из практики, однако же она должна и руководить ею. Но что-то не получается, да и в самом происхождении теории масса сложностей. Так, например, никого теперь не смущает, что ученые большей частью не занимаются действительным поиском истины, а доказывают и объясняют научной общественности то, что они открыли вне опыта, опосредованно ему.
Сделаем небольшое промежуточное резюме. Сначала философия предшествует науке, опыт осмысливается и применяется для удовлетворения практических нужд. Рождение идеальных систем предшествует их практическому использованию. Но обращение человека к практическим задачам повседневности сильно продвинуло собственно научное познание, философия же, двигаясь вдогонку за наукой и второпях систематизируя практическое знание, становится спекулятивной. Подсознательный бунт человека против прагматизма, а может быть, и определенные успехи в деле покорения природы выразились в конечном итоге в противопоставлении материального и идеального в мировоззрении, что позволило философии пристроиться к науке. Философия потеряла свой руководящий статус и сошла со сцены.
Но и наука не оправдывает возложенных на нее ожиданий, поскольку она не дала человечеству той целостности картины мира, которая удовлетворяла бы опыту жизни во всей его полноте и многообразии. Более того, дифференциация наук еще больше спутала карты. В отсутствие определенной точки обзора неизбежно порождается некая двойственность, выразившаяся в науке в замалчиваемом, но наличествующем противопоставлении теории и практики, наблюдателя и наблюдаемого. Такая двойственность, вообще – идея противопоставления противоречат целостности. Но именно эти идеи и принципы лежат в основе закрытых систем, не пускающих в себя новый опыт, точнее – тот опыт, на который они изначально не были рассчитаны.
К XX веку атмосфера в научном мире накаляется до предела. Ряд исследований эмпирического характера (это касается почти всех областей, начиная с физики, заканчивая биологией, психологией и теорией культуры) уже откровенно противоречит системе существующего научного знания, поскольку в нем попросту нет «ячейки» под такой опыт, под такие данные и факты. И становится очевидной ситуация «банкротства» методологии, создающей закрытые системы.
Новая методология объективно отсутствует, и поэтому исследователями, начиная с Альберта Эйнштейна (в области точных наук) и Зигмунда Фрейда (в области гуманитарных знаний), выделяется некая новая сфера в противовес существующему разделению на человека и «объективный» мир. Это что-то вроде некоего уточнения – мол, в этом объективном мире есть несколько не очень «объективных» (в смысле возможности «пощупать») вещей, которые, несмотря на это, с помощью опять же некой абстракции могут стать «очевидными». Гении от науки обращаются к философии. Недаром Эйнштейн замечает, что ученого-естествоиспытателя заниматься философией заставляют прежде всего концептуальные трудности его собственной науки. Да, философия вновь рождается из опыта, но в самом этом подходе много пессимизма – заметьте: «заставляют» и только «своей науки». Неслучайно поэтому на смену свободному гению Альберта Эйнштейна приходят и величайшие пессимисты нашего времени – Нильс Бор и Вернер Гейзенберг.
Именно этим двум ученым принадлежат «принципы дополнительности» и «неопределенности». Квантовая физика показала, что мыслительные способности человека, наш способ думать, наша система восприятия реальности несостоятельны в деле понимания микромира. Это был период, когда человечество было обязано признать существование мира, недоступного обыденному пониманию, принципиальное отличие микромира от мира «видимого». Это было время, когда мы должны были отдать себе отчет в том, что психический аппарат человека состоятелен лишь в определенном, очень узком диапазоне реальности, что он на самом-то деле не дает никакой «объективной» оценки. Именно этот стресс мог стать толчком для принципиальных изменений в научной парадигме, в методологическом подходе к самому человеку.
Но ученые не сделали соответствующих заявлений, смягчили возникший методологический кризис обтекаемыми формулировками и ограничились формальным уточнением – введением чисто технических ограничений. По сути же они отказались определять новую реальность, словно были уверены, что человечество не сможет принять и пережить этот вызов своему собственному представлению о самом себе – как «мере всех вещей», «царе природы» и апостоле «объективности».
К этому времени основные положения классической физики уже успели перекочевать во все сферы жизни человека, и в частности в психологию. Тут ведь как дело обстоит? Любая идея – это не просто конкретное умозаключение, это более или менее удачный, удобный способ думать. И тут, имея такую интересную формулу мысли, возникает искушение увидеть в реальности то, чего нет на самом деле. Так, например, Владимир Михайлович Бехтерев написал целую книгу – «Коллективная рефлексология», где разложил по полочкам всю социальную психологию, описав ее в законах классической физики – от закона сохранения энергии до феноменов инерции, энтропии и экономии. Еще, правда, он добавил законы из области эволюционной биологии – дарвиновские принципы отбора, дифференцирования и так далее, кое-что было использовано и из других областей знания, актуальных на тот момент.
Впрочем, В.М. Бехтерев тут не единственный. Это общая тенденция. В массовом сознании закон сохранения энергии и масс превращается в странную формулировку, что, мол, «в мире должно быть поровну хорошего и плохого», «жизнь должна строиться на контрастах». Закон притяжения и отталкивания заряженных частиц оказался неким социальным законом, по которому противоположности притягиваются, а идентичности отталкиваются. А в психоанализе, например, формула закона всемирного тяготения была «расшифрована» как либидозное влечение, сексуальность – как психический аналог универсальной физической силы. Совершенно очевидно, что в такой ситуации появление неких «абстрактных очевидностей» никого не смущало, а, наоборот, тешило и радовало. Мы и теперь любим говорить, что в мире, мол, все относительно, и в этот момент глубокомысленно кивать в сторону портрета автора общей и специальной теорий относительности. Но ведь ничего подобного в теории относительности Альберта Эйнштейна нет. Ни одна из его теорий не утверждает ничего подобного, там нигде нет тезиса о том, что в мире «все относительно».
В общем, с одной стороны – желание общества все объяснить какими-нибудь общими фразами якобы научного происхождения, с другой стороны – отчаянная нерешительность научного сообщества высказаться на предмет того, что есть на самом деле человек, насколько он состоятелен и насколько соответствует действительности то, что он о себе думает. Да и как было опровергнуть всю эту, укоренившуюся в массовом сознании «очевидность»? Усомниться в достоверности воспринимаемого и способностях воспринимающего? Но на что в таком случае опереться? Ведь даже внутри самой науки – нечто, очевидное для одного исследователя, вовсе не очевидно для другого.
Физиками была избрана тактика усугубления противоречий и практика недопонимания, на сцену вышли указанные принципы дополнительности, неопределенности и подобные им интеллектуальные спекуляции, или, правильнее сказать, уловки. Учитывая же отсутствие методологического обоснования этих принципов и взглядов, их приятие абсолютным большинством ученых также оказалось под вопросом. Прошло уже чуть не сто лет, но и сейчас речь идет лишь о «преимущественной приемлемости» этих постулатов.
Принципы пространственно-временной системы координат («четырехмерной»), принципы дополнительности, неопределенности, квантово-волнового дуализма, единого поля и многие другие понимаются подчас в столь упрощенном виде (сейчас речь не столько о физиках, сколько об ученых вообще), в столь непосредственной их трактовке, житейской семантике слов, обозначающих эти принципы, что даже странно. Подобная страусиная политика, разумеется, не может оказать никакого серьезного воздействия на развитие подлинно научной мысли, которая не избегает, а ищет те вызовы, которые ей предъявляет или может предоставить ее собственная деятельность. Говорить же о серьезном принятии этих идей на уровне общества, культуры пока и вовсе не представляется возможным.