Итак, какой же я сделаю выбор? Какие «факты» окажутся для меня приоритетными – те, которые мне подручны и «ясны», или те, которые блуждают где-то в сумраке моих невнятных восприятий?
Допустим, я что-то испытываю – это «факт» реальности. Но сказать так («я что-то испытываю») недостаточно, ведь я вряд ли могу быть понят. А говорить нечто, даже не рассчитывая на то, чтобы оказаться понятым, бессмысленно. Это противоречит самой логике языка как коммуникативной машины.
Тогда я должен найти «сигнал сигнала» – знак, который свяжется с этим моим состоянием (с тем, что со мной происходит на самом деле, с тем, как я, на самом деле, происхожу). И я говорю: «Я испытываю любовь».
Но является ли это «фактом» реальности? Испытываю ли я «любовь» на самом деле? Точнее было бы сказать, что я испытываю что-то похожее на «любовь». Ведь это «что-то», что я испытываю, похожее на «любовь», похоже ещё, возможно, и на «желание», на «чувство безопасности» или, напротив, на ощущения «брошенности», «зависимости», «неудовлетворённости»…
«Фактом» реальности является то, что я испытываю нечто, то есть нахожусь в неких действительных отношениях реальности. А вот всё, что я по этому поводу думаю (какие представления у меня в связи с этим возникают), используя ресурсы моей лингвистической картины мира, позволяет мне лишь уточнить некую направленность того, что я испытываю на самом деле.
С другой стороны, назвав своё чувство так, у меня возникает ощущение понятности того, как мне быть дальше – как себя вести, что требовать от предмета моей любви и т. д. У меня теперь словно бы есть ответы на все вопросы – «что я могу знать?», «что я должен делать?» и «на что я могу надеяться?» [© И. Кант].
Это облегчает жизнь, но лишь в моменте. И к действительности, к тому, что происходит на самом деле, это не имеет ни малейшего отношения.
Таким образом, если я собираюсь эффективно существовать в реальности, мне следует как-то разорвать эту «иллюзию понятности» («иллюзию понимания»), внести неопределённость туда, где всё как раз сделано для того, чтобы никакой неопределённости не было и близко, – в топос плоскости мышления.
Поскольку всё-таки какой-никакой эффективности мы таким образом добиваемся, этот процесс становится для нас приоритетным. И это несмотря на то, что я не разрываю таким образом свою «иллюзию понятности», а другие люди, которые, как и я, существуют со мной в том же мире интеллектуальной функции, рушат мои планы (стройность конструкций моей лингвистической картины мира).
Как может быть так, что «мать» или «отец», которые «должны любить своего ребёнка», наказывают его, не дают ему того, чего он хочет, игнорируют его? Этот вопрос – помним мы об этом или нет – в какой-то момент своего раннего детства задавал себе каждый.
Это был тот момент, когда топос плоскости нашего мышления, состоящий из связных интеллектуальных объектов, входил в противоречие с тем, что демонстрировала нам реальность – её факты, от которых мы не могли скрыться.
Возможно, родители объясняли нам, что делают всё это «ради нашего блага». Но факт нашего страдания никак не согласовывался с этой идеей «блага», и принять подобные «объяснения» мы были не в силах.
Так в нас (в нашем топосе плоскости мышления) возникали первые разрывы и накапливалась неопределённость – мы начинали задумываться о том, что же скрывается за словами, которыми мы пользуемся («мама», «папа», «благо» и т. д.).
В нас каким-то образом (конечно, не вполне осознанно) возникал этот вопрос – «что же происходит на самом деле?». В нас возникала озадаченность, которая тогда как-то всё-таки разрешалась теми средствами, которые мы имели (по счастью, плоскость мышления не обладает внутренней структурой, она в некотором смысле ризоматична [© Ж. Делёз, Ф. Гваттари]), но начало нового топоса – на сей раз «специальных интеллектуальных объектов» – было положено.
Дальше нечто подобное происходило с нашими «друзьями», которые вдруг оказывались «не друзьями», или «возлюбленными», которые, как выяснялось, не готовы были ими быть. И ещё множество других ситуаций вынуждали нас усомниться в однозначности связности интеллектуальных объектов топоса плоскости мышления.
Автор первых исследований феномена расщеплённого мозга Майкл Газзанига говорит, что специфической особенностью маленьких детей является то, что они приходят в чрезвычайное недоумение, если сталкиваются с ситуациями преувеличения (или искажения) неким рассказчиком обстоятельств ситуаций, свидетелями которых они были.
Майл Газзанига объясняет это тем, что языковой «интерпретатор» левого полушария маленького ребёнка ещё недостаточно развит, чтобы спрятать от него это передёргивание фактов, зафиксированных правым полушарием детского мозга.
То есть используя данные нейрофизиологии, если говорить совсем образно (и сильно всё упрощая), наше правое полушарие (почти полностью внеязыковое) отвечает в нас как бы за топос интеллектуальных объектов внутреннего психического пространства, а левое полушарие (напротив, языковое) – за топос связных интеллектуальных объектов плоскости мышления.
И в нас, таким образом, на неосознаваемом уровне идёт постоянная борьба: знание о «фактах» реальности (условно – правое полушарие) борется в нас с «объяснениями», почерпнутыми из нашей лингвистической картины мира (которые во множестве производятся левым полушарием нашего мозга).
Поскольку же лингвистическая картина мира стала для нас эффективным средством организации хаоса «фактов» реальности (а само левое полушарие – ведущим), мы постепенно научаемся игнорировать «факты» реальности, заговаривать их бесчисленными «объяснениями» (созданными по случаю конструктами нашей лингвистической картины мира).
И только другие люди, делающие что-то, что мы никак не можем впихнуть в свою лингвистическую картину мира (мир, понятый нами так в нашем представлении о нём), способны ввести в нашу отлаженную систему скрадывания «фактов» (слепоты к действительным отношениям реальности) существенный диссонанс.
Оказавшись в подобной ситуации (в таком положении вещей) мы как бы зависаем – «объяснения» лингвистической картины мира не срабатывают, а «факты» реальности (действительные отношения в ней) столь весомы и существенны, что мы просто не можем их проигнорировать.
То есть разрушается та «связность» между «знаками» (сигналами сигналов) и «значениями» (сигналами, нашими внутренними состояниями), которая и гарантировала нам прежнюю лёгкость понимания и принятия решений. Мы обнаруживали себя в состояниях, как говорят в таких случаях, когда «что-то пошло не так».
Вот это – «что-то пошло не так» – и побуждает в нас ту ориентировочную реакцию, ту поисковую активность, ту вовлечённость в реальность, которые способны заново дать нам наше место в реальности действительных отношений, выскочить хотя бы нам миг из ткани своих представлений (конструктов лингвистической картины мира), вновь ощутить это действие (отношение) сил в реальности как таковой.
Подумайте о различии, которое всегда может быть обнаружено между тем, что вы говорите, и тем, когда вы пытаетесь что-то сказать.
Конечно, я далеко не всегда говорю, пытаясь сказать что-то, я могу просто говорить – «говорю то, что думаю». Иногда же я говорю, действительно пытаясь сказать нечто, указать на то, что находится за моими словами (указать на то, о чём я действительно пытаюсь сказать).
Это нечто всячески сопротивляется своему сказыванию: то, на что мы хотим указать, не имея возможности это сделать, – это и есть отношение элементов в некоем усмотренном нами положении вещей.
Нет, это не ваше «отношение к чему-то» – подобные «мысли» мы высказываем без затруднений, а ваше собственное положение, ваше место в ситуации, которое действительно никак невысказываемо.
Мы прибегаем к метафорам, образам и прочим ухищрениям, чтобы дать нашему собеседнику возможность почувствовать некую систему отношений (положение вещей, действие сил) внутри воображаемой ситуации, надеясь, что, ощутив это напряжение сил внутри предложенного ему образа (метафоры), он сможет перенести это своё ощущение соотношений (соответствующую систему действия сил) на то положение вещей, о котором мы ему рассказываем.
Нужно быть в высшей степени наивным, полагая, что даже подобная тактика (лучшая из доступных нам) может привести к хорошему результату – так, чтобы ваш собеседник действительно понял, что именно вы пытаетесь ему сказать. Он, возможно, поймет, о чём вы пытаетесь ему сказать, но вряд ли ощутит те отношения, то действие сил, которое вы пытаетесь ему сообщить.
Это совершенно неудивительно, поскольку язык создавался для целей упрощения, апроксимации отношений, для сглаживания их сложности и парадоксальной зачастую взаимообусловленности. Он создавался для коммуникативных целей, которые не предполагают проникновения «в суть вещей», а лишь необходимость координации действий в конкретной социальной группе.
При этом кроме языка у нас нет иного средства для передачи того, что мы можем начать понимать, образовывая в себе «специальные интеллектуальные объекты». С другой стороны, мы не были ли бы способны к образованию этих «специальных интеллектуальных объектов», если бы не язык.
Если у нас совсем нет языка (если мы живём в некоем доязыковом племени), то мы полностью погружены в очевидное нам положение дел. Мы отслеживаем всё, что происходит в племени, пытаясь найти для себя наиболее правильную и безопасную форму поведения. Но в данном случае и сама эта жизнь, и эти формы поведения, очевидно, не могут быть слишком сложными.
Если же мы получили язык и играем в его языковые игры, мы, конечно, оказываемся в более сложном социальном мире. В конце концов, это язык порождает эфемерные «сущности», с которыми мы потом, как нам кажется, и имеем дело: например, статус «вождя», «институт брака», «божеств» и т. д., и т. п.
Все эти штуки были бы невозможны в доязыковом мире. Мы не смогли бы играть в эти сложные игры, не имея соответствующих виртуальных «сущностей». Впрочем, и играем мы в них потому, что в них играют все остальные (эти «сущности» названы в методологии мышления «форпостами веры»).
То есть вся эта конструкция обуславливается лишь реальностью соответствующей социальной игры, а не тем, что эти «сущности» есть.
Но дальше язык усложняется, каждое слово (сигнал сигнала) начинает значить больше определённого элементарного денотата. Возникают понятия с набором трудно верифицируемых характеристик – например, «справедливость», «право», «любовь», «ответственность», «красиво», «правильно», «хорошее поведение» и т. д.
Ни одно из этих слов не имеет денотата в реальном мире, на который мы могли бы совместно указать и прийти к взаимному согласию. Мы прибегаем к различным толкованиям этих неопределённых слов, которые уже лишь формально являются «сигналами сигналов».
На деле же это уже странные производные друг друга – что-то бессмысленное, что силится найти свой денотат (состояние, значение) в нас же самих, но так и не находит ничего определённого.
В каждой конкретной ситуации, то есть имея дело с определённым положением вещей, мы можем сказать – это «хорошо», а это «плохо», это «справедливо», а это «красиво».
Но мы не можем сказать, что это, если мы не находимся в какой-то конкретной ситуации. При этом мы используем эти слова в определении других слов, что неизбежно приводит к противоречиям.
Может ли «другой человек» сделать мне что-то плохое? Конечно. Может ли «друг» сделать мне что-то плохое? Нет. Но разве «друг» – это не «другой человек»? Конечно, он – «другой человек», но я определяю его как «друга», а «друга» я определяю как – он «в беде не бросит, лишнего не спросит» и т. д. Но что такое «беда», «бросит», «лишнего» и т. д.? Ответов на этот вопрос у меня нет, а при необходимости я буду, так сказать, «ориентироваться по ситуации».
И что мне делать, если он меня «в беде бросит», «лишнее спросит», а затем скажет: «Ты всё неправильно понял! Я твой настоящий друг!». Факты, нарративы, связные интеллектуальные объекты – всё это встанет во мне колом, и я не буду знать, что с этим делать.
Единственное возможное решение здесь (если я не примитивен как трёхлетний ребёнок) – это ощутить этого человека как «специальный интеллектуальный объект», чьи действия всегда находятся под вопросом, а я, соответственно, никогда не могу быть уверен в том, что понимаю то, что происходит на самом деле.
Допустим, он не дал мне наркотик, хотя я очень в нём нуждался? Вроде бы он «бросил» меня в «беде», плюс ещё и спрашивал меня чёрт знает о чём (когда я последний раз принял дозу, кому и что я наврал и т. д.). Ну изверг же, правда?! Но я могу понимать одновременно и то, что он изверг, и то, что он друг… И для этого мне нужны слова.
Вот в чём фундаментальный парадокс топоса пространства мышления – интеллектуальные объекты, которые ему принадлежат, имеют языковую природу, но имеют неязыковое измерение.
Это какая-то дополнительная связность: с одной стороны, вроде бы эти интеллектуальные объекты образованы элементом лингвистической картины мира (сигнал сигнала) и элементом моего внутреннего психического пространства (сигналом), но, с другой стороны, сюда ещё вмешиваются обнаруживаемые мною «факты» реальности (как отношения отношений, как действие сил), которые связывают эту конструкцию как бы с другой стороны.
Грубо говоря, специальные интеллектуальные объекты моего пространства мышления возникают как события (положения вещей) на стыке топоса моего внутреннего психического пространства и топоса плоскости моего мышления (лингвистической картины мира).
Они – мои специальные интеллектуальные объекты – подобно искрам высекаются в этом столкновении и живут какие-то считанные мгновения, пока я длю свою озадаченность.
После, исчерпав энергию этого своего столкновения, они развалятся и окажутся втянутыми в себя топосами моего внутреннего психического пространства и плоскости мышления.
И я снова буду слышать лишь гул своего мозга, в котором вспыхивают какие-то мои состояния (сигналы) и, без всякой существенной цели, проворачиваются понятия моей лингвистической картины мира. Я снова потеряю контакт с реальностью, выпаду из составляющих её отношений сил.
Возникает, конечно, вопрос, а где же я сам, в таком случае, нахожусь, ведь кроме реальности, ничего нет? Правда в том, что я более нигде и не нахожусь, потому что меня нет. Есть лишь эти состояния – всё множество этих, издающих гул интеллектуальных объектов, составляющих мой совокупный топос внутреннего психического пространства.
Моё действительное «я», если о нём вообще можно говорить, возникает таким образом только в этом отношении – когда на столкновении двух топосов («внутреннего психического пространства» и «плоскости мышления») возникают объекты третьего, топоса пространства моего мышления.
Вот почему мы с полным правом можем повторить за Парменидом: «мыслить – значит быть». Впрочем, верно, надо полагать, и обратное – что, не мысля, то есть вне топоса пространства мышления, мы и не имеем собственного существования.