Книга: Катастрофа. Бунин. Роковые годы
Назад: Любовь на могиле
Дальше: Попасть в Россию!

Москва златоглавая

1

– Какой ты все-таки ругатель! – не выдержала Вера Николаевна, когда Бунин в очередной раз обрушился на каких-то декадентов. – Теперь Горького тоже не одобряешь, а когда-то ему «Листопад» посвятил!

Иван Алексеевич с недоумением и некоторым любопытством воззрился на супругу. Бахраху, который случился при сем диспуте, даже показалось, что Иван Алексеевич пробормотал одну из своих – весьма многочисленных! – пословиц:

– Умница, как попова курица!

Если он действительно произнес такие слова, то это было не совсем вежливо. Но ведь и Вера Николаевна с точки зрения «высшего этикета», с незапамятных времен установившегося в бунинском доме, тоже была излишне смела.

Во всяком случае, Бунин после этого неожиданного выпада не сразу пришел в себя. Бахрах не без любопытства ждал завершения сцены. Тем более что свидетелями колкости Веры Николаевны стали Галина, Магда и вернувшийся после курса лечения в психиатрической клинике Леонид Зуров.

Но Иван Алексеевич, верный себе, быстро нашелся. Он широко улыбнулся и с чувством поцеловал Вере Николаевне руку:

– Браво, мадам, браво! У вас прекрасная память. И меня можно укорить еще больше: эту поэму я опубликовал у Брюсова, которого позже окрестил «архивариусом». – И, не выходя из шутливо-патетического тона, обвел взглядом домочадцев: – Братие и сестры! Если из вас есть кто без греха, то, по обычаю древних иудеев, побейте меня каменьями!

Все дружно расхохотались, и обстановка моментально разрядилась.

– Иван Алексеевич, миленький, расскажите нам о Брюсове! – детским простодушным голосом попросила Галина.

– Очень просим! – присоединились к ней Магда и Зуров.

Развеселился и Бунин.

– Ну, право, вы совсем как малые ребята. Заберутся на полати и просят: «Дед, сказку расскажи!» Хорошо, расскажу вам, ребята, не сказку, но истинную быль. – Пройдясь по столовой из угла в угол, Бунин начал: – В девяносто пятом году, когда я считался еще начинающим и только-только обзаводился литературными связями, имя Брюсова, бывшего на три года моложе меня, получило уже некоторый резонанс. Он успел напечатать свой первый лирический сборник, который назвал с изяществом цирюльника Chef-d’œuvre – «Шедевры». Ни больше ни меньше! Мы как-то с Бальмонтом гуляли по Москве, оказались на Трубной площади. Он вдруг вспомнил:

– Боже мой, ведь тут рядом живет юный гений – Валерий Брюсов! Пошли к нему. Познакомимся.

Почему бы и нет, подумалось мне. А вслух я произнес:

– Познакомиться с поэтом, которого критика осыпает площадной бранью, весьма любопытно.

Мы направились к дому его отца, вместе с которым жил молодой, но уже успевший шокировать литературную критику поэт. Отец был солидным купцом, торговал пробкой, а дом оказался хотя и небольшим, но весьма толстостенным двухэтажным особняком с цветочками в горшках, тесно расположившихся на подоконниках, с высокими, закрытыми на замок воротами и злой собакой на толстой бренчавшей цепи. Выяснилось, что молодого хозяина нет дома.

– Жаль, тогда мы оставим Валерию Яковлевичу послание! – вздохнул мой спутник. И он тут же написал несколько слов.

Это было недели за две до нового года, 1896-го. На следующий день Константин Дмитриевич пришел ко мне и показал забавную записку: «Очень буду рад видеть Вас и Бунина, – он настоящий поэт, хотя и не символист». Меня этот покровительственный тон поэта, который только-только начинал и еще ходил в студенческой тужурке, весьма позабавил.

Снова поехали на Цветной бульвар. Снова забор с высокими воротами, лай пса и сам хозяин – молодой человек, широкоскулый, с гостинодворческой физиономией. Говорил, однако, этот гостинодворец изысканно, высокопарно, отрывисто и несколько гнусаво. Настроен поэт был весьма воинственно.

– Наша эпоха – время радикальных, революционных перемен. Старую культуру долой, на свалку истории. Набат уже зовет! Всю старую литературу, воплотившую себя в миллионах томов обветшавшей литературы, – в огонь! На костры! Пример живой перед глазами – как Омар сжег Александрийскую библиотеку.

– И Толстого тоже в костер? – не без ехидства поинтересовался я.

Хозяин на мгновение замешался, но не более. Он горячо, с гимназическим запалом воскликнул:

– Да, в костер!

Потом помедлил и с некоторым вызовом бросил:

– Хотя совсем недавно прочитал его трактат «В чем моя вера?». Был умилен. Но это ничего не значит. Принцип превыше всего.

Мне захотелось встать и уйти. Но я пересилил себя, с любопытством оглядывая комнату. Его аккуратность была удивительна. Каждая вещь знала свое место. У Брюсова все было расписано согласно каким-то ему только ведомым правилам, и он непоколебимо следовал собственным уставам и узаконениям.

Не столько ради нужды, сколько ради интереса к хозяину я указал на какую-то книгу и вежливо попросил:

– На несколько дней дадите?

Брюсов блеснул на меня своими раскосыми, как у птицы, черными глазами и с чрезвычайной галантностью резко отчеканил:

– Никогда и никому не даю ни одной из своих книг даже на час!

В конце нашего разговора Брюсов меня ошарашил окончательно. Сделав широкий взмах рукой, словно собирался провозгласить важные мысли на новгородском вече, он произнес:

– Будущая моя книга называется «Это – я». Она станет гигантской насмешкой над всем человечеством, и у нее будут многочисленные поклонники, ибо в ней нет ни одного здравого слова.

– А что же ваши «Шедевры»? – лукаво спросил Бальмонт.

– Они тем и слабы, что умеренны – слишком поэтичны и для публики, и для господ критиков. И они слишком просты для символистов. Какой я был глупец, что вздумал писать серьезно.

– Да, вас ждет великое будущее! – стараясь сдержать смех, произнес Бальмонт.

Брюсов воспринял это вполне серьезно. Он согласно кивнул:

– Да, конечно! Ведь я гений.

Это было очень смешно.

Иван Алексеевич обвел взглядом домочадцев, внимавших каждому его слову:

– Может, хватит разговоров? Не пора ли нам попить чайку? Если нет сала, будем гонять воду.

Когда Вера Николаевна с помощью Галины разлила по чашкам напиток, заменявший по причине военного времени чай, Иван Алексеевич, вдруг что-то вспомнив, рассмеялся. Потом произнес:

– Самое веселое, что все эти «ценные» мысли Валерия Яковлевича, как и запись о том, что мы с Бальмонтом заходили к нему, я нашел в его «Дневниках», вышедших в Москве в двадцать седьмом году. Забавная книжечка. Меня он в «Дневниках» поминает неоднократно. В частности, Брюсов приводит наши споры о стихах.

Я говорил, что нельзя сказать «зверь возникает». Брюсов доказывал мне обратное, и он писал обо мне: «Бунин из лучших для меня петербургских фигур, он – поэт, хотя и немудреный». Сам-то он, конечно, мудрец, истинный Соломон.

– Иван Алексеевич, а как все-таки Брюсов изящно издал вашу книгу! – вставил Зуров. – Я этот сборник видел в Тургеневской библиотеке, на мой взгляд, он очень удачен.

– Действительно, Брюсов издал мой «Листопад» добротно: на отличной бумаге, текст отпечатали хорошими шрифтами, с изящной обложкой, хотя надписи на нем сделали чуть ли не церковнославянскими письменами. Сборник вышел в девятьсот первом году. Это был период нашего наибольшего сближения. Уже года два, как мы интенсивно переписывались, едва не стали закадычными друзьями.

Но Бог меня миловал. Вся эта символическая дребедень, в которой Брюсов чувствовал себя как рыба в воде, на меня производила удручающее впечатление. Я не возымел никакой охоты нести высокопарный вздор и играть с моими сотоварищами в демонов, в магов, в аргонавтов.

Брюсов не обнаружил великодушия: в журнале «Новый путь» он устроил разнос «Листопаду», напрочь забыв все хвалебные выражения, которые совсем недавно расточал этой книге. Да, прежде кормил калачом, а теперь дал в спину кирпичом.

– Что, так никогда и не помирились больше с Валерием Яковлевичем? – спросила Магда, увлеченная, как и все остальные, рассказом Ивана Алексеевича…

Бунин развел руками:

– Что такое – помирились или поссорились? Это, дорогая Магда, звучит несколько по-детски. К чести Брюсова, он сумел все-таки стать выше личных отношений. В девятьсот шестом году у меня вышел сборник стихотворений. Валерий Яковлевич в первом номере журнала «Весы» за 1907 год опубликовал хвалебный отзыв. Я ему в знак старой дружбы отправил экземпляр второго издания этой книги, сделав теплую дарственную надпись.

Однако наши отношения возобновились весьма неожиданно.

Осенью десятого года я пришел в дом номер тридцать два по Староконюшенному переулку к Юлию. К своему удивлению, в кабинете брата я увидел Брюсова.

– Какая встреча! – воскликнул Брюсов и полез ко мне обниматься.

Я отвечал ему весьма дружески. Брюсов не без важности сообщил:

– Вы знаете, что я теперь заведую беллетристическим и критическим отделом «Русской мысли»? Приглашаю вас к сотрудничеству. У нас много крупных авторов – Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус, Андрей Белый, Александр Блок, Константин Бальмонт…

– Ради такого редактора и столь изысканной компании не пожалею труда.

– Ян, – поинтересовалась Вера Николаевна, успевавшая заниматься хозяйством, убирать со стола, мыть посуду и участвовать в общем разговоре, – «Поэзия Армении» была издана при твоем участии?

– Да, Вера, это издание увидело свет в разгар Первой мировой войны – в шестнадцатом году. В Закавказье турки зверски истребляли мирное население Западной Армении. Многие армянские семьи бросили свои дома, нашли приют в России. Грустные воспоминания! А в сборнике были напечатаны мои переводы Цатуряна и Исаакяна.

…За окном синие сумерки сгустились в ночную темноту. В небе неподвижно стояли крупные немерцающие звезды южного неба. Чужого неба.

2

Бунинское семейство было не единственным русским в Грасе. К ним «на огонек» порой заходили их соседи супруги Кугушевы, очень милые люди.

– Привет, о, мои родовитые соплеменники! – воскликнул Бунин. Хитро сощурил глаз. – Князь, это правду говорят, что ваш род идет от самого Тамерлана?

– Нет, берите глубже! – подхватила Ася Кугушева, вечно веселая красавица, с блестящими глазами и толстенной русой косой. – Как и ваш, Иван Алексеевич, он идет от Адама и Евы. Вот почему все люди – братья.

– Только они сами, к сожалению, об этом давно забыли! – покачал головой Бунин. Тут же приспел повод вновь улыбнуться: гости протянули ему букет роскошных поздних хризантем.

– С днем рождения, Иван Алексеевич! Счастья вам, много денег и крепкого здоровья лет до ста! А славы у вас и так много…

– Славой сыт не будешь! – Он обнял соседей. – А вас зреть – праздник сердца… Увы, из «Славянского базара» нынче мы ничего не заказывали, из «Праги» или «Лоскутной» – тоже. Но бутылочка сотерна припасена. Хлеба нет, так пей вино!

Выпили вино, закусили маслинами, съели по кусочку какой-то синей, пахнувшей мылом колбасы. Ася протянула Бунину старую книгу в красивом бордового цвета матерчатом переплете:

– Вам – подношение необычное! Отыскали у букиниста.

Бунин обомлел от умиления: он держал в руках до боли знакомое издание, которое некогда находилось во всех российских гостиницах, кофейнях, ресторанах, вагонах первого и второго классов, различных клубах, библиотеках, вокзалах, почтах, – «Официальный указатель железнодорожных, пароходных и других пассажирских сообщений на 1913 год». На каждой странице было напечатано строгое: «По прочтении просят положить обратно».

– Ах, так и повеяло ушедшей жизнью! – воскликнул Бунин, нежно поглаживая обложку. – Я ведь не однажды – десятки и десятки раз пользовался такими, выбирая очередной маршрут для путешествия… Да, весь мир объехал в молодости. – Бунин был приятно взволнован. – Какой музыкой звучат для меня эти канцелярские слова: «Пассажирский и багажный тариф; прямые беспересадочные сообщения; расчетная таблица нового удешевленного пассажирского и багажного тарифа; всеобщая железнодорожная карта; таблица кратчайших расстояний главнейших пунктов сети российских железных дорог; алфавитный указатель всех станций; список городов и местечек, не расположенных на линиях железных дорог, с показанием ближайших к ним станций и расстояний от сих последних…»

Бахрах сказал:

– Как по какому-нибудь бивню мамонта изучают этих вымерших животных, так по такому путеводителю со всеми его рекламными приложениями наши внуки станут изучать исчезнувший мир.

– Вы правы. Как живо все помню! Бывало, прибудешь из Питера в Москву на Николаевский вокзал, и сразу сердце наполняется какой-то тревожной радостью, ожиданием случайной счастливой встречи. На площади перед вокзалом дворники в белых передниках и с медными бляхами на груди очищают снег. Все кругом блестит золотом, зеркалами, мелькают нарядные дамы, офицерские шинели, допотопные бабы и мужики с мешками на спинах. Пахнет паровозным дымом, весело свистят паровозы, толкутся железнодорожные служащие, кондукторы, машинисты, проводники с фонарями, закапанными воском, ломовые, сидящие в буфете возле громадного пыхтящего самовара и заливающие свое бездонное нутро китайским духовитым чаем, гимназисты и гимназистки, сияющие красотой и чистыми наивными лицами, жаждущими любви и дружбы. Уже на перроне к вам привязался какой-то мужичок в башлыке, который зазывает:

– Барин, послухай меня, едем в «Дрезден», на Тверскую, за рупь пятьдесят при полном канфорте себя утешите! Против нас даже «Дюссо» на Театральной – тьфу! – И он смачно плюет на утоптанный снег.

– Мне надо в «Большую Московскую»! – прерываете вы шустрых комиссионеров.

И сразу же находится с десяток доброхотов, желающих вас везти в «Большую Московскую».

– Давайте, барин, вашу багажную квитанцию. Не успеете приехать, уже в номерке вещички вас ждать будут. Василий, проводи господина приезжего!

Василий оказывается громадным мужиком в новом синем армяке, широконосый, с детскими голубыми глазами и дремучей, в мелких кудряшках русой бородой. Он гудит:

– Пожалуйте, вмиг домчу… Прямо сказать – доставлю!

– Не хвались отъездом, хвались приездом!

Василий вдруг широко улыбается, показав два ряда крепких зубов:

– Тело довезу, а за душу Господь отвечает!

Остальные агенты, за проценты поставляющие гостиницам постояльцев, видя, что дело сделано, сразу теряют к вам интерес и ищут клиентов среди других прибывших.

Мужик подводит вас к легким санкам, помогает удобней разместиться и ловко запахивает на вас новую медвежью полость. Затем с неожиданной ловкостью вскакивает на узкое для его обширного зада сиденье и чуть трогает вожжами. Каурый жеребец, мелькающий белыми пятнами на поджарых кострецах, пригибает голову, косится умным, налитым кровью глазом, все более и более набирает ходу.

И вот сани летят по площади во весь дух, встречный ветер обжигает лицо, вышибает из глаз слезу. Свернули на Каланчевскую. Миновали гостиницу «Петербург». Дорога пошла в подъем. Василий чуть придерживает жеребца, но, миновав Красные ворота, вновь пускается вовсю. Он несется по узкой Мясницкой к Охотному ряду. Мимо стремительно мелькают дома, вывески и прохожие. Словно в сладком предвкушении любви, вы потягиваетесь в санках, отчаянно скрипящих на снегу, уже представляя теплый уютный номер с картинами Клевера и Виноградова на стенах, коврами на полу, изящным журнальным столиком у окна, а в простенке между окнами – трюмо с чистым тонкостенным зеркалом, с мягкой, шоколадного цвета плюшевой софой и такими же креслами, в которых уже сегодня вечером удобно разместятся друзья – гастролирующий на сцене Большого Шаляпин, брат Юлий, приехавший с Капри Горький, писательская братия – Телешов, Андреев, Шмелев, Чириков, Найденов… да мало ли еще кто!

Закипает спор: о новой постановке в Художественном, о только что вышедшей и наделавшей много шума очередной книге Горького, о потрясающем успехе Шаляпина, о скандале одного из великих князей с заезжей балериной, о надоевшем хулиганстве футуристов, возглавляемых каким-то Маяковским (куда только полиция смотрит!), об автомобилях, множащихся на улицах и которые тут же возненавидели извозчики, а москвичи окрестили «вонючками», о крепко прижившейся и все время бурно развивающейся телефонной связи.

Потом Алексей Максимович вдруг хлопнет себя громадной ручищей по лбу и мучительно стонет:

– Почто напрасно время здесь тратим! Корзинкин обещал мне сегодня подать к столу зоологическое чудо – прегро-омадного осетра! – И он развел в стороны ручищи.

Федор Иванович дернул за шнурок. В номер шустро заскочил коридорный.

– Братец, – ласково рокочет Шаляпин, развалясь в глубоком кресле и поигрывая лаковыми штиблетами, – пойди скажи хозяину, что мы проголодались…

– Вам в кабинетец или?.. – почтительно согнулся метрдотель.

– Сегодня прикажи накрыть в «Золотом зале», – пробасил Горький. – Выйдем в люди. Услужающий, напомни Корзинкину про обещанного осетра, пусть будет не меньше лошади. – И Алексей Максимович опять широко развел свои длинные руки с желтыми от никотина пальцами. – Да-с, как лошадь, меньше не приемлем!

Спускались по белой мраморной лестнице, застеленной толстым, мягким ковром, посреди которого была положена ковровая дорожка. Вход на лестницу украшали две бронзовые фигуры – полуобнаженные женщины с могучими грудями и широким торсом. В руках они держали круглые светильники.

В «Золотом зале»! А еще были «Большой зал», «Русский зал», «Охотничий кабинет», кабинеты на террасе, обычные кабинеты – десятка полтора, винный магазин, где только водки стояло не менее тридцати – сорока сортов, а про коньяки и вина говорить не приходится, уютное кафе, винный подвал… Боже, чего только не было в прежней России – обильной, хлебосольной! Это не нынешняя грасская убогость! – Бунин грустно улыбнулся и обвел взглядом домочадцев: они слушали, широко раскрыв глаза.

Долгую паузу осмелился нарушить Бахрах. Россию он покинул юнцом, жил в Киеве, в Москве даже проездом не был. Российская размашистая жизнь не вмещалась в его привычные понятия. Спросил:

– И как часто цвет русской литературы гулял на таких пирах?

Бунин сладко зажмурился:

– Пиры, понятно, шумели. Случалось, что кто-нибудь не рассчитывал своих сил, но это было крайне редко… В ресторанах мы действительно собирались почти ежедневно. И не столько для кутежей, сколько дружеского общения ради. Были вкусные обеды, интереснейшие разговоры. Сюда приходили редакторы, газетчики, актеры, художники, музыканты, а также издатели, с которыми тут же за столом заключались договора на выпуск новой книги. Конечно, сплетен вокруг нас хватало. Что вы хотите: у нас была всероссийская популярность, продавались открытки с нашими портретами, на улицах нас узнавали, оборачивались. Все это льстило самолюбию. Чужая популярность неизбежно возбуждает людскую фантазию.

Не забывайте, что многие получали высокие гонорары, а Горький процветал: миллионные тиражи книг, пьесы в театрах по всей Европе! И были мы так молоды… Скажем, самому старшему – Алексею Максимовичу – еще не исполнилось сорока лет. Не только «Большая Московская», но многочисленные рестораны и трактиры были ежедневно заполнены публикой. Кстати, гостиниц и ресторанов было немало, на всех хватало…

– У кого были деньги! – с ехидством вставил Зуров.

– У кого был талант и кто умел трудиться! – парировал Бунин. – И вот все это нежданно-негаданно рухнуло: богатейшая Русь, роскошные рестораны, поломались крепчайшие дружбы… Остался только прах! Многие из тех, кого смело можно назвать цветом нации, кто не пожелал бежать, были уничтожены – как поэт Гумилев, другие просто умерли с голоду – мой брат Юлий, Александр Блок… И после этого господа Троцкий и Ленин предлагали «радоваться счастливым переменам». Может, перемены эти действительно счастливы для них самих, их родственников и любовниц, но для меня, для всей культурной России, насколько я понимаю, ничего хорошего не произошло. Ну, Леня, прочтите полезные советы, которые путеводитель давал прибывшим в Белокаменную.

* * *

Зуров с некоторой важностью принял в руки путеводитель. Еще в 1928 году в Риге, где он подвизался в роли портового такелажника, а затем маляра, красившего кинотеатры, он напечатал книгу об истории Псково-Печерского монастыря. С той поры он себя почитал крупным историком и этнографом. Бесцветным голосом Зуров читал:

– «Прибывшие на любой из шести московских вокзалов могут не беспокоиться ни о багаже, ни об удобном размещении. Советуем обращаться к комиссионерам гостиниц, находящимся на вокзалах. В их распоряжении имеются кареты и коляски, которые быстро доставят вас к избранной гостинице. Стоимость проезда от пятидесяти до восьмидесяти копеек.

К вашим услугам гостиницы: перворазрядные: „Славянский базар“ на Никольской улице; „Отель Континенталь“ на Театральной площади; „Большая Московская гостиница“ против Иверских ворот; „Дюссо“ близ Малого театра; „Дрезден“ на Тверской улице, дом Андреева; „Лоскутная“ там же у Иверских ворот; „Берлин“ на Рождественке; „Париж“ на Тверской и многие другие. Цены в перворазрядных гостиницах бывают от 1 рубля 50 копеек и дороже.

Меблированные комнаты находятся на каждой улице. Средняя цена в месяц с постельным бельем от 15 рублей…»

Зуров читал о ресторанах – с «лучшими русскими и французскими кухнями», о трактире «Патрикеевский» знаменитого Тестова, о многочисленных кофейнях Филиппова, многочисленных и заманчивых кондитерских Абрикосова, Эйнема и Сиу, ломившихся от всяческого изобилия и удивляющих дешевизною.

– Москва поражала своим богатством всех, кто бывал в ней, еще со времен Адама Олеария, – вставил свое слово Бунин. – Этому много содействовало ее удачное географическое расположение. Зимой и летом крестьяне подвозили сюда свои припасы для продажи, и цены здесь бывали в полтора-два раза дешевле петербургских. В начале нынешнего века в Москве было более четырех тысяч магазинов, торговавших лишь съестными и колониальными товарами. Эти магазины, как и трактирные заведения, были на каждом шагу. Впрочем, Леня, читайте дальше… Это все крайне интересно.

Зуров углубился в книгу: путешествующим предлагалось прежде всего посетить старинный Кремль – «этот русский Акрополь», ибо с Кремлем «связаны для каждого русского самые дорогие воспоминания прошлого, монастыри и церкви, которых более четырех сотен, Румянцевский музей на Знаменке с богатейшей в мире библиотекой и коллекцией картин, замечательное строение – Сухареву башню, уникальный в своем роде Художественно-промышленный музей на Сретенке, Красные ворота – триумфальную арку 1742 года».

– Все это большевики из-за ненависти к России уничтожили! – отметил Бунин. – Москва и впрямь была замечательна: изобильна, богата, красива и старинными улочками, и новейшей архитектурой.

Вера Николаевна сказала:

– А какая изумительная чистота на улицах, какой порядок!

– Да, – согласился Бунин, – мы часто гуляли по ночной Москве. И делали это совершенно спокойно: на каждом шагу городовые. Они денно и нощно берегли наш покой. А если случалось громкое преступление, то тут в дело вступала сыскная полиция и сам знаменитый граф Соколов: высоченного роста, атлетического сложения, красавец – все при нем. Исключительного ума и отваги был человек. Умел любое дело распутать.

– Ты, Ян, дружил ведь с Аполлинарием Николаевичем?

– Ну, тесной дружбы не было, но отношения сложились самыми добрыми. Гуляли и в «Вене», и у Тестова, в трактире Егорова. И потом, что мы заладили: Москва, Москва. Повсюду в России жить было вольготно и спокойно. Впрочем, не надо травить душу. Бог с ним, с былым изобилием. Хотя нищета, голод – страшные вещи. Мне на память пришел дикий, ни на что не похожий случай. Как вы помните, молодежь, среди нас находится племянница председателя Первой Государственной думы Сергея Андреевича Муромцева, доктора римского права, ординарного профессора Московского университета. Я имею в виду Веру Николаевну. Но суть не в том… – Бунин обратился к супруге: – Вера, ты помнишь, на Скатертный заходил доктор Крылов?

Та согласно кивнула.

Иван Алексеевич раскурил папиросу, ловко пустив затейливое колечко.

– Итак, в доме под номером двадцать два в Скатертном переулке, собственном владении Муромцевых, мне порой доводилось встречать некоторых депутатов Думы. Однажды я познакомился с очень милым, как в те годы любили вычурно выражаться, альтруистичным, человеком – Петром Петровичем Крыловым. Он был старше меня лет на десять, окончил в свое время медицинский факультет Московского университета. Ему прочили замечательное будущее ученого, но он предпочел работать в какой-то самарской дыре, бесплатно лечил бедняков. Впрочем, для тех лет в России случай обычный. Наряду со всякими смутьянами, злодеями, покусителями и цареубийцами было немало русских интеллигентов, шедших в народ, служивших ему. Этот самый врач по фамилии Крылов много печатал статей, которые призывали к «нравственности, добру и служению людям». Во время войны с японцами он добровольно ушел санитаром на фронт, спас сотни жизней, получил награды. После революции продолжал врачевать в своей глуши. И вот однажды я в Тургеневской библиотеке перелистывал какую-то советскую газету (это было, помнится, в начале тридцатых годов, в разгар «ударной коллективизации») и прочитал такое, отчего у меня волосы встали дыбом. Газета писала: «Под Саратовом пал жертвою людоедства бывший член Государственной думы врач Крылов. Он отправился по вызову в деревню к больному, но по дороге был убит и съеден». Кого винить в каннибализме? Крестьян, одичавших от голода? Или того, кто довел их до скотского состояния?

Я порой свою жизнь считаю «потерянной». Мой талант развивался постепенно и, думается, по нарастающей. Его расцвет должен был прийтись на вторую половину жизни. Но как «расцвести», если уже скоро четверть века прозябаю в нищете, без собственного угла? Ведь каждый день надо думать о том, чем платить за аренду жилья, на какие шиши питаться! И все это сделал Ленин со своими душегубами. Если когда-нибудь найдется досужий исследователь, которого заинтересует моя персона, то пусть он удивится: как от всех своих бед я не только не бросил литературу, но даже в старости создал кое-что, думается, значительное, не осрамил звание русского писателя!

– Иван Алексеевич, – вступила в разговор Галина, – несмотря на то что в России жизнь теперь вовсе не райская, почему же многие стремятся вернуться туда и уж все наверняка исходят тоской по родине?

– Тут ничего удивительного нет. – Бунин пружинисто поднялся со стула и начал нервно ходить по комнате. – Всякому человеку свойственно любить родину, а русский человек поражен любовью к ней, как никто другой! Несколько десятков лет отделяют меня от детства и юности. Но вернись я сейчас в Елец или Озерки, где ребенком впервые чувствовал божественность каждого цветка, каждой березки, да и всего мироздания, когда я часами с некоторым ужасом вглядывался в небесную беспредельность, пытаясь понять, где все-таки ее край (ведь не может же быть без него?), то я испытал бы нечто чудесное. Я снова проникся бы теми далекими и острыми чувствами, я вновь испытал бы блаженную нежность к этому русскому полю, где между колосьев ржи голубеют васильки, где над головой это высокое, с легкими фантастическими облачками небо.

И необъяснимым путем вновь ко мне снизошло бы то самое восприятие мира, какое было в дни моего детства и отрочества. И я твердо знаю – это были бы самые счастливые мгновения в моей жизни. Ради таких минут можно отдать остаток жизни…

И подобные ощущения испытывает любой российский человек, после долгой разлуки вернувшийся на родину. Пусть не всякий отчетливо сознает это влечение, но инстинкт в каждом моем соотечественнике властно и сильно зовет его на родную землю. Когда-то я стал вести список моих знакомых, умерших на чужбине. Горько сказать, смерть то и дело косила моих друзей и близких или просто тех, с кем я был знаком. И я долго недоумевал, в чем дело: умирали не только от старости и болезней, гораздо чаще уходили в цветущем возрасте. В чем же загадка? И однажды я понял горькую истину: русский человек плохо приживается на чужой почве.

Магда, до того молча слушавшая Бунина, с некоторым сомнением произнесла:

– Но ведь, наверное, причина беженских страданий не только в одной тоске по Калужской или Воронежской губернии?

– Нет, в первую голову именно в тяжких, неутихающих страданиях по какой-нибудь нищей деревушке Петуховке, увязшей среди непроходимых болот, среди жалких осинок и тонких березок, – вскинулся Бунин. Чуть подумав, уже спокойным голосом добавил: – Конечно, есть и другие причины: наша эмигрантская бедность и положение людей второго сорта, коптящих тут небо по милости хозяев. Впрочем, велика ли милость сия? Сколько раз вспыхивало антирусское настроение в той же Франции! А пакт Молотова – Риббентропа? Ведь до рукоприкладства доходило, до уличных эксцессов, будто это мы, несчастные изгнанники, виноваты в том, что Сталин с Гитлером заигрывал.

– Увы, это так, – вздохнул Кугушев. – У нас, к примеру, никого друзей среди французов не появилось, хотя живем здесь уже двадцать лет.

– Да уж, никому мы, бедные русские, не нужны, – глубоко вздохнула Вера Николаевна, произнеся фразу, которую много раз слыхала от мужа.

Бахрах усмехнулся:

– Но есть еще нечто, о чем мы мало думаем, еще меньше говорим, но что, на мой взгляд, является первопричиной нашей обособленности.

Все с интересом воззрились на Александра Васильевича, а Бунин округлил глаза:

– Ну-ну?

– Характеры у нас слишком своеобразные.

– И даже беспокойные, – с некоторой ядовитостью произнесла Магда. – Уж сколько французы натерпелись от дебошей, драк, политических акций различных партий – от эсеров до синдикалистов, монархистов и экстремистов.

– Как много было шума после убийства кадета Набокова в двадцать первом году, – произнесла Вера Николаевна.

– Но зато какая благородная смерть! – воскликнула Ася. – Ведь стреляли в стоявшего рядом Милюкова, а Набоков заслонил его.

– Да, – задумчиво произнес Иван Алексеевич. – Такая самоотверженность в духе русского народа.

Пришла пора прощания, но никто не торопился уходить, все словно ждали: что еще скажет Бунин? И он сказал главное:

– Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье… И века не хватит поправить нашу глупость…

Назад: Любовь на могиле
Дальше: Попасть в Россию!