Книга: Катастрофа. Бунин. Роковые годы
Назад: Сталинское пламя
Дальше: Гроб в мутной воде

«Очень хочу домой!»

1

Ноябрьские дни стояли ясными и сухими. К вечеру солнце склонялось к дальним горам, и его желтые косые лучи необычайно ярко, словно декорации в театре, освещали прямые, как солдаты на смотру, сосны, древние камни.

В воздухе повисала та необыкновенная, почти физически ощутимая тишина, какая бывает только в горах. Наступал чудный, любимый Буниным час, когда дневные дела уходили, а вечерние хлопоты еще не наступили.

Легко выбив дробь на крутой деревянной лестнице, Бунин появился в столовой. Бахрах, возле окна читавший французскую книжку, почтительно поднялся.

– Ну что, лев Сиона, пошли наслаждаться последним, что нам Господь оставил в этой скудной юдоли, – роскошной природой захолустного Граса, – весело улыбнулся Бунин, застегивая любезно поданное Бахрахом знаменитое гороховое пальто, бывшее, по словам владельца, почти ровесником века.

– Это то самое, в котором я в мае восемнадцатого года покинул Москву. Ничего не осталось от того времени – ни Москвы с колокольным звоном, ни трактиров и ямщиков, ни брата Юлия – ничего… А вот это пальтишко все пережило.

– Хороший портной шил?

Бунин расхохотался:

– С этим пальто связана весьма забавная история. Однажды за мной в гостиницу «Лоскутная» – это на Тверской – прилетел Шаляпин, и мы вместе продолжили путешествие на какой-то бал.

Вдруг Федор Иванович хлопает по спине кучера:

– Сворачивай, леший, в Газетный! – И ко мне: – Извини, Иван, на минутку к портному заглянем. Заберу фрак, чтоб Умнова ко мне не гонять.

Умнов был известным мастером. Остановились у дома под номером 7. Посмотрел мастер на меня и говорит:

– Нашей фирме сделайте ваше уважение. Позвольте фрак справить. Как раз у нас знаменитый фрачник, от «Жоржа» переманил – сто целковых в месяц ему отказываю. Не фрачник – антик!

– Фраки у меня хорошие. А вот от демисезонного пальто, пожалуй, не откажусь.

– Справим отменно и в срок. Это у «Сиже» не закройщики, а кузнецы лошадевые. Своим товаром им только на Сушке торговать, а мой пальтошник Мишка Цыбин ни от кого конкурентов не имеет. Истинно художник Брюллов! Заказ сейчас примем, завтра готовое. И лишку не возьмем, коли вы Федора Ивановича приятель будете. Позвольте вас обмерить. И материал выбирайте по вкусу. Покорнейше благодарим вас на неоставлении и внимании. Большое русское мерси!

Шаляпин стоит рядом, подмигивает и смеется.

Так у меня это пальто и появилось. И впрямь Мишка прекрасно сшил. И выражался сильно русский народ! А теперь утерян этот сочный язык.

2

Они шли вниз с горы, и галька хрупко шуршала под ногами.

Бахрах благодарил Бога за то, что тот надоумил его прийти однажды к Бунину. Случилось это совсем недавно, после капитуляции французской армии. По воле случая его часть была в Сент-Максиме, курортном местечке на средиземноморском побережье.

До Граса – рукой подать. «Бунина хорошо знаю лет семнадцать, с Верой Николаевной давно переписываюсь. Ко мне она по-доброму относится. Не выгонят же!»

И появился однажды на пороге «Жаннет» потощавший, пропылившийся, загорелый и улыбающийся вчерашний защитник Франции – еще в солдатской форме.

Бунин даже обрадовался нежданному гостю – на то явились свои причины. Хотя с питанием было скудно, но… где питаются пятеро, там и шестой голодной смертью не помрет. Так и остался Бахрах под крышей бунинского дома до конца войны.

* * *

Бахраху, еще не успевшему хорошо обжиться в «Жаннет», такая прогулка по грасским окрестностям была внове. Бунин привычно легко шел по каменистой дороге, по-мальчишески размахивая прутом и обсуждая со спутником неудачные военные события последних месяцев.

Выждав паузу, Бахрах ловко перевел разговор на более интересную для него тему – литературную.

– Я был потрясен, Иван Алексеевич, вашим рассказом «В Париже». Это маленький шедевр, – искренне признался Александр Васильевич.

– Наперед никогда не угадаешь, как сложится судьба того или иного произведения, – просто ответил Бунин. – Когда я писал «Деревню», то даже и думать не мог, что она произведет столько шума. Ну а тут всего лишь рассказ. Да и вовсе неизвестно, как сложатся события дальше: пока что печататься негде. Пишу про запас. Да и время такое, что не только от рукописей, от нас неизвестно что остаться может…

– Скажите, Иван Алексеевич, а сюжет «В Париже» тоже выдуман вами?

Бунин ответил не сразу, залюбовавшись какой-то тучкой над Эстерелем. Тучка была фиолетово-синей, а снизу и особенно сбоку ее розово освещал яркий запоздалый луч уходящего за горизонт солнца.

– Господи, в какой красоте живем! Как страшно, что придет день – и наши глаза не смогут наслаждаться этой первозданной прелестью, которая была миллионы лет до нас… – Его голос дрогнул, но он быстро взял себя в руки и сказал: – Сюжет, конечно, выдумал… Но была со мной история, которая крепко запала в душу. Когда-то, еще в двадцатые годы, когда я был еще совсем молодой или, по крайней мере, чувствовал себя таким, пришел однажды на улицу Тюрбиго, в редакцию «Последних новостей». Редакция, вы помните, размещалась на втором этаже, а на первом – кафе Дюпона, куда все мы любили захаживать.

Вот и в тот памятный день, после встречи с Милюковым, я заскочил туда выпить рюмку коньяку и чашечку кофе. В зале было довольно оживленно, и я не без труда отыскал себе свободный столик.

Не разглядывая публику, опустился на стул и достал из кармана пиджака верстку рассказа, который шел в воскресном номере «Последних новостей». Вдруг я уловил – вы ведь знаете, какой у меня острый слух! – обрывок фразы, произнесенной на русском языке:

– Терпение – медицина бедных!

Я поднял глаза и увидал любопытную пару. Ему было лет под пятьдесят, но выглядел он очень моложаво: весь какой-то подтянутый, прямой – отличная гвардейская осанка, ежик коротких седеющих волос, очень спокойное и доброжелательное лицо, умные пронизывающие глаза.

Его спутнице, шатенке с красивыми густыми волосами, мягкими волнами спадавшими на плотные, чуть широковатые плечи, было немногим больше тридцати. Вся она светилась каким-то необыкновенным счастьем, любовью к своему спутнику.

Она не отрывала нежного взгляда больших, чуть навыкате серых глаз от его лица и громко, от души хохотала над каждой его шуткой.

Признаюсь, я невольно залюбовался этой парой и… немного позавидовал. Разве есть на свете большее счастье – любить и быть любимым?

Некоторое время спустя я вновь встретил их у Дюпона. Они сидели за угловым столиком, он, как и прошлый раз, был подчеркнуто спокоен и заботливо-предупредителен к ней. Она – нежна, весела и непринужденна. Он что-то сказал, она расхохоталась, привстала и вполне по-парижски сочно поцеловала его в губы.

Допив кофе, я бросил на них прощальный взгляд и вышел на улицу. Больше я их не встречал, но порой вспоминал с некоторой грустью: как редка такая любовь и как они должны быть счастливы.

Однажды, спустя год или два, я куда-то опаздывал, выскочил на улицу Моцарта и прямо-таки налетел на женщину, одетую в глубокий траур. Она молча взглянула на меня крупными серыми и до боли знакомыми глазами. У меня внутри что-то дрогнуло. Я остолбенело взглянул на ее красивое бледное лицо, застывшее словно в смертельном отчаянии, и тут же вспомнил – это та самая незнакомка, которую встречал я у Дюпона!

Она, даже, кажется, не услыхав моих извинений, заспешила прочь.

Какая трагедия произошла? Эту женщину я видел прежде такой счастливой и беззаботной. Что заставило ее облечься в траурные одежды? Никогда мне этого уже не узнать.

Все это с необыкновенной остротой я припомнил совсем недавно, когда, отпраздновав мой день рождения, я долго не мог уснуть. Я легко представил себе сцену их первой встречи, по-молодому вспыхнувшей любви, согревшей их души, столько видевшие и перенесшие и уже не рассчитывавшие на счастье. Но вот внезапно умирает ее друг, бывший генерал. И она вновь остается в одиночестве, в пустой квартире чужого города, среди равнодушных и чужих людей. И теперь она знает точно, что уже больше никогда не видеть ей ни любви, ни счастья.

Рассказ я написал в один присест. Так и появился «В Париже».

…Небо давно потемнело, облака закрыли тучи. Начался мелкий холодный дождь – осень торопилась навстречу зиме. Где-то совсем рядом, в ночной мгле, шумел горный ручей.

Он остановился, глубоко вдохнул сырой, напоенный осенней сырой прелью воздух. Снизу, из долины, медленно поднимался, сгущаясь вдали, белый молочный пар. Протяжно ревели коровы, трогательно и жалко детский голос выводил старинную французскую песенку, хлопали двери и ставни. Хозяева этих древних лачуг лениво перекрикивались, готовясь отойти к раннему провинциальному сну. Темнота внизу, среди этих древних камней, все более набирала силу, и в маленьких окошках то и дело зажигались розовые и желтые огни.

– Вот эта горная дикость все переживет, – задумчиво проговорил Бунин. – Как стояла она недвижимо тысячу лет назад, так и будет стоять твердо, нерушимо, с этим белесым туманом, со звоном колокольцев овечьего стада, с торопливым ручьем, неиссякаемо бегущим вниз по отшлифованным столетиями белым камням…

3

Зима пришла нерадостная, скучная, холодная, голодная.

Продукты стоили дорого, гонораров ждать было неоткуда.

Бунин писал в Америку – просил устроить хоть какую-нибудь помощь. Ответные письма были – от Алданова, Цетлиных, писателя Гребенщикова. Помощи не было.

Перебивались мерзлой картошкой да бобами.

Приемник «Дюкрете» хорошо принимал Москву и Лондон. Красная столица передавала красивые патриотические песни о родине, о партии, о Ленине и Сталине.

Слова некоторых песен усваивались, кажется, наизусть. Вот и теперь, едва раздались знакомые аккорды вступления, Бунин весело крикнул:

– Леня, запевайте! Вместе со всем честным советским народом.

Зуров дурашливым голосом подтянул эфирному солисту:

 

От края до края, по горным вершинам,

Где вольный орел совершает полет,

О Сталине мудром, родном и любимом

Прекрасную песню слагает народ…

 

Бунин властным жестом опытного хормейстера оборвал певца:

– Что это вы себе, Леня, позволяете? «О Сталине мудром» у вас по интонации звучит не совсем чисто, вы верхнюю сексту не достали. Впрочем, вам медведь на ухо наступил, а моему музыкальному слуху сам Шаляпин удивлялся. Выпив вина, мы любили попеть.

Покрутив ручку настройки, Бунин поймал волну Лондона. Русский диктор торопливо и гневно произносил:

«Англия и Франция предпринимали титанические усилия, пытаясь заключить с СССР антигитлеровский союз. Сталин преступно игнорировал эти попытки, делая свою ставку на Гитлера. Ему многое симпатично в фашистском лидере. И в первую очередь – его антисемитизм. Апофеозом этого альянса стал пакт Молотова – Риббентропа. Этот пакт возмутил весь мир. Его осудили даже Муссолини, Салазар и генерал Франко. Они заявили: „Большевики не могут быть союзниками в деле защиты христианской цивилизации“. Подписав пакт, Германия не отбросила антикоммунистических целей. Только слепец не видит, как Гитлер готовит нападение на СССР…»

Бунин враз приуныл, горько выдохнул:

– Если бы фюрер был врагом только коммунистов! Боюсь, что он враг всего русского.

– А что делать, если против большевиков у нас нет других союзников? – дернул подбородком Зуров.

Бунин ничего не ответил. Лишь после долгой паузы сказал непонятное:

– Каждый должен сделать свой выбор. И то, что нам сейчас кажется невероятным и трудным, может оказаться единственно верным.

Эти слова никто не уразумел.

* * *

Англия и Германия колошматили друг друга.

Сталин время попусту не терял. СССР лихорадочно готовился к грядущей войне.

Гитлер встретился с Муссолини. За общим ужином Риббентроп с удовольствием вспоминал о поездке в Москву:

– Русская столица вся в лесах – строят жилье. Народ одет бедно, но все улыбаются, выглядят жизнерадостными. В русских, как и в немцах, есть особая простота и сердечность. Столы ломились от красной и черной икры, от лососины и крабов. А как замечательно были приготовлены козлята и барашки! Пальчики оближешь. Сталин подарил мне прекрасное охотничье ружье.

– Вы, Иоахим, тонкий знаток кулинарии, – улыбнулся Гитлер.

– Дело в любезности, с которой нас встретил Сталин. В вашу честь, фюрер, советский вождь произнес пышный восточный тост…

Гитлер сморщился:

– Об этом я слыхал. – Повернул смеющееся лицо к Муссолини: – Дуче, вы знаете, что Сталин пил за Гиммлера – «гаранта порядка в Германии»? Это очень забавно. Генрих истребил у нас всех приверженцев коммунизма, а Сталин искренне восхищался им. Настоящий политик, я очарован Сталиным! И достойный противник… У него есть ощущение истории.

* * *

Двадцать пятого января 1941 года Бунин записал в дневнике: «Хитлер, верно, уже понимает, что влез в опасную историю. Муссолини усрался – чем бы там дело ни кончилось. Возможно, что и Абиссинию потеряет».

Конечно, потеряет. И Гитлер тоже все потеряет – одни головешки останутся. Но до этого он успеет спалить полмира.

Тридцатого января, поворачивая ручку настройки «Дюкрете», Бунин услыхал голос Гитлера. Рядом с Иваном Алексеевичем сидела Магда, и она перевела страстные вскрикивания немецкого вождя:

– Мировой империализм и козни жидомасонов ввергли миролюбивый немецкий народ в войну. Что ж! Тем хуже для них. В 1941 году история узнает новый, справедливый порядок! Не будет больше ни привилегий, ни тирании. – Эфир донес одобрительный рев толпы, бешеные рукоплескания. – Мы как никогда близки к победе. Но для этого необходимы усилия каждого честного немца: солдата на фронте, рабочего на заводе, землевладельца на своем поле. Хайль!

И вновь рев, на фоне которого тысячи крепких глоток запели «Хорст Вессель».

В Германии счастливый народ ликовал – исполнилось восемь лет, как любимый вождь пришел к власти.

* * *

Двадцать первого февраля один из лучших советских разведчиков Шандор Радо сообщил из Швейцарии в Москву: «Германия сейчас имеет на Востоке 150 дивизий. Наступление Гитлера начнется в конце мая».

Дата предполагавшегося нападения на СССР была указана правильно. Но нацисты напали на Югославию и Грецию 27 марта – по этой причине Гитлер был вынужден отложить военные действия против России на четыре-пять недель.

В первых числах марта Рихард Зорге сумел передать в Москву потрясающие по важности материалы: фотокопию телеграммы Риббентропа германскому послу Отто в Токио: «Нападение на СССР планируется на вторую половину июня».

Позже Радо и Зорге сообщили уточненную дату нападения на СССР – 22 июня. Подобная информация поступала также из других источников – от Уинстона Черчилля, югославского посла в Москве М. Гавриловича и прочих.

Но Сталину хотелось мира – на год, еще лучше на два. Он готовил страну к войне. Обескровленная Германия, по мысли советского стратега, стала бы легкой добычей. Шеф НКВД, один из умнейших и коварнейших в партийной верхушке, Лаврентий Берия, угождая Сталину, клал ему на стол докладные записки: «Секретных сотрудников… за систематическую дезинформацию стереть в лагерную пыль как пособников международных провокаторов, желающих поссорить нас с Германией…», «Я и мои люди, Иосиф Виссарионович, твердо помним ваше мудрое предначертание: в 1941 г. Гитлер на нас не нападет!»

Патологически недоверчивый вождь и на сей раз верил.

4

В отличие от советского вождя Бунин с ужасом понял: война России с Германией уже на пороге!

Все чаще с досадой вспоминал день, когда Алексей Толстой не позвонил ему. Как тогда было бы хорошо уехать в Россию! Ведь он не к большевикам хочет – на родину, домой.

Впрочем, стоп! А почему теперь не попробовать, не попытаться уехать в Москву? Лишь бы не опоздать, опередить события. Надо написать Толстому и намекнуть о своих намерениях. Да и сам факт, что отправил подобное письмо – впервые за два с лишним десятилетия пребывания на чужбине, все скажет яснее всяких намеков.

Бунин написал: «Вилла „Жаннет“, Грас. Алексей Николаевич, я в таком ужасном положении, в каком еще никогда не был, – стал совершенно нищ (не по своей вине) и погибаю с голоду вместе с больной Верой Николаевной.

У вас издавали немало моих книг – помоги, пожалуйста, – не лично, конечно: может быть, Ваши государственные и прочие издательства, издававшие меня, заплатят мне за мои книги что-нибудь? Обратись к ним, если сочтешь возможным сделать что-нибудь для человека, все-таки сделавшего кое-что в русской литературе. При всей разности наших политических воззрений, я все-таки всегда был беспристрастен в оценке современных русских писателей, – отнеситесь и вы ко мне в этом смысле беспристрастно, человечно.

Желаю тебе всего доброго. 2 мая 1941 г. Ив. Бунин.

Я написал целую книгу рассказов, но где ж ее теперь издать?»

Пока открытка шла в Москву, Иван Алексеевич не желал откладывать важное дело в дальний ящик. Он отправляет в Москву еще одно письмо – своему давнему другу с Покровки Н. Д. Телешову. В нем он уже без обиняков заявляет о желании вернуться домой, на родину: «…8.V.41. Дорогой Митрич, довольно давно не писал тебе – лет 20. Ты, верно, теперь очень старенький, – здоров ли? И что Елена Андреевна? Целую ее руку – и тебя – с неизменной любовью. А мы сидим в Grasee’е (это возле Cannes), где провели лет 17 (чередуя его с Парижем), – теперь сидим очень плохо. Был я „богат“ – теперь, волею судеб, вдруг стал нищ, как Иов. Был „знаменит на весь мир“ – теперь никому в мире не нужен – не до меня миру! Вера Николаевна очень болезненна, чему помогает и то, что мы весьма голодны. Я пока пишу – написал недавно целую книгу новых рассказов, но куда ее теперь девать? А ты пишешь?

Твой Ив. Бунин. Я сед, сух, худ, но еще ядовит. Очень хочу домой».

Решительный шаг был сделан. Бунинская жизнь могла резко измениться, если бы…

* * *

В начале июня 1941 года открытка из Граса была получена Толстым.

Изумился маститый писатель, затем на душу накатил страх. Прошлый раз в Париже он мудро уклонился от визита к Бунину. Дело нешуточное – якшаться с белоэмигрантом! Теперь, конечно, о письме известно стало всем, кому по службе знать положено. Можно, конечно, сжечь послание, да толку мало. В НКВД к стене припрут, причинное место дверями прищемят: «Ага, письмо врага народа уничтожил? Следы, сукин сын, заметаешь?» Все великие заслуги забудут, не вспомнят о том, что он – академик, депутат Верховного Совета!

Две ночи не спал, маялся, как Шакловитый на дыбе. Только пытал его не Емелька Свежев с лошадиным лицом, а мертвящий страх. Вдруг однажды утром, когда маститый писатель завтракал, без телефонного упреждения пожаловал к нему гость нежданный – Телешов. Выложил на стол какую-то открытку, задохнулся:

– Вот, Бунин мне прислал. Пишет, что «домой хочет». Что делать? Ведь могут в опасной связи с белоэмигрантом заподозрить. Вы, Алексей Николаевич, человек государственный, рассудите: я ему не писал, это все он сам. Я и на следствии так покажу…

Толстой пробежал глазами текст. И вдруг его озарило! Он расцвел мгновенно, приветливо улыбнулся:

– Николай Дмитриевич, что ж вы кофе не пьете? Коньяк желаете, армянский? О письме не беспокойтесь. Это хорошо, что Бунин наконец одумался, хочет порвать с недобитым эмигрантским отребьем. Я приму меры…

Автор «Петра I» несколько суток потел над единственным посланием. Он тщательно взвешивал каждую мысль, продумывал каждое слово, зачеркивал, заново писал, рвал, курил трубку, мерил шагами просторный кабинет и вновь садился за письменный стол, тщательно выводя буквы, писал. И вот наконец письмо готово.

Минуло полвека. Я держу в руках лист большого формата хорошей бумаги. Он исписан аккуратным почерком синими чернилами. Это тот самый окончательный вариант письма, прежде никогда не публиковавшийся. (В печати появлялись черновые тексты.) «17 июня 1941 г. Дорогой Иосиф Виссарионович, я получил открытку от писателя Ивана Алексеевича Бунина, из не оккупированной Франции. Он пишет, что положение его ужасно, он голодает, и просит помочь ему.

Неделей позже писатель Телешов также получил от него открытку, где Бунин говорит уже прямо: „хочу домой“.

Мастерство Бунина для нашей литературы чрезвычайно важный пример – как нужно обращаться с русским языком, как нужно видеть предмет и пластически изображать его. Мы учимся у него мастерству слова, образности, творческим методам реализма.

Бунину сейчас около семидесяти лет, он еще полон сил, написал новую книгу рассказов. Насколько мне известно, в эмиграции он не занимался активной антисоветской политикой. Он держался особняком, в особенности после получения Нобелевской премии.

Я встретил его в 1937 году (ошибка, правильно – 1936. – В. Л.) в Париже, он тогда же говорил, что книг его не читают, что искусство его здесь никому не нужно.

Дорогой Иосиф Виссарионович, обращаюсь к Вам с важным вопросом, волнующим многих советских писателей: мог бы я ответить Бунину на его открытку, подав ему надежду на то, что возможно его возвращение на родину?

Если это невозможно, то не могло бы Советское правительство через наше посольство оказать ему матерьяльную помощь? Книги Бунина не раз переиздавались Гослитиздатом. С глубоким уважением и любовью Алексей Толстой».

* * *

На следующий день, надев свежую рубашку и новый галстук, Алексей Николаевич отправился на автомобиле на Старую площадь. Сдав, не без трепета, свое послание в экспедицию, он отпустил машину и пешком отправился по оживленным улицам Москвы.

«Что Дед, разрешит ли Ивану вернуться в Москву? Видимо, да! Слишком для него заманчиво заполучить нобелевского лауреата. Когда Ивану дали эту премию, Сталин весьма подробно меня расспрашивал о ней. Зацепило, задело его за душу награждение „белоэмигранта“, – размышлял Толстой. – Хорошо, коли позволит вернуться!

Мое участие в этом деле выглядит весьма благородно. Ну а коли не разрешит? Не снимет ли с меня шкуру, как с „пособника вражеского отребья“? Ведь никогда не угадаешь, что в эту голову взбредет, – может наградить, а может убить!»

Толстой направлялся к себе на Спиридоновку. На Лубянской площади зашел в букинистический магазинчик.

Заметив Толстого, навстречу заспешил заведующий – приземистый человек с крепкими плечами и длинными сильными руками.

– Хорошо, что вы пришли, Алексей Николаевич! – сказал букинист. – Я хотел звонить вам. Вот еще одна книжечка редкая попалась…

Он протянул ранний сборник стихов Толстого – «За синими реками». На желтой обложке было означено, что автор – «граф», и изображен вроде как бы графский герб – детали рыцарских доспехов и на щите гривастый конь.

– Да, – согласился Толстой, – книжечка редкая. В одиннадцатом году ее издал «Гриф». Тираж был немалый для поэзии – тысяча двести экземпляров. Но признаюсь вам, Александр Иванович, я его почти весь уничтожил. Да-с! Налет декадентщины на этой поэзии. Перечитал я их после выхода в свет и подумал: «Нет, писать надо так, как Горький пишет! Чтобы поэзия в бой звала». И почти весь тираж запалил!

Букинист опустил глаза: он-то знал, что уничтоженные книги не попадают регулярно на прилавок, как эта. Но Толстой был постоянным покупателем, «живым классиком», да – поговаривали! – любимцем самого Сталина. Так что лучше послушать и не возражать.

Толстой отправился дальше, даже не подозревая, что именно этот букинист по фамилии Фадеев почти четверть века назад приобрел библиотеку Бунина, когда тот навсегда покидал Москву.

И еще он не знал, что через три дня начнется война и в Кремле будет не до эмигранта Бунина. Никогда два старых друга больше не увидятся.

Не доживет Алексей Николаевич и до победоносного завершения войны с Гитлером. В феврале 1945 года Бунин запишет в дневник: «Умер Толстой. Боже мой, давно ли все это было – наши первые парижские годы и он, сильный, как бык, почти молодой! Вчера в 6 ч. вечера его уже сожгли. Исчез из мира совершенно! Прожил всего 62 года. Мог бы еще 20 прожить. Урну с его прахом закопали в Новодевичьем».

…Быстра ты, река Времени!

Назад: Сталинское пламя
Дальше: Гроб в мутной воде