Заканчивался первый год беженства.
Страх за собственную жизнь и за жизнь близких, голод, холод, обыски, аресты, затем прощание с родным порогом – со слезами и стенаниями, потеря всего нажитого имущества, смертельные опасности в пути – все это сменилось унизительным и неопределенным существованием на чужбине.
Эмигрантские газеты и беженцы подводили итоги прожитому. В канун нового года на рю Жак Оффенбах появился Марк Алданов.
– Сегодня, Иван Алексеевич, я у вас с корыстной целью, – улыбнулся Алданов, которого женщины – и россиянки, и француженки – считали красавчиком. – По заказу «Последних новостей» написал обзорную статью «Русская беллетристика в 1920 году».
– Корысть в чем?
– Хочу знать ваше высокоавторитетное мнение!
– Читайте, я весь внимание. – Бунин удобно разместился на кушетке.
Пошуршав страницами рукописи, откашлявшись, отозвавшись на предложение Веры Николаевны выпить чашку чаю, Марк Александрович начал:
– «История не знает примера подобного исхода за границу культуры целой страны… От большевиков бежали все – правые, левые, умеренные, крайние (в пору Временного правительства не эмигрировал никто; реакционеры в России остались, а революционеры в нее вернулись).
Спасались от большевиков царские министры и главари эсеров, киевский митрополит и деятели „Бунда“, украинские самостийники и великорусские националисты, всем известные писатели и всем известные спекулянты, бывшие террористы и бывшие генерал-губернаторы, барон Каульбарс и убийца Гапона.
Большевистским юмористам это зрелище дало бы тему для острот. Историку русского потопа даст тему для размышлений… Но условия эмигрантской жизни, по-видимому, не слишком благоприятствуют развитию художественного творчества. Перебираю в памяти русскую литературу за 1920 год…»
Алданов сделал перерыв, уважив чай, который перед ним поставила Вера Николаевна. Вопросительно взглянул на Бунина:
– Как вступление?
– Неплохо. Но будьте справедливы: хотя условия для творчества скверные, все-таки многое успели, но лишь в делах журнальных и газетных. Если толстовский мужик говорил, что «писали, не гуляли», то это не отнесешь к большинству литераторов.
Алданов чуть не подскочил.
– Как хорошо! – И тут же сделал пометку в рукописи. – Читаю дальше. «„Писали, не гуляли“, – говорил толстовский мужик.
Нет, не писали и не очень гуляли: Богу известно, как веселился в истекшем году русский литературный беженец…
Бунин и Куприн, – Алданов сделал извиняющуюся мину, – писали только политические статьи. Роман Мережковского „14 декабря“, появившийся в газете „Свобода“, если не ошибаюсь, закончен ранее 1920 года.
…Граф Толстой в течение двух лет работает над своим большим романом „Хождение по мукам“. Им написан сверх того ряд маленьких рассказов, хорошо известных читателям „ПН“… Продолжает работать 84-летний Боборыкин.
Неужели все? Да, кажется. Драматическое искусство – по понятным причинам – было в еще большем загоне.
Новых беллетристов в 1920 году не обнаружено.
Писатели, обосновавшиеся за границей, создавали толстые и тоненькие журналы, еженедельные и ежемесячные, литературно-политические и чисто политические. Недавно прочно основан имеющий большие шансы на исключительный успех толстый журнал „Современные записки“, первая книга которого – очень интересная – вышла в начале декабря…
Обращают на себя внимание главы из названного романа графа Алексея Толстого, воспоминания Владимира Зензинова „Русское устье“ и Тихона Полнера „О Толстом“. Марк Вишняк начал публикацию капитального труда „На родину“…»
Бунин перебил:
– Вы, сударь, что, полностью перечисляете содержание тома?
– Нет, хочу еще назвать статью Льва Шестова «Откровения смерти» – это, если помните, о последних произведениях Льва Николаевича да о стихах Крандиевской и Амари. Все!
– А почему умолчали о стихах Цветаевой? Или Бальмонта?
– Потому что Цетлин, так сказать, ну, учредитель все-таки журнала… А всех перечислять смешно.
Бунин расхохотался:
– Как в старинной песенке на Орловщине поют: «Станешь дарить – станем хвалить, не станешь дарить – будем хулить!» – И серьезно: – Конечно, всех перечислять не след. Но если у Саши Койранского нет денег не только на учреждение журнала, но и на новые штиблеты, значит, он не имеет права на упоминание?
– Значит?..
– Правильно, разумнее никого поименно не называть. Тем более у вас ведь не обзор «Современных записок», а анализ всей литературы русского зарубежья!
– Охотно соглашаюсь! – Алданов сделал очередные пометы в рукописи. – Читаю дальше. «Издаются в Париже и два детских журнала – „Зеленая палочка“ и „Дети – детям“. Русское издательское дело за границей сделало в 1920 году огромные успехи. Создалось в Париже два новых больших предприятия – книгоиздательство Земскогородского объединения, подготовившее по выбору и под редакцией академика И. А. Бунина двенадцать томов серии „Русские писатели“, а также в Берлине – книгоиздательство „Слово“… Для издания новых книг русских писателей в Париже созданы еще два издательства – „Русская земля“ и „Север“.
Из предприятий, организованных раньше, парижское издательство Поволоцкого выпустило несколько роскошных книг, в том числе политического содержания.
Итак, жизнь 1920 года не отражалась в русской художественной литературе (за исключением романа А. Н. Толстого). В этом отношении 1920 год мало отличается от 1793-го». Все! – Алданов вопрошающе смотрел на мэтра.
Бунин кивком одобрил творение молодого товарища.
…Второго января 1921 года обзор появился в «Последних новостях». Успех был громким.
Россияне обживали место, через которое текла речка по названию Сена. Бедность была всеобщей, но как-то получилось, что русские селились в лучших районах Парижа. В дырявых карманах порой нельзя было найти и сантима, но они умудрялись давать самые щедрые «пурбуар» – чаевые. Месяцами сидели на той самой «пище святого Антония», про которую еще напишет Бунин, но порой закатывали такой пир где-нибудь у Кузьмичева или в «Медведе», что нервные французы только недоуменно пожимали плечами:
– Ну и славяне! На что гуляют?
На что гуляли – сами не знали. Если и плакали, то только о России. Жили с надрывом, но размашисто.
Проглядывая за утренним чаем газеты, Бунин произнес:
– Пишут, что какой-то русский по фамилии Перов нашел похищенные из банка пятьсот семьдесят тысяч и сдал их в полицию. Ай да россиянин!
Бывший статский советник, уроженец села Пиково Ораненбургской губернии по фамилии Перов, вспоминавший о своей роскошной жизни в России как о чем-то невероятном, вечно дрожавший костлявым телом в своей рваной одежде, даже среди постоянных посетителей блошиного рынка почитавшийся бедняком, наклонившись за окурком на рю Буало, увидал лежавший за урной черный портфель.
Подхватив его, Перов без остановки несся три квартала. Портфель был заманчиво тяжел. Забравшись на пустынный дворик, счастливец, дрожа не только от утреннего холода и пустого желудка, но и от волнения, вскрыл портфель. Там лежал объемистый пакет, перетянутый бечевкой, точь-в-точь такой, на которой еще на прошлой неделе бродяга хотел повеситься, да, как теперь выяснилось, к счастью, передумал.
Разорвав пакет, Перов увидал тугие банковские пачки денег. Их было так много, что лень было считать.
Засунув пакет под рубаху, счастливец понесся дальше – заметать следы. К полудню забрался в парижский заснувший мир – квартал Марэ. Здесь, среди облупившихся фасадов древних строений, замысловатых проходов, он нашел безлюдный и темный дворик, где, отлежавшись, отпрятавшись, отсидевшись и убедившись, что вокруг – ни души, спрятал сверток под какую-то древнюю плиту, заделав щель камнем.
Из пакета он вынул одну пачку – стофранковые билеты, меньше банкноты не нашлись.
– Эй, такси! – остановил проезжавшее авто. И властным тоном, когда-то привычным, а теперь почти забытым, приказал: – Вези-ка, братец, на Большие бульвары.
С хозяйским видом Перов поглядывал на витрины магазинов, подолгу останавливаясь и любуясь на модные костюмы, котелки с шелковыми лентами, эластичные подтяжки, бриллианты и золотые перстни в ювелирном магазине Иосифа Маршака.
Он решил для начала хорошо одеться и потом пойти, скажем, в фешенебельный русский ресторан под иностранным названием The Kitty, тем более что обладатель миллиона к этому времени оказался как раз на рю Святого Георгия, где и находится это заманчивое заведение. Этот ресторан он хорошо помнил по своему последнему, до революции, посещению Парижа.
Служил он тогда в Министерстве торговли и промышленности. Сам министр Сергей Иванович Тимашев и член Совета министров тайный советник Николай Петрович Ланговой направили Перова в Париж на важные переговоры. Перов был юристом и дело свое знал блестяще.
Вот и тогда, в одиннадцатом году, он сделал все, как надо. Перов сумел принести доход в несколько сотен тысяч рублей, за что министр лично благодарил его золотыми часами с золотой же цепочкой и памятной надписью.
В Париж он приезжал в тот раз с женой и дочкой. В The Kitty Перов имел полную возможность потрафлять своим гурманским наклонностям. В меню ресторана были раки, различная икра, грибы, селедки, кулебяки, рассольник, отлично готовили тут осетрину, пожарские котлетки. А какие были ватрушки с вишнями! Впрочем, почему же были – остались! Только надо помыться, приодеться – и швейцар подобострастно согнется перед ним, бывшим статским советником.
Он теперь купит небольшой домик в предместье Парижа, автомобиль, откроет юридическую контору – специально для русских. Доходы так и потекут к нему. Будет жить не хуже, чем жил на Невском проспекте.
Тем более… тем более что в России страшная беда случилась с его семьей. В Саратове, куда он бежал из революционного Петрограда, надругались над его женой и дочерью – на его глазах. Не красные, не белые – так, какая-то банда.
Перов опустился на решетку метро. Прекрасное место, лучшее место, если у вас нет камина в доме, как и самого дома. Почти недвижимым бывший статский советник оставался, может, час, может, два.
Трудно сказать, что происходило в его душе. Только вдруг он поднялся и побрел в темный дворик в квартале Марэ. Достав пакет с франками, вложив в него и недостающую пачку, он отправился в полицию.
Мечту свою он все-таки осуществил. Получив законную четверть суммы находки – это был целый капитал! – Перов приоделся, купил четыре костюма, кучу галстуков, серебряный портсигар и золотой перстень с крупным изумрудом. Он сходил в Оперу и Лувр, посетил литературный вечер, посвященный памяти Толстого, на котором задал вопросы Бунину и Куприну.
Теперь он завтракал только в хороших ресторанах. В кармане держал газеты, которые сообщили о его благородном поступке. Поселился Перов в «Мажестик». Едва не женился на очаровательной француженке, которая носила ему по утрам кофе в номер, находилась там минут тридцать и уходила с подарками.
Но однажды утром, когда Люси пришла как обычно, она его не застала. Заявился жених лишь к полудню, какой-то помятый, и весь вид его говорил о том, что ночью он много пил и мало спал. У него больше не было серебряного портсигара и золотого перстня с хорошим изумрудом. У него вообще ничего не было – все забрала несчастная карточная игра. Ведь бывает, что не везет! Остались лишь четыре костюма.
Пошарив в их карманах, он нашел стофранковый билет, который подарил заплакавшей Люси: у нее опять рушились мечты, а девушке в тридцать пять это тяжело!
…Через полгода в Сене выловили тело какого-то бродяги. Во временном удостоверении, найденном в кармане, значилось, что это русский и фамилия его Перофф.
На этот раз газеты ничего не писали.
Российская жизнь с ее изобилием закончилась, но россияне все еще пытались жить по-барски – на широкую ногу: содержать громадные дома с уймой прислуги и знаменитыми поварами, закатывать ужины в фешенебельных ресторанах, устраивать балы, содержать возлюбленных и преподносить им тысячные подарки.
Князь Феликс Юсупов, убийца Распутина, ночами терзался кошмарами и пробуждаемой вдруг совестью. Днем же направо и налево швырялся деньгами.
Увы, прежних российских поместий не было, франки пришли к концу, и в долг давать больше никто не хотел.
Тогда Юсупов вспомнил о своей удачной проделке. Он провел за нос большевистских таможенников. Бежав из России, Юсупов сумел протащить за собой две знаменитые картины Рембрандта – «Человек в высокой шляпе» и «Дама со страусовым пером» (они были скрыты под намалеванными сверху пейзажами, не имевшими, понятно, никакой ценности).
И вот теперь, терзаемый нехваткой денег, Феликс дал картины в залог под полмиллиона долларов американскому богачу Уайндеру. Когда Юсупов пожелал долг вернуть, Уайндер картины возвращать отказался.
Газеты опубликовали эту историю и пожалели обманутого князя. И еще они сообщили, что бедность заставила Юсупова по дешевке распродать кое-что из фамильных драгоценностей: бриллиант «Полярная звезда» за 400 тысяч долларов, бриллиант марокканского султана – за 200 тысяч и не поддающиеся оценке знаменитые серьги Клеопатры…
Приходилось привыкать к заграничным нравам.
Писатели тоже бедствовали, и они не были отягощены бриллиантами.
По этой причине создали Комитет по спасению литераторов от голодной смерти. Комитет решил в спешном порядке провести несколько вечеров, дабы поддержать шаткое существование отечественных классиков, а заодно и профессиональных бездарей.
Тридцать первого декабря в газетах появилось объявление:
КОМИТЕТ ПОМОЩИ РУССКИМ ЛИТЕРАТОРАМ И УЧЕНЫМ
5 января 1921 года
Зал ГАВО
Литературно-музыкальный вечер памяти
ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА ТОЛСТОГО
При участии: академика И. А. Бунина, графа А. Н. Толстого, А. И. Куприна, М. А. Стаховича и артистов петроградских театров Е. Рощиной-Инсаровой, Ю. Озаровского, М. Прохоровой.
Пианист – А. Браиловский.
Билеты от 30 до 3 франков.
Подробности в афишах.
Доходы от таких вечеров шли не столько выступающим, сколько вообще нуждающимся. Более трех десятков лет многие литераторы будут пробавляться подобной помощью. Бунин вздохнул, но участвовать в этой благотворительной акции согласился.
Второго декабря у Бунина случился сердечный приступ.
Вера Николаевна за больным нежно ухаживала. Врач прописал исключительно постельный режим. Но Бунин никого не слушал, целые дни проводил за письменным столом. После долгого перерыва он вновь писал. И вдохновение снизошло на него.
Писал, зачеркивал, вновь переписывал, оттачивал до кристальной чистоты. Кричал:
– Вера, бегом сюда! Слушай внимательно:
«Рождество, много снегу, ясные морозные дни, извозчики ездят резво, вызывающе, с двух часов на катке в городском саду играет военная музыка.
Верстах в трех от города старая сосновая роща…»
Он закрыл широкими ладонями глаза, уставшие от долгой работы. И ясно представил, как идут по заснеженному полю молодые люди, проваливаясь длинными шведскими лыжами в глубоких местах и крепко держась на взгорках, смеясь, перекрикиваясь, порой падая на бок, упираясь рукой в белый пушистый снег. Первым, торя путь, идет лицеист, ловкий, сильный парень с лицом, красным от обжигающего мороза, полный предвкушения греха, на который твердо решил отважиться. За ним – гимназистка в конькобежном костюме, с мехом вокруг шеи, розовыми щечками, веселыми, сияющими глазами. Ей лицеист нравится.
За ними еще пара – кадет, высокий, полный молодой человек, и неловкая, все время путающаяся курсистка в пенсне, близорукая, в настоящем лыжном костюме.
У Веры Николаевны на кухне готовится ужин, уже пахнет горелым. Она робко просит:
– Ян, что же дальше?
Бунин отыскивает глазами нужное место и воодушевленно продолжает:
– «Роща близится, становится живописнее, величественнее, чернее и зеленее. Над нею уже стоит прозрачно-бледная круглая луна. Справа чистое солнце почти касается вдали золотисто-блестящей снежной равнины с чуть заметным зеленоватым тоном…» – Бунин отрывает взор от бумаги, смотрит на жену и с восторгом кричит: – Вера, ты помнишь наше Рождество? С морозами, с ветвями елей, тяжело прогнувшимися после обильного снегопада, атласный снег под темно-фиолетовым вечереющим небом, коренник, бешено трясущий задом и несущийся по накатанной дороге, удалая песня подгулявшей компании, ни с чем не сравнимый хвойный запах! Россия, Россия…
– А что дальше?
Запах с кухни все ощутимей.
– Дальше пока не написал. Но этот рассказ про любовь – краткую и яркую, как огонь падающего метеорита. Эх, Вера, никто не описал сладостного и бешеного соития влюбленных! А ведь прекрасней этого ничего Бог не создал…
– Пора принимать лекарство, да и полежать тебе, Ян, необходимо. Кровотечение не беспокоит?
– Беспокоит.
– Что же делать?
– Боюсь, что придется послушать докторов и лечь на операционный стол.
– С этим не хотелось бы торопиться!
– Это не я, мой геморрой торопит.
– Каждый день молюсь за твое здравие, может, Царица Небесная услышит мои молитвы?
– Молитвы твои, Вера, доходчивые, ведь ты у меня истинно святая! Да и то сказать, столько лет меня терпеть…
– Терпеть тебя – истинное счастье, лишь бы дольше оно продлилось… Слишком велико оно – ежечасно быть с тобою рядом. Прости, на кухне пригорело.
Бунин, сдерживая смех, серьезным тоном произносит:
– Виноват автор, которого ты заслушалась.
Он ложится на кушетку, сладко потянувшись. Прикрывает веки. И тотчас его живое воображение ярко, со звуками и оттенками красок, рисует картину зимней ночи в лесу. Глухая поляна в глубоком снегу. Сугробы, полуконусами наметенные вокруг столетних замерзших елей. На краю поляны черная изба без окон. В космической беспредельности зелеными и синими бриллиантами переливаются мириады звезд. Под ярким фосфорическим светом луны легли четкие тени от деревьев. И вся эта снежная страна миллионами снежинок отражает сказочно прекрасный лунный свет.
Вдруг с нижних еловых ветвей с мягким шуршанием падает снег. На поляну выходят двое – лицеист и гимназистка. Похоже, что между ними все давно решено – молча оба согласились на это. И теперь момент настал. Оба страшно волнуются, но лицеист пересиливает собственную робость.
– Давайте только заглянем в эту избу, – почему-то шепотом говорит он спутнице.
Та противится, отнимает у него руку. Он делается настойчивей.
Она уже точно знает, что войдет за ним. Но чем больше крепнет в ней это решение, тем больше она противится тому, чтобы сделать последний шаг. И вдруг ее ослепляет яркий свет – дивный, неземной. Черный бархат неба прорезал гигантский метеор. Она вскрикивает и в ужасе бросается в темный проем дверей…
Двадцать седьмого декабря двадцатого года он закончил свой первый в эмиграции рассказ – «Метеор». Началась новая жизнь. Начался новый творческий этап – вдохновенный, счастливый.
Он предчувствовал славу – мировую.
Легко поменять образ жизни, куда трудней сменить привычки. На чужбине Бунин продолжал жить, как в Москве, – открытым домом.
Всеобщая эмигрантская бедность прощала скудность стола.
Вздыхая, Вера Николаевна к приходу гостей доставала все скромное наличие холодильного шкафчика – сыр, баночку с сардинами, оливки, кровяную колбасу.
Спозаранку появлялся Куприн. Его широкое татарское лицо, скуластое, со сломанным носом, выглядело усталым.
Он выпивал рюмку водки, внимательно выслушивал отчет Веры Николаевны о здоровье Бунина, который, полулежа на кушетке, наблюдал за гостем. Вдруг Бунин произносил:
– Александр Иванович, а правду мне говорил Шаляпин, что ты на аэроплане грохнулся?
Куприн выдерживает приличную паузу, потом своей обычной скороговоркой, хитро сощурив глаз, произносит:
– Будто сам не знаешь?
– Только по слухам. Да мало ли чего болтают…
Куприн взмахивает маленькой рукой:
– Это, Иван, все твои шутки. Ты, поди, знаешь!
– Что мне, божиться, что ли?
Куприн, улыбнувшись во все лицо, с мальчишеским задором начинает рассказывать:
– Это меня Ваня Заикин подбил. Слыхал про такого? Чемпион мира! Силач необыкновенный. Один Поддубный ему не проигрывал. Остальных Заикин, как котят на рогожке, раскатывал. Балки двутавровые гнул…
– Ну?
– Не «ну», а совершенно точно. При большом стечении благородной публики. Сам сколько раз видел. Он в Кишиневе теперь живет. Домой вернемся, я тебя с ним познакомлю. Грудь – во! Рука – ну, скажем, как твоя, Иван, нога. В самом толстом месте. Шея…
– При чем тут, скажи, моя нога? Я с Иваном Михайловичем знаком.
Куприн слегка свирепеет:
– Так что же ты мне глупые вопросы задаешь? Ты сам должен знать, какой он здоровый.
– А я тебя и не спрашивал про ногу Заикина. Я тебя про аварию спросил.
– Так бы и сказал! – И Куприн начинает выразительно жестикулировать и в лицах изображать, как Заикин уговаривает его взлететь на «Фармане» в одесское небо, как они разогнались, как они наслаждались полетом. – Под самыми облаками! Красотища – словно крылья за спиной выросли! Люди внизу – не больше букашки!
– Ты-то, конечно, вполне орел. Как приземляться стали?
– Вот это и оказалось самым сложным. Но мы догадались об этом только в небе. Малость не рассчитали, тяпнулись мы кабиной. Аэроплан – сплошная яичница! Очухался – в ушах шум неземной, надо мною – небо голубое. Ну, думаю, это я по ошибке апостола Петра в рай лечу. Для начала неплохо. Потом слышу слова – вполне земные. Это Заикин выражается. Тут уж я совсем обрадовался: полетаем еще!
– И что, летали? – с ужасом спрашивает Вера Николаевна.
– Неоднократно! Даже с самим Уточкиным.
Бунин все эти истории знает наизусть. Однако с иронией спрашивает:
– С Уточкиным? Не может быть…
– Представь себе, – с гордостью и легким раздражением отвечает Куприн, – летал! И больше того – дружил!
– Выпивали? – В голосе Бунина звучит ехидство.
У Куприна начинает краснеть шея, он похож на быка, которого пикадор привел в разъяренное состояние. Он исподлобья смотрит на собеседника:
– И летали, и выпивали! А что из этого? Нельзя, что ли?
Бунин смиренно отвечает:
– Да нет! Я просто ради любопытства. Выпивали – и хорошо.
– Ян, ну что ты привязался с выпивкой, – не выдерживает Вера Николаевна. – Они взрослые люди, сами собой могут распоряжаться.
– Уточкин меня научил на велосипеде кататься. – Куприну это приятно – рассказать о старом друге. – Прекрасный был спортсмен Сережа. Во всех призовых соревнованиях всегда оказывался первым. Король велосипеда! Мог ездить стоя, лежа, спиной вперед, сидя на руле, раскручивая педали руками, съезжал по лестницам.
– Где же ты с ним познакомился?
– В Одессе, конечно. Как познакомились, так три дня не расставались. Гуляли в порту, потом зашли к Брунсу – пиво у него с громадными раками, потом завтракали в еврейской кухмистерской на Садовой, потом ко мне домой – малость вздремнули. Проснулись, опять поехали – обедать с шампанским… А когда мы полетели – вся Одесса была на ногах, все улицы запрудили толпы любопытных, городовые, конная полиция. Позже летали на воздушном шаре – сплошной восторг! Кругом тишина, под нами стада коров, луга, речка петляет – божественное ощущение!
– Ну, ты отчаянный… И жизнь у тебя разнообразная.
– Это, Иван, ты правильно говоришь – разнообразная. Как вышел из полка в девяносто четвертом году, так я со всем жаром молодости на жизнь набросился. Был артистом, в городе Сумы на пропитание зарабатывал. Изображал лакеев. Грузил арбузы в Киеве. Служил псаломщиком. В Полесье предсказывал местному населению их грядущую судьбу. Одна судьба – пятиалтынный. Преподавал в училище для слепых, меня оттуда турнули. Очень интересным делом в Москве занимался – продавал замечательное изобретение инженера Тимаховича – «Пудр-клозет».
Вера Николаевна еще раз наполнила рюмку. Куприн выпил. Задорно спросил:
– Помнишь, Иван, как мы с тобой в Люстдорфе познакомились?
Бунин отлично помнил то давнее время, когда он отдыхал под Одессой у приятеля, писателя Федорова. Вдруг кто-то сказал, что на другой половине дома, у квартировавших там Карамышевых, остановился писатель Куприн.
Лил страшный дождь, небо прорезали громадные молнии, прямо над головой то и дело ударяли сухие разряды грома. Бунин с Федоровым отправился знакомиться с Куприным. К своему удивлению, они его не застали.
«Он, верно, купается!» – сказали его друзья.
Сбежали к морю. Увидали одинокую фигуру – из воды вылезал полный и розовотелый человек лет тридцати, стриженный каштановым ежиком.
– Куприн?
– Да! А вы?
– Бунин, Федоров.
Куприн просиял дружеской улыбкой, энергично пожал им руки своей небольшой рукой, про которую сам Чехов сказал: «Талантливая рука!»
Они сразу сдружились. Куприн охотно и много про себя говорил:
– Последнее время для одной газетки писал всякие гнусности, ютился в трущобах среди самой последней сволочи.
Бунин заставил его засесть за письменный стол. Так появилась «Ночная смена», которую они отправили в популярный журнал «Мир Божий», где она и была вскоре напечатана.
Под нажимом Бунина Куприн написал еще какой-то рассказ. Решили отдать его в «Одесские новости». Вместе с Буниным отправились в редакцию. Сам Куприн почему-то испытывал робость перед редакторами. Он остался в томительном ожидании отказа возле редакции. Вскоре появился сияющий Бунин. Он размахивал четвертным билетом:
– Авансец!
Куприн деловито предложил:
– Пропить, и срочно!
– Для начала купим тебе штиблеты! А твою рвань бросим возле магазина.
Так и сделали. А потом был лихач, ресторан «Аркадия», белое бессарабское вино, жареная рыба.
Обо всем этом вспоминали друзья, сидя в Париже.
– Славное было время! – вздохнул Бунин. – И не понимали до конца собственного счастья…
– За возрождение России и наше возвращение! – Куприн выпил и отправился гулять в соседний лес – Булонский.
Едва удалился Куприн, как пришли Дон-Аминадо и Мунштейн, писавший под псевдонимом Лоло. Дон-Аминадо, галантно расшаркавшись, представил спутника:
– Мой друг – непотопляемый «миноносец»…
– Мы отлично знакомы, – улыбнулся Бунин. – Я печатался в журнале Леонида Григорьевича «Рампа и жизнь». Но почему «миноносец»?
Дон-Аминадо, показав блестящие способности рассказчика и актера одновременно, стал рассказывать:
– Наш Мунштейн человек хороший, но не герой. Прямо скажем, он характера осторожного и даже робкого. Удирая от большевиков, погрузился в Одессе на пароход «Грегор» и направился к берегам Турции.
Мунштейн печально вздохнул:
– У меня сердце чувствовало беду…
Дон-Аминадо строго посмотрел на приятеля:
– Попрошу, сударь, не перебивать! И вот Мунштейн погрузился на «Грегор», а тот, понятно, налетел на мину. Взрыв, пожар, отчаянные вопли гибнущих! И пошел этот самый «Грегор» ко дну. Со всеми его пассажирами. Кроме Мунштейна.
Наш друг оказался за бортом, а плавать не умеет. Дело было в январе. Бултыхался, сколько мог. Море ледяное, долго не продержишься. Замерз он вдребезги, сил нет, а тонуть все равно не хочется. Но Мунштейн – это не знаменитый атлет-красавец граф Соколов, который, говорят, целый час плавал под обстрелом в Северном море и даже насморка не схватил. Наш Мунштейн достоинств более скромных, но тоже парень не промах. Видит, какая-то штуковина плавает, на бочку с торчащими рожками похожая. Любой школьник знает – это мина. Но миролюбивый Мунштейн этого не ведал. Зато он предприимчивый. Ухватился за мину и крутит головой, помощи ждет. Но до Турции далеко. К большевикам, уже занявшим Одессу, возвращаться не хочется. Стал наш друг размышлять: «Может, бедному еврею лучше сразу утопиться?»
Вдруг сквозь рассеявшийся туман что-то большое зачернело. Пароход плывет! Мунштейн стал орать и размахивать свободной рукой, вот-вот мину потревожит.
Пароход подошел ближе. Кричат в рупор:
– Бросай мину, плыви к нам!
– Не могу, утопну! Спа-си-те!..
– Тогда – гуд-бай!
Как услыхал Мунштейн это иностранное слово, так оттолкнулся от мины и саженками – прямо-таки заправский спортсмен! – к пароходу. С того уже шлюпку спустили…
Вытащили редактора, откачали, обогрели, выходили и назвали гордым именем «миноносец»! А мину из пушки расстреляли – до неба рванула.
Гости выпили чай, съели печеночный паштет. Мунштейн прочитал свое стихотворение «Пыль Москвы». Хотя он сочинил его совсем недавно, но Дон-Аминадо воскликнул:
– Оно уже знаменито, как Эйфелева башня!
И впрямь, эти стихи читали с эстрады, его строки помнили наизусть. Даже Тэффи использовала в лестном качестве – эпиграфа к рассказу. Даже советские газеты перепечатали его. По причине своей большевистской партийности не преминули еще раз поизгаляться – «белоэмигрантские крокодиловы слезы».
А зря! Стихотворение действительно трогательное, и автор прочел его в присутствии Бунина:
Пыль Москвы
Истомили тяжкие этапы,
На морском сижу я берегу.
Пыль Москвы на ленте старой шляпы
Я как символ свято берегу.
Голос у Лоло задрожал. Москву любил он нежно и страстно, справедливо полагая, что это самый лучший на свете город. Леонид Григорьевич вполне искренне признавался, что чуть ли не каждую ночь ему снится дом под номером 1, это на углу Большой Дмитровки и Богословского переулка, рядом со знаменитым театром Корша, и что он отдал бы половину жизни, лишь бы ночь провести под родной кровлей.
Дон-Аминадо вполне серьезно произнес:
– Мунштейн спасся только потому, что очень домой хочется. Продолжайте, непотопляемый поэт!
В этой шляпе я войду с цветами
В золотую, старую Москву —
И прильну к родной земле устами,
И склоню усталую главу.
Буду слушать долгими часами
Черных дней трагическую быль.
Буду плакать… Жгучими слезами
С полинявшей ленты смою пыль.
Бунин от волнения не мог говорить. Вера Николаевна откровенно роняла горькие слезы.
Лишь Дон-Аминадо остался верен себе. Он с легкой иронией спросил:
– Леонид Григорьевич, вам сегодня опять Большая Дмитровка приснилась? – Сам Дон-Аминадо считал (и был по-своему прав), что самый лучший город в мире – Одесса, а самые достойные люди – одесситы.
Лоло вполне серьезно отвечал:
– Сегодня мне снилось другое: будто бы я набираю номер моего московского телефона – 258-25, а какой-то посторонний голос мне отвечает: «Гражданин Мунштейн утонул в Чистых прудах. Просьба нас не беспокоить!»
Дон-Аминадо ядовито хмыкнул:
– Гражданин Мунштейн, вы зря расстраиваетесь! Если вас Черное море не приняло, то Чистым прудам это тем более не грозит.
…Нет, поэт не увидал ни Чистых прудов, ни Большой Дмитровки. Умрет он вскоре после войны – в сорок седьмом году, никому не нужный, всеми забытый. Его прах примет чужая земля. И останется после него прекрасное стихотворение – «Пыль Москвы».