Книга: Катастрофа. Бунин. Роковые годы
Назад: Ностальгия
Дальше: Ветер истории

Загадки славянской души

1

Полная свобода печати! Графоманы всех мастей – от монархистов до всяких экстремистов – ухватились за перья, валяй кто хочет! И валяли, и организовывали, и «выпускали в свет»: «Наш путь», «Наша правда», «Наш стяг», «Знамя», «Знаменосцы», «Значок», «Вестник союза дворян» и «Вестник хуторян», «Нация» и «Держава», и еще «Вестник Сиона», и еще «Имперская мысль», «Эриванская летопись». Великое множество журналов и сборников: «Медный всадник», «Веретено», «Воля России», «Грани», «Русская летопись», «Русский сборник» и прочее и прочее. О количестве «Огоньков» говорить не приходится – своим неверным светом они озарили задворки литературы, которую называли «русской».

К романам отношение было особым. От них требовались толщина и раздирающий душу заголовок. Роман госпожи Бакуниной – «Твое тело принадлежит мне». Роман Анны Кашиной – «Жажду зачатия». Многотомный труд генерала Краснова «От двуглавого орла к красному знамени» успехом пользовался потрясающим, его переиздавали и переводили.

Среди генералов Петр Николаевич был, конечно, классиком. Его отлично иллюстрированные романы и повести выходили один за другим. Более того – они раскупались. Краснов словно изливал елей на истерзанные души россиян, ибо писал об исторической России с восторгом и верой в ее будущее.

Заграничное отечество не грело души ни военным, ни штатским. Вот и писали, вот и вспоминали… Тосковали о поруганном отечестве.

* * *

Барон Николай Врангель, отец доблестного генерала Петра Врангеля, тоже издал свои «Воспоминания» – в Берлине. Словно кровью сердца, он писал:

«Прощай, Родина! Теперь беженцами скитаемся мы по чужбине. Серо, однообразно, бесполезно тянутся дни за днями. Глядим на гибель Родины, с горестью смотрим, как зарубежная Русь грызется между собою не для блага России, а за будущую, более чем гадательную власть.

Жизнь окончена. Впереди одна смерть-избавительница.

России больше нет. Миллионы людей убиты, миллионы умерли от голода, миллионы скитаются на чужбине. Жизнь заглохла. Поля зарастают бурьяном, фабрики не работают, поезда не ходят, города вымирают, на улицах столицы растет трава. Недавняя житница Европы уже не в силах прокормить себя…

В активе общественные силы – все те же, слишком – увы! – знакомые лица, алчущие сыграть роль, на которую они неспособны.

Заветы революции? Какие? „Грабь награбленное“? „Смерть буржуям“? „Диктатура пролетариата“?

Чтобы определить ценности заветов, нужно предварительно сговориться, в чем именно они заключаются.

Остатки русской армии? Хранители русской чести? Одними забытые, другими оплеванные!

Или легенда, красивый миф о богатыре Илье Муромце, который после вековой спячки воспрянет и будет творить чудеса? Увы! С таким активом едва ли Россию восстановить.

Правда, остается еще одно – долг чести бывших союзников. Но сведущие люди утверждают, что в наше время долги чести платят лишь чудаки с устарелыми взглядами, а не просвещенные нации.

А тем не менее – вопреки очевидности, вопреки здравому смыслу – верую… Россия будет!»

Да, жизнь на чужбине Бунину казалась постылой и конченой. Заграничный быт, расчетливый и скуповатый, лишенный любезных сердцу российского размаха и богатства, сушил душу. Дни тянулись до противного однообразно и уныло. Он вспоминал Россию, и ему хотелось плакать, как плачут о навсегда ушедшем любимом человеке.

2

Разнообразие в жизнь вносили встречи с «собратьями». Часто виделись с жизнерадостным и полным планов Толстым, проклинавшим «Европы» и жаловавшимся на отсутствие денег, которых ему требовалось непременно много. По самому близкому соседству ежедневно заходил Куприн, удивительно талантливый, когда-то в своей всероссийской славе мало уступавший Горькому и теперь особенно много пивший.

Виделись с вечно влюблявшимся в молодых девиц Бальмонтом, с маститым и самоуверенным Мережковским, с его супругой, подвижной и ядовитой Зинаидой Гиппиус, сыпавшей остроумными шутками Надеждой Тэффи.

Весьма по сердцу пришелся Бунину его новый знакомый – химик по профессии Марк Ландау. Он был элегантен, красив, густые черные волосы разделял пробор. Манера обращения была крайне деликатной. Он словно боялся ненароком обидеть человека.

Еще в России Марк Ландау издал две книги – поэтический сборник и литературоведческий труд. Узнав, что Бунин их не читал, огорчился:

– Вы самый дорогой для меня читатель! Иван Алексеевич, если это возможно, пожалуйста, прочтите рукопись моего романа.

Бунин пролистал толстую рукопись и приятно удивился:

– Батенька, да у вас настоящий талант. Истинно говорю – золото без лигатуры! Вас ждет, уверен, блестящее будущее…

Талант смотрел на Бунина темными печальными глазами, меланхолично вздыхал:

– Разве сейчас книги кому-нибудь нужны? Эмиграции не читать – кушать хочется… И никто меня печатать не захочет.

На этот раз скептик ошибся. За свою жизнь бывший химик выпустил множество исторических романов, которые были переведены на многие языки и принесли их автору громкую известность. Печатал он их под псевдонимом Алданов. (Мы тоже будем его так звать.)

Сестра Алданова – Любовь Александровна Полонская и ее муж Яков Борисович, в прошлом присяжный поверенный в Киеве, а теперь приказчик в книжном магазине Якова Поволоцкого на рю Бонапарт, устроили у себя литературный салон и просили:

– Иван Алексеевич, надеемся, что вы доставите нам несказанное наслаждение – слушать ваши новые стихи.

– На душе так скверно, что я ничего не пишу, – признался Бунин.

– Ах, как жаль! – искренне огорчились Полонские. – Мы так любим вашу поэзию.

* * *

Сырым парижским вечером Бунин возвращался от Полонских к себе на рю Жак Оффенбах. Последнее время он неотвязно думал о Юлии: «Как жаль, что оставил брата в Москве. А впрочем, так уж ли сладка чужбина? Кругом чужая речь, живешь словно в гостях, которые не выгоняют, но лишь тяжко вздыхают, давая понять, что пора расходиться…»

Зачем-то свернул с Больших бульваров в темный переулок, увидал вывеску на русском языке: «Чайная». За витриной было светло и заманчиво. Он зашел на этот свет. Запах кушаний и тепло помещения показались уютными. Он молча кивнул миловидной хозяйке в белом фартуке, снял плащ, повесил мокрую фетровую шляпу, заказал бутылку легкого светлого вина, сыр камбоцолу, рассольник и жареную осетрину. С наслаждением вытянул бокал и вдруг сказал:

– Принесите бумагу для письма!

Хозяйка наблюдала, как господин что-то быстро пишет, зачеркивает и снова пишет. Рассольник пришлось возвращать на кухню – подогреть. Зато твердым, чуть угловатым почерком было начертано стихотворение – первое в эмиграции:

Изгнание

 

Темнеют, свищут сумерки в пустыне.

Поля и океан…

Кто утолит в пустыне, на чужбине

Боль крестных ран?

 

 

Гляжу вперед на черное распятье

Среди дорог —

И простирает скорбные объятья

Почивший бог.

 

* * *

За этот период сохранилась единственная дневниковая запись Бунина:



«Париж, 19 августа 1920 года. Прочел отрывок из дневника покойного Андреева. „Покойного“! Как этому поверить! Вижу его со страшной ясностью, – живого, сильного, дерзко уверенного в себе, все что-то про себя думающего, стискивающего зубы, с гривой синеватых волос, смуглого, с блеском умных, сметливых глаз, и строгих, и вместе с тем играющих тайным весельем; как легко и приятно было говорить с ним, когда он переставал мудрствовать, когда мы говорили о чем-нибудь простом, жизненном, как чувствовалось тогда, какая это талантливая натура, насколько он от природы умней своих произведений и что не по тому пути пошел он, сбитый с толку Горьким и всей этой лживой и напыщенной атмосферой, что дошла до России из Европы и что так импонировала ему, в некоторых отношениях так и не выросшему из орловского провинциализма и студенчества, из того толстовского гимназиста, который так гениально определен был Толстым в одной черте: „Махин был гимназист с усами…“»



К Буниным по соседству (жили в одном доме) заглянул Куприн.

– Ничего я здесь не напишу, – сказал Александр Иванович. – Я постоянно Россию вспоминаю, ничего в голову не идет. Какой-то кошмар! Вон Мережковские – им вроде наплевать – Москва или Варшава, Невский проспект или Латинский квартал. Крыша над головой есть, обед и ужин на столе – значит, порядок! А я дошел до того, что письмо не могу туда спокойно написать, ком в горле… Я или повешусь, или сопьюсь. Вот увидишь!

– Ты не один такой! – резко возразил Бунин. – Все мы Россию, наше русское естество унесли с собой, и, где бы мы ни были, она в нас, в наших мыслях и чувствах. Надо не спиваться, а работать…

Куприн промолчал.

* * *

Русские оказались людьми крепкого замеса.

Случись в другом государстве трагедия, подобная октябрьской, и не поправиться никогда бы народу, а тем, кто оказался на чужбине, – зачахнуть, засохнуть или – что одно и то же! – втянуться в общий ряд, потерять свою душу и особенность.

Но русские не потерялись. На берегах Сены они создали свое, пусть и маленькое, государство, свою Россию – с церквами, магазинами, общинами, трактирами, ресторанами, застольями, песнями, тостами. А главное – с русским духом, с русской бессмертной душой, столь выгодно отличавшей во все времена россиян от иноземцев (при всем их уважении к последним).

Одним из способов общения стали литературные вечеринки. Посетители за вход почти ничего не платили, выступающие почти ничего не получали. (Исключениями были лишь творческие вечера с благотворительной целью.) Одну из таких вечеринок с хроникерской точностью и каплей сатирического яда описал Дон-Аминадо:

 

Артистка читала отрывок из Блока

И левою грудью дышала уныло.

В глазах у артистки была поволока,

А платье на ней прошлогоднее было.

 

 

Потом выступал балалаечник Костя

В роскошных штанинах из черного плиса

И адски разделал «Индийского гостя»,

А «Вниз да по речке» исполнил для биса.

 

 

Какая-то дива с огромным запасом

И чувства, и тембра, и даже металла

Гремела и пела убийственным басом,

Как будто бы тенора было ей мало.

 

 

Потом был мужчина с крахмальной манишкой.

И черный рояль. И ноктюрн. И соната.

И хлопанье черной рояльною крышкой,

Как будто бы крышка была виновата.

 

 

Потом появились бояре в кафтанах,

И хор их про Стеньку пропел и утешил.

И это звучало тем более странно,

Что именно Стенька бояр-то и вешал.

 

 

Затем были танцы с холодным буфетом

И вальс в облаках голубого батиста.

И женщина-бас перед самым рассветом

Рыдала в жилет исполнителя Листа.

 

 

И что-то в тумане дрожало, рябило,

И хором бояре гудели на сцене…

И было так грустно, что все это было

Не где-то в Торжке, а в Париже на Сене.

 

3

Грустить на берега Сены прибыли и супруги Мережковские. До этого они пребывали на берегах Вислы – в Варшаве. Вместе с Савинковым. И в тесном общении с начальником государства Пилсудским.

Теперь, подобно Цетлиным, они ключом открыли двери собственной квартиры, ибо снимали ее с незапамятных времен.

Возможно, это коммунальное удобство несколько утишало тоску по родине – у тех и у других.

Пройдет время, и по доброму почину Мережковских возникнет общество «Зеленая лампа» (некоторые называют его салоном, но это не суть важно). Случится сие знаменательное событие 5 февраля 1927 года в парижском зале Русского торгово-промышленного союза.

– Пламя нашей «Лампы» льется сквозь зеленый абажур, вернее, сквозь зеленый цвет надежды, – как всегда витиевато, сказал Дмитрий Сергеевич на открытии общества-салона.

«Зеленая лампа» собирала на свой огонек все наиболее приметное, что нашло приют на берегах Сены, – от Бунина и Шмелева до талантливого Поплавского и яркого Сосинского.

* * *

Ну а пока что Гиппиус опубликовала свои дневниковые записи – с 1914 по 1919 год. Этот труд увидал свет под названием «Петербургские дневники».

– Господи, какие беды испытала Зинаида Николаевна! – удивился Бунин. Он обратился к гостям – Алданову и Куприну: – А как хорошо написала! Сколько интересных наблюдений, метких замечаний, точных характеристик. Но главное, чем они важны, – это их документальность, свидетельство умного человека, наблюдавшего Россию в ее «минуты роковые».

Алданов заметил:

– Иван Алексеевич, я заметил, что «Дневники» Гиппиус весьма схожи с вашими «Окаянными днями». И сходны не только сюжетом, но даже своей тональностью. Вот послушайте, отрывок из первой части «Дневников» – «Черной книги»: «…Вот правда о России в немногих словах: Россией сейчас распоряжается ничтожная кучка людей, к которой вся остальная часть населения, в громадном большинстве, относится отрицательно и даже враждебно. Получается истинная картина чужеземного завоевания. Латышские, башкирские и китайские полки (самые надежные) дорисовывают эту картину. Из латышей и монголов составлена личная охрана большевиков; китайцы расстреливают арестованных – захваченных. (Чуть не написала „осужденных“, но осужденных нет, ибо нет суда над захваченными. Их просто так расстреливают.) Китайские же полки или башкирские идут в тылу посланных в наступление красноармейцев, чтобы когда они побегут (а они бегут!), встретить их пулеметным огнем и заставить повернуть. Чем не монгольское иго?»

Куприн тяжело сопел, он пока не проронил ни слова. Вера Николаевна подлила ему водки, а в рюмку Алданова – шоколадного ликера. Марк Александрович выпил и продолжил:

– Как сильно написано! Зинаида Николаевна задает вопрос: как может существовать власть ничтожной кучки поработителей, «беспримерное насилие меньшинства над таким большинством, как почти все население огромной страны», – почему нет внутреннего переворота?

Куприн хмыкнул:

– Вопрос есть, ответа нет.

– Гиппиус лишь туманно намекнула – «и это страшно важно! – что малейший внешний толчок… произведет оглушительный взрыв. Ибо это чернота не болота, но чернота порохового погреба».

Бунин махнул рукой:

– Россия сотрясается в восстаниях, в ненависти к кремлевским людоедам. Но ропщущих безжалостно топят в крови. Ленин со своими местечковыми приспешниками – Троцкими и Зиновьевыми непобедимы.

Вера Николаевна с ужасом прошептала:

– Почему?

– Потому что они ненавидят русский народ и будут уничтожать непокорных тысячами, без всякой жалости. И найдут многих исполнителей своей воли, ибо у худшей части народа большевики ловко эксплуатируют дурные качества – зависть, злобу и корысть.

Куприн налил еще водки, выпил, не закусывая, поднялся с тяжело заскрипевшего стула и молча ушел. Он был удручен.

* * *

На очередном заседании «Зеленой лампы», среди прочих, выступал Дон-Аминадо. Время от времени освежая себя коньяком, по традиции стоявшим на столике, Аминад Петрович прочел «Про белого бычка»:

 

Мы будем каяться пятнадцать лет подряд,

С остервененьем. С упорным сладострастьем.

Мы разведем такой чернильный яд

И будем льстить с таким подобострастьем

Державному Хозяину Земли,

Как говорит крылатое реченье,

Что нас самих, распластанных в пыли,

Стошнит и даже вырвет в заключенье…

Мы станем: чистить, строить и тесать

За то, что в нем не собиралось вече.

Нам станет чужд и неприятен юг

За южные неправильности речи…

Потом опять увязнет коготок.

И скучен станет самовар московский.

И лихача, ватрушку и Восток

Нежданно выбранит Димитрий Мережковский.

Потом… О, Господи, Ты только вездесущ

И волен надо всем преображеньем!

Но, чую, вновь от Беловежских Пущ

Пойдет начало с прежним продолженьем.

И вкруг оси опишет новый круг

История, бездарная, как бублик.

И вновь на линии Вапнярка – Кременчуг

Возникнет до семнадцати республик.

И чье-то право обрести в борьбе

Конгресс труда попробует в Одессе.

– Тогда, о, Господи, возьми меня к себе,

Чтоб мне не быть на трудовом конгрессе!

 

Удивительное пророчество! Ну прямо про закат советской империи.

4

Еще одно вполне историческое (без кавычек) событие для российской эмиграции случилось 27 апреля 1920 года.

На Пале-Бурбон, в роскошном особняке с лепниной, зеркалами в парадном подъезде и лысым швейцаром вышел упоминавшийся нами самый первый номер «Последних новостей». Ах, какая это была газета! Одни ее проклинали, другие восхищались – но все читали. (Автор этих строк тоже перечитал ее всю за двадцать лет. Впечатление непередаваемое, словно сам окунулся в бурлящую жизнь предвоенной эмиграции!)

Редактором назначил сам себя ничем не приметный человек, бывший присяжный поверенный (сколько же их?!) в Киеве Моисей Гольдштейн.

Бунин шутил:

– Кто первый взял палку, тот и капрал!

Палку первым взял Гольдштейн.

Звездный час его придет шесть лет спустя, когда он станет одним из защитников Самуила Шварцбарда – убийцы Симона Петлюры. Как все в жизни замысловато переплетается!

Убийцу, как помнит читатель, оправдают. А потом Моисея Гольдштейна найдут висящим в петле. Смерть странная и неожиданная, как странным и неожиданным был оправдательный приговор убийце.

В истории российской эмиграции еще одной загадкой станет больше.

* * *

Итак, «Последние новости» печатались по старой орфографии. Газета была ежедневной, большого формата, богато иллюстрированной.

В марте 1921 года произойдет мирный дворцовый переворот.

Из особняка на Пале-Бурбон с видом огорченного достоинства навсегда уйдет Гольдштейн. Его место займет маститый и широкообразованный Милюков. Вместе с ним явится и его политическая команда.

«Последние новости» станут выходить под флагом «Республиканско-демократического объединения».

Павел Николаевич обещал быть «беспристрастным» и давать место на своих полосах представителям всех политических течений. Газета была скроена по лучшим образцам печати: на первой полосе – политика и новости. На второй и третьей – литературные публикации преимущественно из уголовных и любовных приключений. Здесь же рубрика «Сообщения из Советской России»: перепечатки из большевистских газет с критическими заметками. Далее – некрологи (этих очень много), хроника происшествий (ограбления, убийства – этих еще больше). И конечно, объявления.

Милюков слово сдержал – в газете публиковались монархисты, кадеты, эсеры, синдикалисты и прочие и прочие. По этой причине число врагов газеты и Милюкова росло после каждого номера, а количество читателей и подписчиков достигло поистине легендарных для эмиграции цифр – тридцать пять тысяч. По воскресеньям газета выходила на десяти полосах.

Милюков оказался тонким знатоком психологии «среднего» читателя. Он владел десятком различных языков, прочитывал множество книг и журналов и на вопрос, зачем нужна буква «ять», неизменно отвечал:

– Чтобы отличать грамотного человека от неграмотного.

Павел Николаевич любил ходить на балы, председательствовать на вечерах и играть на скрипке. Музицировал даже со знаменитым Пьером Любошицем.

Едва он приступил к редактированию газеты, как обратился к Бунину с просьбой быть «на веки вечные автором с самым высоким гонораром». И рассказы Ивана Алексеевича украшали газету – в праздничные номера. Эта творческая дружба продолжалась до февраля двадцать четвертого года, пока некая громкая история не нарушила отношения этих двух замечательных людей. Об этом скандале позже.

Но как бы то ни было, «Последние новости» – единственная газета, которую регулярно выписывал Иван Алексеевич. О чем она писала в начале лета двадцатого года? Сообщала нечто весьма любопытное:

«Живем мы, так называемые ле рюсы, самой странной, на другие жизни не похожей жизнью. Держимся вместе не взаимопритяжением, как, например, планетная система, а вопреки законам физики – взаимоотталкиванием. Каждый ле рюс ненавидит всех остальных столь же определенно, сколь все остальные ненавидят его…»

«Обыски у русских. В Париже по распоряжению властей снова произведен ряд обысков у русских финансовых и общественных деятелей. Изъяты все документы и письма на русском языке».

«В Черном море на пути в Малую Азию погибли 14 пароходов с русскими».

«Необходимость спасти себя от голодной смерти заставила многих интеллигентов приняться за изучение какого-либо ремесла. На практике самым легким ремеслом оказалось сапожное. Многие бывшие инженеры, бухгалтеры, учителя поступили подмастерьями к сапожникам».

«Фирма „Бриль и Гершман“ открыла бюро по покупке бриллиантов, жемчугов и цветных драгоценных камней».

«Беженский аукцион. В Голубом зале русского посольства в Константинополе, где некогда происходили торжественные приемы послов, на днях происходил аукцион драгоценностей и других вещей, принадлежащих русским беженцам».

«Лиц, знающих о судьбе капитана А. И. Иванова, адъютанта 4-й артиллерийской дивизии добровольческой армии, просят сообщить его жене по адресу…»

«Преследование русских в Болгарии. В ночь с 22 на 23 июня почти все находящиеся в Софии русские были вытащены из кроватей, под вооруженным караулом отведены в участок, где их продержали до утра. Не были пощажены ни больные, ни лица с высоким общественным положением, как, к примеру, профессор Кондаков, ученый с мировой известностью…»

«Визы, каюты и валюты. „Не пожелай себе визы ближнего твоего, ни каюты его, ни валюты его“. Так гласит ново-беженская заповедь, ибо слишком много скорби и в визе, и в каюте, и в валюте нашей… Бьется человек, старается и права все имеет на какой-нибудь въезд, а визы не получает. И почему – неизвестно… Почему выезд из Франции так же затруднен, как въезд в нее?

Я понимаю: Франция очень любит нас, и расстаться ей с нами тяжело. Потому она всячески затрудняет наш выезд, так сказать, отговаривает нас. Это очень любезно. Хозяева так и должны.

…Начинаем хлопотать. Этот удивительный глагол существует только на русском языке, хлопочут только русские. Иностранец даже не понимает, что это за слово…» (Н. Тэффи).

«Фильм из жизни беженцев начала снимать крупная американская фирма. В нее войдут различные сцены из быта русских эмигрантов. Эта картина будет демонстрироваться за границей…»

«Трагедия русских в Литве. Положение русских в Литве трагическое. Министр внутренних дел Драугялис заявил, что ни русского государства, ни русского народа больше не существует».

«Бедствующие в Турции. В Константинополе 45 тысяч русских беженцев. И еще 4500 расселены на Принцевых островах. Русские влачат жалкое существование. Большинство промышляет продажей газет, торговлей вразнос галантереи, переноской тяжестей с пароходов на пристань и т. п. Много русских офицеров служат дворниками, портье и рассыльными… В особо тяжелых условиях находятся женщины. Большинство из них устроились в рестораны и кафе. Многие проституируют, заполняя больницы и лечебницы для венериков. Препятствия к выезду в Сербию, Болгарию, Францию, Англию не дают возможности беженцам рассосаться, обрекая их на медленную голодную смерть».

«Несладко живется русскому эмигранту на чужбине. Изнеможенные, голодные, больные, без денег, без возможности найти работу, без права выбирать местожительство по своему усмотрению, – русские беженцы производят жалкое гнетущее впечатление.

Комиссионные магазины завалены их вещами. Вы увидите здесь на полках все, вплоть до обручальных колец и нательных образков. Продажа таких вещей указывает на голод в буквальном смысле этого слова.

Кроме этой ужасающей нищеты, русский беженец переживает всяческие унижения и оскорбления. Даже женщины не избавлены от них…»

* * *

Бунин, всегда близко к сердцу принимавший чужую беду, не уставал читать эти страшные известия.

Вот и на этот раз он обратился к жене:

– Какой страшный грех взяли на душу те, кто развязал Гражданскую войну. Эмиграция и беда – понятия неразрывные! Каждый раз убеждаюсь в этой истине, читая печальную хронику.

– Но мы, слава Создателю, устроились неплохо…

– Эту нищенскую, унизительную жизнь ты одобряешь? «Неплохо…» Хуже живут только собаки.

– Все-таки мы в Париже!

Бунин с досадой поморщился. Ну как Вере объяснить, что «столице мира» он гораздо охотней предпочел бы захолустное Глотово. Ловил бы с попом жирных карасей в пруду, ел бы уху под водочку, ругал правительство, писал стихи, бродил бы по живописным окрестностям, флиртовал с юными пейзанками. Поселил бы у себя Юлия. И рад был бы прожить там до скончания дней своих. Да чем Вера виновата, что надо пребывать в чуждом окружении, приютившем его, не обойденного Господом талантами, в бедности, в неизвестности относительно дня завтрашнего, ежедневно, ежечасно ощущать на себе покровительственно-высокомерное отношение французов!

Ничего этого не сказал Иван Алексеевич. Лишь нежно обнял слабые плечи жены, шутливо поцеловал ее кончик носа:

– Конечно, нам еще повезло! Сейчас, правда, Saison Morte – мертвый сезон…

– Лоло хорошо назвал его – «сезон морд»!

– Ну да, этот самый сезон провели бы мы с тобой в Венеции. Или на Маркизовых островах. Ау, где ты, наша сумочка с бриллиантами?

И они улыбнулись.

– Раз Париж, то пойдем гулять! – заключил Бунин. – Мы так мало бываем вместе на его древних улицах. Как Бодлер писал о Париже? – С пафосом воскликнул: – «Там красота царит, там лишь порядок властен, там роскошь благостна, там отдых сладострастен». Вперед на сладострастный отдых!

5

В первое же лето массового беженства, пришедшегося на двадцатый год, вся эмигрантская нищета вылезла наружу.

Французы со свойственной им заботливостью о здоровье суетились с баулами, сумками, чемоданами, детьми, женами и нянями на парижских вокзалах – Лионском, Северном, Восточном, Монпарнасском, Аустерлицком и Сен-Лазарском.

Разъезжались богатые, разъезжались бедные – на все четыре стороны – лишь бы быть «на лоне природы».

Закрывались предприятия, заводы, пустели театры, кафе, рестораны. Жизнь в Париже замирала до осени.

И оживляли столицу лишь невольные горожане – русские. Они мыли чужие авто и чужие витрины, латали чужие штиблеты и подметали мостовые. Они стали рабами на чужой сторонушке. На них никто не вешал кандалы. Но и вырваться они не могли – некуда!

В «Последних новостях» появилась юмореска Тэффи «Мертвый сезон»:

«Все разъехались. По опустелым улицам бродят только обиженные, прожелкшие морды, обойденные судьбой, обездоленные.

– Ничего, подождем. Когда там у них в Трувиллях все вымоются, и в Довиллях все отполощатся, и в прочих виллах отфильтруются, когда наступит там сезон морд, тогда и мы туда махнем! У всякой овощи свое время. Подождите – зацветет и наша брюква!

…Морды прожелкшие, обиженные, обойденные судьбой ходят по опустелым улицам, дают друг другу советы, смотрят в окна магазинов на выгоревшую дешевку, празднуют свой сезон».

6

Бунин шел по опустелым улицам. Час был ранний. С Сены подымался голубоватый туман и медленно таял в розовом воздухе. Вечные удильщики недвижно замерли на гранитных сходнях. Какой-то бедняк спал на скамейке, накрывшись газетами. Краснолицый полицейский – ажан – равнодушно прошел мимо. Запоздалые влюбленные, держась за руки, возвращались после счастливой ночи. Через каждые двадцать шагов они надолго замирали в поцелуе.

Кое-где начинали раскладывать свой заманчивый товар букинисты. Они, эти чудаковатые, одержимые страстью к раритетам люди, составляют часть экзотического лица Парижа. «Холодные торговцы» появились здесь еще в семнадцатом столетии. Легко представить, какие сокровища лежали на парапетах вдоль Сены! Древние рукописи, первопечатные шедевры Гутенберга, Эльзевиры, латинские стихи Этьенна Доле – дух замирает!

Людовику XIV почему-то не понравились на этом месте торговцы раритетами, он разогнал их. И все же они, букинисты, пережили все указы и гонения. И в нашем веке они стоят на тех же местах, в тех же позах, как и триста лет назад. И прав, конечно, Анатоль Франс: «Так как Сена – подлинная река славы, то выставленные на набережных ларьки с книгами достойно венчают ее…»

Бунин любил рыться в развалах, среди этих книг отыскивая русские издания. Спроса на них почти не было, поэтому за сущие пустяки можно было порой купить интересную книгу.

(Упоминавшийся Александр Яковлевич Полонский рассказывал мне, как в крошечной букинистической лавочке на берегу Сены однажды за символическую плату приобрел… автограф А. С. Пушкина – беловой экземпляр стихотворения «На холмах Грузии».) На этот раз взгляд Бунина выхватил из книжного вороха кожаный корешок с золотым тиснением: «Гоголь».

Он взял в руки увесистый том. На титульном листе прочитал: «Полное собрание сочинений Н. В. Гоголя. Второе издание его наследников. Пополненное по рукописи автора. Том третий». И выходные данные: «Москва, типография А. И. Мамонтова, Армянский переулок, № 14. 1867 год».

Милый Армянский переулок! Сколько раз здесь бывал Бунин, сколько раз видел этот старинный особнячок под номером 14, в котором когда-то размещалась типография.

Рядом, в какой-то полсотне шагов, в Кривоколенном, был двухэтажный дом. В него, как гласила молва, часто заходил сам Пушкин к своему близкому, рано умершему другу Дмитрию Веневитинову. Айхенвальд как-то рассказывал, что именно здесь поэт впервые читал главы из «Бориса Годунова».

Бунин листал книгу и с удовольствием обнаружил с юности не перечитывавшиеся «Выбранные места из переписки с друзьями».

– Сколько стоит? – спросил Бунин, про себя решив, что книгу можно приобрести франков за пять – семь.

Старуха, сидевшая на складном стульчике и зябко кутавшаяся в черную с бахромой шаль, оценивающе посмотрела на элегантного покупателя в дорогом костюме и свежей рубашке.

Старуха решительно мотнула головой:

– Пятьдесят франков!

Бунин усмехнулся:

– Почему не пятьдесят тысяч? – Книгу все же приобрел, опустошив портмоне. (Шесть с небольшим десятилетий спустя секретарь Бунина А. В. Бахрах переслал томик Гоголя в Москву, испещренный пометами Ивана Алексеевича.)

Изрядно побродив по городу, Бунин двинулся домой. Он поднялся на рю Бонапарт, затем спустился по рю Сен-Пер. Он любовался витринами, на которых можно было найти абсолютно все – от подзорной трубы, принадлежавшей якобы адмиралу Нельсону, до кружки, из которой пил молоко – по уверению владельца лавчонки! – сам Робеспьер.

* * *

Еще тридцать три года – всю оставшуюся жизнь! – Бунину предстояло провести в этом городе. Он бродил по Марсову полю и Елисейским полям, полюбил Большие бульвары и Латинский квартал, Монмартр и совсем крошечную рю Жак Оффенбах в 16-м арондисмане, улочку, которую даже не на всех картах Парижа изображают и на которой в доме номер 1 ему предстояло отдать Богу душу.

Он полюбил этот город с его роскошными дворцами – Бурбонским и Луврским, с собором Нотр-Дам, Оперой, Пантеоном, с построенным на пари миниатюрным дворцом Багатель в Булонском лесу, золотыми трюфелями на куполе Дома инвалидов, с Вандомской колонной, отлитой из трофейных пушек, захваченных Наполеоном при Аустерлице, с древними монастырями, опутанными сетью бедных, заросших густой зеленью улочек.

Но в последний день жизни он повторит:

– Если бы пройтись по Арбату или день прожить в Глотове!

Загадочна русская душа…

Назад: Ностальгия
Дальше: Ветер истории