Жизнь после прихода белых заметно оживилась. Недорезанные и недорасстрелянные буржуи стали вылезать из нор и щелей.
Двадцать первого октября, в канун дня рождения, и в жизни Ивана Алексеевича произошло памятное событие. Впервые за долгие годы он начал служить – редактировать «Южное слово». Членами редколлегии этой газеты стали академик Никодим Павлович Кондаков, писатели Иван Шмелев, Константин Тренев, Сергей Ценский.
Бунину редакторская работа весьма понравилась. Газетная суета, встречи с авторами, вечная нехватка времени, а больше всего персональный автомобиль с национальным флагом, который ежедневно возил писателя в редакцию и обратно до дому, – все это развлекало Ивана Алексеевича, долго кисшего в домашнем заточении.
Радовалась новой службе и Вера. Особенно она любила вечерние часы.
Бунин возвращался усталый и голодный.
Пока он мылся, переодевался, Вера торопливо собирала на стол. Бунин ужинал в одиночестве, с отвращением пережевывал дурную пищу. Затем начинал рассказывать новости, приходившие в редакцию.
Теперь большевики крепли, все более теснили белых. Колчак терпел одно поражение за другим, плохи дела были у Деникина и Врангеля, лучших людей теряли Петлюра, Шкуро и генерал Краснов. Большевики гнали белых к последней российской черте – Черному морю.
Оставалось либо топиться, либо переправляться к берегам Анталии – «чтобы накопить силы и победоносно ударить по большевикам».
И бежали русские, доверяли себя бурной морской стихии.
Зимнее Черное море гуляло вовсю, взмывали до неба мутные ледяные горы. Шли на дно суденышки, перегруженные корнетами и полковниками, нянечками и крестьянами, оперными певцами и действительными статскими советниками.
Был удивительный случай, спасся один поэт. Об этом – позже.
Все чаще Бунины приходили на причал, все чаще Вера обливалась слезами: уезжали друзья, навеки прощались, навсегда расставались.
Одесса стала транзитным городом.
Прибыл в нее елецкий житель, поэт и журналист Борис Велихов. Был известен он тем, что однажды газеты напечатали его некролог. Как выяснилось, несколько преждевременно.
– Налетел на Елец полковник Мамонтов, соратник генерала Краснова, – рассказывал Велихов. – Большевики вначале не придали серьезного значения этому рейду по их тылам. Это много содействовало успехам Мамонтова. Мы радовались: пришло наконец освобождение от большевиков. Большевики грабили-убивали, влетел в Елец Мамонтов – тоже начал грабить и убивать. Правда, головы сшибал только коммунистам.
– У него большое войско? – полюбопытствовал Бунин.
– Знакомый офицер говорил, что у них шесть тысяч сабель, три тысячи штыков, несколько бронепоездов.
– Грозное воинство!
– Да, сила немалая. Мамонтов занял Тамбов, Козлов. Тридцать первого августа ворвался в Елец. Их лозунг: «Спасай Россию и бей жидов!» Многим этот лозунг пришелся по вкусу.
– Потому что после революции многие командные должности были заняты евреями?
– Да, и поэтому. В руки мамонтовских казаков попали все комиссары. И все они были перебиты. Тяжелое зрелище!
Бунин горестно вздохнул:
– Страшная, немыслимая беда – гражданская война.
– Вы, Иван Алексеевич, доктора Лакиера знали, кажется!
– Конечно. Я с ним когда-то познакомился у Чехова в Аутке. Милейший человек.
– Ведь он годами принимал бедных бесплатно. Святой человек.
– И что с ним?
– Арестовали Лакиера и его сына. Сам доктор сумел убежать из тюрьмы, а сына расстреляли. За что?
Бунин решительно сказал:
– Среди евреев, как и среди русских, разные люди встречаются. Нельзя всех под одну гребенку стричь. Разве можно к этому чудному доктору относиться так же, как к негодяям Троцкому и Зиновьеву? Конечно нет!
– Кстати, – улыбнулся Велихов, – меня тоже чуть не прихлопнули. Шел я однажды по Дворянской, навстречу верхом едет казак. Увидал меня, улыбается.
– Попался, – говорит, – жидовская морда.
Приставил пистолет к груди, вот-вот пальнет. Говорю ему:
– Я русский дворянин!
– Чем докажешь? Есть документ?
Показал ему паспорт. Казак прочитал, почесал в затылке:
– Да, дворянин жидом быть не может!
Отпустили меня.
– Веселенькая жизнь! – сквозь зубы проговорил Бунин.
– Это надо видеть! Люди навзрыд плакали, когда по приказу большевиков в мужском монастыре желающие жгли иконы. Теперь устроили там синематограф.
– А как с питанием?
– Хлеба получали по полфунта, и то очень дурного. Кроме картошки и пшена, ничего нельзя достать. Молоко было, но очень дорогое.
Бунин простонал:
– И это в Ельце, всегда отличавшемся изобилием и дешевизной продуктов! Что натворили эти революционеры!
Вера добавила:
– Ян органически не переносит революционеров, как я кошек и крыс.
Бунин согласно кивнул:
– Для меня что Троцкий, что Вельзевул – разницы не вижу.
Пожалуй, Иван Алексеевич был прав.
Через французское консульство получили письмо из Парижа – от Цетлиной. Она писала о своей жизни: «Тишина, благоденствие полное. Французы веселы, галантны и гостеприимны. Магазины набиты всякой всячиной, и все стоит так дешево, что даже не верится. Не верится и другое: Франция воевала, как Россия, но следов этой войны здесь почти нет. Только инвалиды на костылях, да русские постоянно прибывают сюда, все устраиваются хорошо. Часто видим Алексея Николаевича (Толстого). Он, как всегда, весел и полон оптимизма. Жизнью своей вполне доволен. Обещал написать большое вам письмо, а пока шлет поклон. Думаем, что скоро возобновим свой литературный салон. Так не будет вас хватать! Приезжайте скорее, на первых порах разместитесь у нас. Бегите из этой Богом проклятой России, пока не погибли от голода, большевиков, тифа или ножа какого-нибудь экспроприатора».
Вера жалобно смотрела на мужа.
Бунин молчал.
Вера, взяв его руку и нежно ее поглаживая, говорила:
– Я прошу тебя… Я так устала от страха, от голода! Зима пройдет, и мы вернемся домой, в Россию.
Бунин не отвечал.
– Шполянский уезжает, Овсянико-Куликовский и Кондаков хлопочут о визе в Сербию, у Полонских уже есть виза, и они едут в Париж. Саша Койранский сбежал из дома умалишенных, прислал письмо из Стамбула. Пишет, что жизнь там трудная, но веселая. Очень много в Турции русских.
Вера замолчала, испытующе глядя на мужа. Потом добавила:
– Вчера ночью на Преображенской какие-то бандиты опять несколько интеллигентных семей вырезали. Китникова с женой и детьми живьем сожгли. А тут еще головорез Махно наступает, взял Бердянск, Мелитополь и Александровск. Вырезывается вся интеллигенция.
Наконец он сказал:
– Давай пока все-таки подождем! Я не хочу стать эмигрантом. Для меня в этом много унизительного. Я слишком русский, чтобы бежать со своей земли. А Китникова жаль до слез, исключительный человек был!
Она поняла, что спорить бесполезно. Лишь в ее дневнике появлялись новые записи:
«Вчера была у нас Ольга Леонардовна Книппер. Странное впечатление производит она: очень мила, приветлива, говорит умно, но чувствуется, что у нее за душой ничего нет… Большевики к ним предупредительны, у нее поэтому не то отношение к ним, какое у всех нас… Шаляпин на „ты“ с Троцким и Лениным, кутит с комиссарами. Луначарский приезжал в Художественный театр и говорил речь – „очень красивую, но бессодержательную, он необыкновенный оратор“».
«Уже декабрь (по старому стилю – 2, по новому – 15 декабря. – В. Л.). В комнатах холодно… Мы опять как на иголках. Каждую минуту, может быть, придется сорваться с места. Но куда бежать? Трудно даже представить. Курс нашего рубля так низок, что куда же мы можем сунуться? Везде зима, холод. Правда, нас трудно теперь чем-либо напугать – мы знаем, что такое холод, что такое голод, но все переносится легче у себя дома…»
Дома – значит в России.
В эти же дни «группа ученых и литераторов» в очередной раз направилась к французскому консулу по фамилии Готье.
Консул обожал Россию, изучал ее историю по Леклерку, читал в подлинниках Толстого, Тургенева и Бунина (который ему очень нравился) и гордился тем, что знал наизусть кое-что из Пушкина.
Литераторы и ученые вновь прослушали отрывок из «Евгения Онегина»: «Мой дядя самых честных правил…», после чего насели на Готье и наконец уломали.
Но – с условиями: предъявить паспорта, справки о прививках, а также расписки, что в случае кораблекрушения утонувшие никаких претензий к французскому правительству иметь не будут.
За эти документы было обещано: бесплатно доставить по воде литераторов вместе с учеными до Константинополя; выдать по одному литру ординарного красного вина на душу.
Как покажет ближайшее будущее, французы с пунктуальностью выполнили обещания: и вина дали, и по воде доставили. Но и россияне не подвели: ни один из утонувших не выступил с претензиями.
Все остались довольны друг другом.
Толстой-парижский вспомнил об обещании, прислал в Одессу письма супругам Буниным. Письма весьма любопытные:
«Мне было очень тяжело тогда (в апреле) расставаться с Вами. Час был тяжелый. Но тогда точно ветер подхватил нас, и опомнились мы не скоро, уже на пароходе. Что было перетерплено – не рассказать. Спали мы с детьми в сыром трюме рядом с тифозными, и по нас ползали вши. Два месяца сидели на собачьем острову в Мраморном море. Место было красивое, но денег не было. Три недели ехали мы (потом) в каюте, которая каждый день затоплялась водой из солдатской портомойни, но зато все это искупилось пребыванием здесь (во Франции). Здесь так хорошо, что было бы совсем хорошо, если бы не сознание, что родные наши и друзья в это время там мучаются».
В другом письме он сообщал:
«Милый Иван Алексеевич, князь Георгий Евгеньевич Львов (бывший глава Временного правительства, он сейчас в Париже) говорил со мной о Вас, спрашивал, где Вы и нельзя ли Вам предложить эвакуироваться в Париж. Я сказал, что Вы, по всей вероятности, согласились бы, если бы Вам был гарантирован минимум для жизни вдвоем. Я думаю, милый Иван Алексеевич, что Вам было бы сейчас благоразумно решиться на эту эвакуацию. Минимум Вам будет гарантирован, кроме того, к Вашим услугам журнал „Грядущая Россия“ (начавший выходить в Париже), затем одно огромное издание, куда я приглашен редактором, кроме того, издания Ваших книг по-русски, немецки и английски. Самое же главное, что Вы будете в благодатной и мирной стране, где чудесное красное вино и все, все в изобилии. Если Вы приедете или известите заранее о Вашем приезде, то я сниму виллу под Парижем, в Сен-Клу или в Севре с тем расчетом, чтобы Вы с Верой Николаевной поселились у нас. Будет очень, очень хорошо… Большевиков здесь быть не может».
Ветер эмигрантской стихии Бунина не подхватывал. Хотя надежда, что идеи Маркса – Ленина не полонят легкомысленных французов, весьма утешала.
Он продолжал показывать характер – вполне железный.
Большевики победоносно гнали разрозненные, раздерганные в междоусобицах белые армии.
Даже людям, далеким от стратегических наук, становилось ясно: Белое движение обречено на гибель.
Бунин оставался непреклонным: «Россия – мой дом! Мои предки столетиями строили его, и я в нем хозяин».
Звучало красиво! Но лихих кавалеристов Григория Ивановича Котовского, рвавшихся к Одессе, эти доводы не убедили бы.
Бунин стойко отражал предложения уезжавших друзей. Вера приводила серьезный аргумент:
– Ян, ведь большевики не простят тебе редактирование белой газеты. – И слезы обильно орошали ее щеки и надрывали бунинское сердце.
Жизнь опять покатилась вниз.
Свет электрический не горел, сахар и масло кончились, дров оставалось два полена. В доме был арктический холод, Бунин сердито ходил в своей комнате в валенках и пальто. На улицах участились грабежи. То и дело врывались в дома бандиты, убивали хозяев, вещи уносили.
Иван Алексеевич продолжал твердить: «Не торопи! Авось образуется!..»
Вера, запершись в своей комнате, молила Бога: «Господи, наставь и просвети Яна, не лишай его разума… Придут большевики, его ведь расстреляют».
И вот пришел день, когда Вера с громкими стенаниями обратилась к мужу:
– Доколе, Ян, ты будешь разрывать мое сердце?.. Ведь обещал, говорил, что на зиму уедем в Париж! Где ж твоя дворянская честь, почему не держишь слово, данное даме?
Услыхав о дворянской чести, Бунин не выдержал. Он надел калоши и пошел к французскому консулу Готье.
На этот раз, ввиду горячего положения в прифронтовой полосе, обошлось без чтения «Евгения Онегина». Готье долго тряс руку Бунина, что-то говорил по-французски, неправильно оценив возможности знаменитого писателя, и дал распоряжение проставить на заграничных паспортах супругов Буниных волшебную печать, дававшую право «на выезд и въезд». (Паспорта еще прежде, весьма неохотно, выдал начальник контрразведки Ковтунович, на всякий случай в каждом подозревавший вражеского шпиона. Качество вполне профессиональное!)
Печать была четкой, вещи собраны, драгоценности спрятаны в черную сумочку, враг ожидался в Одессе, по прогнозам знающих людей, 3 января нового, 1920 года. Дело оставалось за пустяками: на чем спасаться?
Бунин и подключившаяся к беженским хлопотам Вера целыми днями обивали пороги консульств и прочих причастных к эмигрантским делам контор, пытаясь добиться пропуска на какой-либо корабль. Все было тщетно! Все сочувствовали, но помочь не могли.
Двадцать шестого декабря супруги Бунины посетили сербское консульство. Долго беседовали с консулом. За две визы Иван Алексеевич заплатил десять франков. Консул, который Бунина не читал, кроме виз, дал совет – бесплатный: посетить Софию и уже через нее добираться в облюбованный Буниным Париж. Сказано это было, конечно, от чистого сердца, но…
Обладай Иван Алексеевич даром предвидения, он отдал бы еще тысячу франков, чтоб только не следовать этому консульскому совету: столь дорого он ему обойдется.
Кроме того, консул сделал малоободряющее заявление, после которого захотелось немедля утопиться в Черном море:
– Белград забит до отказа беженцами. Свирепствует сыпной тиф. Желаю вам, господин писатель, хорошо у нас устроиться. Кстати, торопитесь: фронта почти уже не существует. Белые войска бегут.
Утешение пришло вечером в лице Нилуса и двух чайников, которые тот бережно держал в руках, – «чтоб каплю не расплескать!». В чайниках было то самое вино, которым должны угощать тех, кто не имеет претензий на случай потопления.
– Гуляем, супруги Бунины, по случаю моей эвакуации в Варну! – провозгласил Нилус.
Он старался быть веселым, но голос его дрожал.
Изголодавшиеся, истерзанные жизнью люди, воспринимавшие все окружающее в силу своих художественных натур особенно остро, пили стакан за стаканом противное лиловое вино. Быстро захмелели. Вдруг вполне серьезно, но самым обыденным тоном Нилус тихо сказал:
– А зачем в Варну? Может, легче… того… – И сделал выразительный жест вокруг шеи.
– Что? – вытаращил глаза испуганный Бунин.
– В петлю! И все. И конец. Никаких Варн, никаких большевиков!
– Не валяй дурака! – резонно сказал Бунин. – Перемелется – мука будет. Мы с тобой еще выпьем не раз. В Москве погуляем, в «Славянском базаре». Помнишь пятнадцатый год, загул в «Яре»? Григорий Распутин устроил «похороны русалки»…
Нилус слабо улыбнулся:
– Это когда голую девицу в гроб положили, поливали ее редерером и осыпали крупными купюрами? Веселились напропалую… Сейчас бы хоть бутылку того шампанского!
– А вечера в петербургской «Вене»? Балалаечники Андреева, пение захмелевшего Шаляпина. Его, кстати, поднял на подносе знаменитый сыщик граф-красавец Аполлинарий Соколов – все рукоплескали. Прошло всего ничего, а кажется, случилось сто лет назад – как быстро все повалилось, – сказал Бунин. – Наливай, Петр, еще этой фиолетовой мерзости.
– Да, все рассеялось, как утренний туман…
– Ты, Петр, думаешь, мне легко? – вздохнул Бунин. – Я ведь тоже не приемлю ни революций, ни этой «новой жизни». Я принадлежу к старому миру, к миру Гончарова, Льва Толстого, к миру ушедших Москвы и Петербурга. – На глазах у Ивана Алексеевича заблестели слезы. – Нет, ни социализма, ни Ленина с Троцким я органически не воспринимаю. Я признавал мир, где есть первый, второй, третий классы. Едешь в заграничном экспрессе по швейцарским горам, мимо озер к морю. Быстро. Выходишь из купе в коридор, в открытую дверь видишь, лежит женщина, на плечах у нее клетчатый плед. Какой-то особенный запах. Во всем чувствуется культура. Все это очень трудно выразить. А теперь ничего этого нет. Никогда я не примирюсь с тем, что разрушена Россия, что из сильного государства она превратилась в слабейшее. Я никогда не думал, что могу так остро чувствовать.
Они еще раз крепко обнялись, не ведая, что судьба им заготовила неожиданность. Они будут не только вместе жить в Париже, но даже разделят единую территорию – двери их квартир в доме на рю Жак Оффенбах будут выходить на общую лестничную площадку.
Разлука с Россией сделалась наконец такой же реальной, как сырой декабрьский снег за окнами.
Бунин почти все время проводил на старом, с вмятинами и потертостями, диване. Не только что-то делать, жить и то не хотелось. Уронив голову на руки, тихо сказал жене:
– Боже, как тяжело! Мы отправляемся в изгнание, и кто знает, вернемся ли? И куда ехать? В Париж? Очень не хочется… Отношение к нам будет высокомерное.
Утром он отправил письмо Марии Самойловне: «Если я и приеду в Париж или еще куда, то вовсе не собираюсь жить на чьем-либо иждивении. Я полон сил и надеюсь хорошо работать. Вам может показаться странным, вопреки всех жизненных передряг последнего времени и бесконечной усталости, я чувствую, как начинают приливать творческие силы. Да и просто удалось каким-то чудом сберечь некоторые запасы…»
«Золотых запасов», спрятанных в черной сумочке Веры, им вполне хватило бы на первое время – года на два.
Но человек предполагает, а Господь располагает!
Крутые повороты беженской судьбы вскоре заставят Бунина вспомнить эту житейскую мудрость.
Через день Бунин сильно простудился и с высокой температурой слег.
Пришло письмо от доктора Назарова, бывшего жителя Одессы, нынче имевшего большую практику в Константинополе. Он писал о тех ужасных бедствиях, которым подвергаются русские на берегах Босфора.
Назаров умрет в Константинополе в 1927 году. Его сын уедет в США. В послевоенные годы он будет организовывать Бунину материальную помощь. Письма Ивана Алексеевича к обоим Назаровым в конце концов попадут к автору этой книги. Некоторые из них мы своевременно приведем.
Первое послание датировано 20 января 1920 года (по ошибке указан 1919 год). Письмо, собственно, писал Е. И. Буковецкий, а Иван Алексеевич сделал всего лишь небольшую приписку.
Итак, рукой Буковецкого: «Дорогой Иван Степанович. Завтра сестра вашей супруги повезет наши письма к вам в Константинополь, к счастливому человеку, уже пережившему давно момент нерешительности – ехать или не ехать, неопределенность положения… в чужой стране и даже, как до нас дошли слухи, получившему признание в своих знаниях и талантах не только от средней и высшей публики, но и от двора падишаха. Я очень порадовался вашим успехам, хотя чем больше будет у вас славы на Босфоре, тем меньше надежды увидеть вас на Княжеской улице.
П. Нилус уехал… в Варну с писателем Федоровым и еще 2 или 3 лицами. Они составят как бы миссию в Софию для информирования болгар о русских делах. Бунин до сих пор в Одессе, имеет паспорт со всевозможными визами, но медлит еще с отъездом.
…Вообще, скверное время переживаем. Опять самые невероятные слухи. И иной раз хотя знаешь наверное, что слухи ложные, но почти веришь им некоторое время – нельзя же жить в бедственном состоянии долгое время.
Воскресники давным-давно прекратились. Редко собираемся при случайных обстоятельствах. Так что присланный вами коньяк и папиросы ждут. От себя и друзей благодарю за память и желание доставить нам удовольствие. Я пока не собираюсь никуда ехать, но если вы выхлопочете мне звание художника при гареме какого-нибудь принца, я приеду к вам. Жму вашу руку, ваш Евг. Буковецкий».
Далее рукой Бунина:
«Дорогой Иван Степанович, ничего не могу вам написать, – так чувствую себя отвратительно, так все ужасно. Стремимся уехать из Одессы, пока хотел бы в Сербию. Как поедем – на Варну или через Константинополь – еще неизвестно. Если через Константинополь, буду рад обнять вас. Дай вам Бог всего хорошего. Ваш Ив. Бунин».
Ехать и впрямь было страшно. Тому были веские причины.
Ежедневно десятки союзных судов, нагруженных российской болью и слезами, уходили в бурное зимнее море, в штормы, в болтанку, в неизвестность. В каютах молились не за себя – за своих детей, чтоб не налететь на минное поле. Молитвы успокаивали, но от мин не спасали. Ежедневно приходили сведения о затонувших кораблях с беженцами.
В одну из страшных ночей погибло сразу четырнадцать судов. Никто не спасся.
Настало 3 января. Красные хотя совсем близко подошли к Одессе, но, к счастью, прогноз не оправдался. Захватить город им пока не удалось.
К Бунину забежал Дон-Аминадо – как всегда жизнерадостный.
– Заглянул к вам на чай, поэтому пьем вино! – Он поставил на стол бутылку. – Так сказать, последнее гала-представление. Уезжаю путешествовать. Комфорта мало, зато много романтики: бури, туманы, минные поля. Ощущения самые острые! Как соус в стамбульском ресторане. Когда плывешь по воде, то стремишься только вдаль, но иногда получается и вглубь. Печально, но экономно: не надо платить могильщикам.
Вера махнула рукой:
– Какие страсти!
– Вовсе нет! Ведь утопленник – это всего лишь много воды и никакого будущего!
Дон-Аминадо показал пропуск – на «Дюмон-д-Юрвиль».
На этом закопченном корабле среди прочей богемы найдет себе местечко присяжный поверенный из Киева Яков Борисович Полонский – будущий приятель Бунина, будущий корреспондент «Последних новостей», будущий свидетель страшного финала политических и кровавых игр – Нюрнбергского процесса. И будущий отец замечательного человека – мальчика по имени Саша.
Полонский-младший сделается одним из крупнейших книжных антиквариев Европы, прекрасным знатоком редких русских книг. По всему белу свету будет он собирать автографы Бунина. Многое вернет Александр Яковлевич на родину. Именно от него, среди других материалов, автор этой книги получил некоторые из цитируемых здесь писем Ивана Алексеевича.
Выпив вино, Дон-Аминадо прочитал выстраданное:
Не уступить. Не сдаться. Не стерпеть.
Свободным жить. Свободным умереть.
Ценой изгнания все оплатить сполна.
И в поздний час понять, уразуметь:
Цена изгнания есть страшная цена.
Пройдет совсем немного времени, и Дон-Аминадо станет пользоваться бешеным успехом у россиян, заброшенных на чужбину. Его стихотворными фельетонами станут зачитываться все – от великих князей до рабочих завода «Рено». Имя его будет куда известней, чем, скажем, Марины Цветаевой, а блестящий афоризм и на родине будут повторять спустя почти столетие: «Жизнь бьет ключом, и все по голове».
На причале Карантинной набережной случилось событие, которое ввергло в глубокий траур российских деятелей культуры, собиравшихся отплыть на «Дюмон-д-Юрвиле». По невыясненной причине на пароходе произошел сильный пожар. Обгорела вся верхняя часть, сильно пострадала палуба, и мачты торчали в пасмурное небо грустными головешками. От красавицы наяды, украшавшей нос корабля, уцелел лишь роскошный торс, покрытый зеленым мхом и перламутровыми морскими ракушками.
Корабль удалось починить, но отход его задержался до 20 января. Но вот загудели машины, затряслась палуба, из покривившихся от пожара труб повалил густой дым, расстояние между пароходом и причалом росло все более. Росло быстро и неотвратимо. На причале еще долго виднелась, все уменьшаясь, фигура Бунина в легком гороховом пальто.
«Дюмон-д-Юрвиль» скрылся в бурном море, и Бунину, оставшемуся в Одессе, предстояло прожить в этом городе семнадцать страшных дней.
Если в чем не было сомнений, так это в том, что большевики непременно займут город. Все дело было в сроках да в том, удастся ли до этого времени бежать. Местные власти в лице полковника Ковтуновича сообщили, что «эвакуация будет всеобщей». Но, ссылаясь на телеграмму Деникина, пропусков на выезд никому не давали. Даже иностранным подданным.
Впрочем, если бы пропуска и были, то толку от этого мало: весь уголь для пароходных топок кончился.
Бунин начал думать о том, как пешком уйти из города. Начни он осуществлять этот план, российская литература уже тогда лишилась бы классика: окрестности Одессы кишели бандами, для которых своя голова копейка, а чужая – полушка.
Тем временем обстановка в городе резко менялась, и не в лучшую сторону. Вовсю шла на улицах пальба. Спешно эвакуировался Государственный банк. Хлеб купить стало невозможно. Бунину удалось приобрести шматок сала за фантастическую сумму – полторы тысячи рублей. На Молдаванке и по окраинам срывали у офицеров погоны. Вовсю шли еврейские погромы. Все лавки были заперты. В городе царила паника. И неспроста.
На Одессу наступал командир кавалерийской бригады 45-й Красной стрелковой дивизии неустрашимый Григорий Иванович Котовский. Кроме того, что он неоднократно сидел за грабежи и убийства, Котовский обладал потрясающей физической силой и неотразимым воздействием на представительниц прекрасного пола. Оба этих полезных качества командир эксплуатировал вовсю: первое помогало в боях, второе украшало личную жизнь.
Умер он насильственной смертью уже в мирное время, когда был для общего употребления создан иконописный образ «большевика-ленинца». Есть точка зрения, что убрали его сами кремлевские вожди – за строптивость. Действительно, Григорий Иванович никогда себя ленинцем не называл, а гордо именовал «анархистом-кавалеристом».
Действие развивалось как в хорошей пьесе, где развязка наступает в финальной сцене. Так, в самый последний момент на самый последний пароход Бунин получил наконец пропуск. Пароход назывался «Спарта». Его, правда, еще никто не видел. Но его все жаждали, как манны небесной, и он должен был прибыть к одесскому причалу от турецких берегов. Если, конечно, не нарвется на мину или сам по себе не развалится от ударов бушующей водной стихии.
И вот он пришел, долгожданный, антикварный от древности, бросил швартовые.
Второго февраля Вера записала в дневник:
«На сердце очень тяжело. Итак, мы становимся эмигрантами. И на сколько лет? Рухнули все надежды и надежда увидеться с нашими. Как все повалилось…»
В ночь с 5 на 6 февраля 1920 года, последнюю ночь перед посадкой на пароход, Бунины долго не могли уснуть. Горестные чувства переполняли их.
– Ты пойми, Вера! – повторял Иван Алексеевич. – Все мои предки, весь род веками был связан с Русской землей – с пятнадцатого столетия, когда некий «муж знатный» Симеон Бунковский выехал из Польши к великому князю Василию Васильевичу. Правнук его Александр Бунин убит под Казанью. Стольник Козьма Бунин жалован за службу и храбрость на поместье грамотой. Многие из нашего рода служили в самых высоких чинах. Род этот дал – ты помнишь, Вера, – прекрасную поэтессу начала прошлого века Анну Бунину и поэта Василия Жуковского.
Бунин всегда гордился своим дворянским родом, но заговорил с женой о предках впервые.
Он долго молчал. За окном, где-то в отдалении, время от времени тревожно ухали пушечные выстрелы. Глубоко вздохнув, с горечью добавил:
– Вот сейчас большевики натравливают толпу на «буржуев», безжалостно уничтожают виновных, а чаще невиновных. Я ведь тоже «буржуй». По большевистской теории я тоже приговорен к уничтожению. А за что? Разве я кого-нибудь эксплуатировал? Русской земли я, кажется, не посрамил. Служил ей честно и правдиво, сколько Бог разуму отпустил – все отдавал нашему народу. За что же меня так? – Он обхватил голову руками и со стоном повалился на постель лицом вниз. – Провались в тартары все эти Ленины, Троцкие и Зиновьевы, растоптавшие мою землю!
Его голос задрожал, но Бунин справился с волнением, произнес:
– Увы, такого великого и быстрого крушения державы Российской никто и представить не умел… В истории человечества ничего подобного не было.
На следующий день, в четыре часа пополудни, простившись с хозяином своим Буковецким, выйдя через парадные двери, до того долго не растворявшиеся, Бунины направились к причалу. Нетрезвый мужичок, подрядившийся за пятьсот керенок, толкал тележку с их пожитками.
Они делали последние шаги по родной земле.
Недалеко от порта вновь ухали взрывы – это наступала Красная армия.
Бунину казалось, что теперь наконец он вырвется из коммунистического ада и все будет хорошо.
Как показала жизнь, ад только начинался: и для великого русского писателя, и для России.